Щ прут, символизирующим копье.
2 * Евангелие от Луки, 19:46; ср.: Евангелие от Матфея, 21:13. Все это распространяется и на любое другое сообщество людей, оН гракт, общественные отношения, подпадающие под идеациональный * к0н. Социальные связи никогда не являются объектом свободного выбора заинтересованных сторон или грубого силового принуждения. Они ограничены многими условиями и подчинены требованиям сверх- цувственных ценностей. Такой законодательный базис не допускает безграничных связей и соглашений или неконтролируемого принуждения 0 человеческих отношениях, какими бы полезными, приятными или удобными они ни были для вовлеченных сторон. Идеациональный закон ge только урезает договорные отношения, запрещает или сдерживает принудительные отношения между индивидами и группами, он еще предписывает людям быть братьями, альтруистами, сострадательными, щедрыми, сплоченными и солидарными, помогать друг другу, любить друг друга, уважать друг друга, так как все люди — дети Бога или дбсолюта, и тогда безразлично, являются ли такая помощь, любовь, альтруизм и взаимовыручка полезными, приятными и желанными. Все это требуется как долг христианина, жертва, необходимая Абсолюту. Эта двойственность, выраженная в божественной авторитарной регуляции социальных отношений а) посредством негативного ограничения связей и принуждений, противоречащих абсолютным нормам Бога, и б) посредством позитивной стимуляции долга, жертвенности, любви, альтруизма и доброй воли, не принимая во внимание соображения выюды, полезности, удовольствия и счастья, — суть специфическая черта идеационального закона. Наконец, такой кодекс считает легитимным лишь тот авторитет правительства, который происходит в конечном счете от Абсолюта, а не от физической силы, богатства или популярности. Правительство, обладающее авторитетом, основанном не на санкции Абсолюта и не подчиняющееся его заповедям, недействительно для такой системы права и общества. Оно расценивается как деспотичное, тираническое, не имеющее право на послушание и достойное лишь того, чтобы быть низвергнутым. Поэтому в обществах, управляемых идеациональным законом, политический режим всегда явно или скрыто теократический. Таковы вкратце типичные черты идеационального права. Эти черты можно встретить в светском и каноническом законах средневековой Европы, браминской и индуистской Индии, Тибета, в законе раннеарха- ических Рима и Греции, в государстве инков и в любой другой идеациональной культуре. Чувственное право представляет собой совершенно иную картину. Оно рассматривается чувственным обществом как созданное человеком, в действительности же является инструментом подчинения и эксплуатации одной группы другой. Его цель исключительно утилитарна: сохранение человеческой жизни, охрана собственности и имущества, Мира и порядка, счастья и благополучия общества в целом и господствующей элиты, которая устанавливает и проводит в жизнь чувственный закон, в частности. Его нормы относительны, изменяемы и условны: ряд Правил, целесообразных при одних обстоятельствах или для одной группы людей, становится бесполезным или даже вредным при иных обстоятельствах и для другой группы лиц. Законы поэтому предрасположены к постоянным изменениям. В такой системе права не заложено ничего вечного и святого. Она не пытается регулировать сверхчувственными ценностями или направить в их русло человеческие отношения. Она содержит, если вообще содержит, мало положений, касающихся отношений человека к Богу, спасения души или других трансцендентальных явлений. Его уголовный кодекс фактически игнорирует идеаци- Социальные отношения, регулируемые чувственным законом, также становятся предметом чувственных утилитарных соображений. Такая регуляция не требует какой-либо божественной авторитетной санкции. Все отношения — либо договорные (на основе совместного соглашения сторон), либо общеобязательные (навязываемые сильными слабым); все они санкционированы законом. Существующие ограничения свободы договора или принуждения вводятся по чувственным или утилитарным соображениям. Никакие неутилитарные или антиутилитарные ограничения не налагаются на имущественные, личные или какие-либо другие отношения, если этого не требуют интересы других групп. Во всех отношениях вся система правовой регуляции покоится на чувственной основе и определяется почти исключительно чувственными побуждениями. Наконец, правительство, которое устанавливает и проводит в жизнь такой кодекс, — не теократическое, а светское, основанное либо на военной или физической силе, на богатстве или способностях, либо на доверии избирателей. Так как для легальности авторитета права не требуется никакой божественной или сверхчувственной санкции, то нет и возможности для возвышения влиятельной теократической власти. Таковы основные характерные особенности чувственного закона, будь то право западноевропейских держав последних нескольких столетий, право чувственного периода истории Греции и Рима или закона других чувственных культур. Идеалистическое право, в свою очередь, занимает промежуточное положение между чувственным и идеациональным законами. 3. Смены в господстве идеационального, идеалистического и чувственного права Как в области этических идеалов, изобразительных искусств и систем истины, каждая из этих трех форм права в истории греко-римскои и западной культур поднималась до господствующего положения и затем вновь приходила в состояние упадка, уступая место другой законодательной сверхсистеме. Ранний греческий и римский закон до V века до нашей эры оы главным образом идеациональным. Он был преимущественно J divinum1* со жречеством в качестве верховных правителей, законоД " телей, судей, с юридическими нормами, предписанными богами. Поэтому он был священным и незыблемым. Правонарушитель становился sacer esto[323]*. Целью наказания было искупление. По словам некоторых историков, религия в Древней Греции была абсолютным властелином, государство было религиозным сообществом, правитель — понтификом, судья — жрецом, закон — священной формулой, патриотизм — благочестием, изгнание из общества — отлучением от церкви. По мнению других исследователей, в Древнем Риме (до V в. до н. э.) правитель был верховным понтификом (pontifex maximus, rex sacrificulus[324]*). Он осущест- вЛял связь граждан сообщества с богами, к которым он апеллирует (auspicia publica[325]*); он же назначает всех жрецов и жриц. Уголовный закон был ритуальным; большинство тяжких преступлений носило религиозный характер. Словом, ситуация демонстрировала все характерные черты идеационального права. К концу VI века до нашей эры появились симптомы упадка, а в V веке возрождаются элементы чувственного закона. В период между III веком до нашей эры и V веком нашей эры чувственное право вырастает до господствующего в античном обществе положения, раскрывая все свои типические черты. Триумф христианства приводит к восхождению идеационального закона, который после V века нашей эры становится господствующим и остается таковым до конца XII века. В этот период христианский закон средневековой Европы (светский и канонический) приобрел все типичные черты идеационального закона. Средневековое уголовное законодательство, по сравнению с правом языческих племен и позднеримским правом, вводит много новых, жестоко наказуемых преступлений чисто религиозного характера, таких, как богохульство, отступничество, ересь, раскол, колдовство, препятствие проведению религиозных служб, несоблюдение религиозных обрядов, дня воскресения, нарушение "спокойствия Бога", надругательство над трупами, самоубийство, ростовщичество, связь с евреями, похищение, адюльтер, сводничество, кровосмешение, внебрачная связь, аборт и т. д. Большинство из этих "новых" преступлений с чисто утилитарной или гедонистической точки зрения вовсе не обязательно вредны и губительны для заинтересованных сторон. С идеальной же, христианской точки зрения они являются нарушением заповедей Бога, нарушением идеацио- нальных ценностей, а потому считаются криминальными и наказуемыми. Переходя от сводов средневекового закона к кодексам XVII века и более поздних столетий, большинство из этих нарушений перестают быть преступлениями и исключаются из списка криминальных и наказуемых. Оставшиеся же "криминальными" изменили свою природу и караются по чисто утилитарным причинам. Поворотный момент в продвижении к чувственному уголовному праву наступает с введением советских законов 1926—1930 годов, когда все религиозные преступления были отменены, а с ними и многие нарушения, связанные с попранием идеаци- ональных ценностей. Обольщение, адюльтер, полигамия, полиандрия, кровосмешение, содомия, гомосексуализм, внебрачные связи, непристойность в публичных местах перестали считаться преступлениями. Все такие действия стали некриминальными. Подобное изменение произошло и в области гражданского и конституционного права. Практически во всех западных странах законы стали почти полностью чувственными и остаются преимущественно таковыми по настоящее время. Рассмотрим теперь современный кризис нравственных идеал и права. Поскольку господствующие формы морали и права в западн°В европейских странах чувственные, то и кризис, очевидно, будет закл ° чаться в разрушении чувственных этики и права[326]. К)" 4. Разрушение чувственных этики и права Суть кризиса заключается в постепенной девальвации этически и правовых норм. Девальвация зашла уже так далеко, что сколь бь странным это ни показалось, но этические и правовые ценности потеря* ли свой престиж. В них уже вовсе нет той былой святости, в которую первоначально они облекались. Все больше и больше на истинные нравственные ценности смотрят, как на всего лишь "рационализации" "выводы" или как на "красивые речевые реакции", маскирующие эгоистические, материальные интересы и стяжательские мотивы индивидов и групп. Постепенно их начинают интерпретировать как дымовую завесу, скрывающую прозаические интересы, эгоистичные желания и особенно страсть к материальным ценностям. Подобным образом юридические нормы все больше и больше рассматриваются как орудие в руках стоящей у власти элиты, эксплуатирующей другие, менее влиятельные группы населения. Иными словами, они есть своего рода уловка, к которой прибегает господствующий класс для того, чтобы держать в повиновении и контролировать подчиненные классы. И юридические и этические нормы стали всего лишь румянами и пудрой для того, чтобы сделать макияж неприглядному телу экономических интересов Маркса, резидий Парето, либидо Фрейда, комплексов, стимулов и доминирующих рефлексов других психологов и социологов. Они превратились в простые дополнения к полиции, тюрьмам, электрическому стулу, подавлениям и другим формам проявления физической силы. Они потеряли свой моральный престиж, деградировали и снизились до статуса средства, используемого умными плутократами для одурачивания эксплуатируемых простаков. С потерей престижа они постепенно утрачивают и свою контролирующую и регулирующую силу — важный фактор человеческого поведения. Их "ты не должен" и "ты должен", как моральные императивы, все меньше и меньше определяют поведение людей и направляют его в соответствие с нормами, а их роль постепенно сводится к нулю. Логически возникает вопрос: "Если соль утратила свои вкусовые качества, то чем же в таком случае солить? Ибо она бесполезна и годна лишь для того, чтобы ее высыпать и растоптать ногами'\ Утратив свой "вкус" и действенность, они открыли путь грубой силе, как единственному сдерживающему фактору в человеческих отношениях. Если ни религиозные, ни этические, ни юридические ценности не контролируют наше поведение, то тогда что же остается? Ничего, кроме грубой силы и обмана. Отсюда — современное "право сильного • И в этом — основная черта современного кризиса в этике и праве. Кризис не пришел нежданно-негаданно. И разразился он не в силу некоего непредвиденного фактора, расположенного вне чувственной этики и права. Наоборот, он медленно накапливался в самой чувственной системе в ходе ее развития, распространяясь от скрыты в системе болезнетворных микробов. Самые ранние стадии чувственно этики и права — лишь инкубационный период современного кризиса. благодаря святости и ореолу идеациональных этических ценностей нормы раннечувственной этики и права еще рассматривались как священные и разумные, они все еще обладали моральным престижем и поэтому были действенной регулирующей силой и по-своему верной, g процессе дальнейшего разрушения идеациональной системы и заветного роста чувственной этики и права эти пагубные микробы становились вирулентными. Накапливая свой потенциал, они все более подрывали и разрушали чувственные ценности, лишая их постепенно святости и престижа, покуда последние и вовсе не утратили окончательно своего ореола. Эти ядовитые бактерии чувственной этики и права были заложены в утилитарной и гедонистической, то есть в релятивистской и условной, природе этических и юридических ценностей. Любая чувственная ценность, так как она приравнивается к утилитарному и относительному условию, обязательно регрессирует, становясь все более и более относительной и условной, пока наконец не достигнет стадии "агомиза- ции" в своем релятивизме и стадии полной произвольности в еще более тонкой и менее универсальной условности. Конечная стадия — полное банкротство. Это краткий очерк того, как и почему "соль" чувственных этико-правовых норм потеряла свой специфический вкус. Если суть моральных и правовых норм сводится к полезности и к чувственному наслаждению, то каждый вправе следовать этим ценностям ad libidum1*. Так как удовольствие, полезность и чувственное наслаждение разнятся у отдельных людей и народов, то и следуют они им, как пожелают, достигают их средствами, имеющимися в их распоряжении. Так как нет конечного предела чувственным желаниям, покрывающим все чувственные ценности, то допустимое количество этих ценностей становится недостаточным для удовлетворения всех желаний и потребностей групп и индивидов. Смерть этих ценностей и норм привела, в свою очередь, к конфликту между людьми и группами. А при таких обстоятельствах борьба непременно становится острее, интенсивнее и разнообразное и по своим средствам, и формам. Конечным результатом этого процесса будет появление грубой силы, которой содействует обман — как высшего и единственного арбитра всех конфликтов. При таких условиях никакая логика, философия и никакая наука не могут призвать на помощь трансцендентальную ценность, чтобы ослабить борьбу и отделить справедливый моральный релятивизм от несправедливого, правильные средства достижения счастья от неправильных, отделить моральные обязанности от эгоистических потребностей, право от силы. Кроме субъективной полезности и наслаждения, относительности и условности у чувственной этики и чувственного права нет абсолютного судьи, нет универсального и объективного критерия для решения конфликтных проблем. Поэтому мы выводим неизбежную "атомизацию" и самоуничтожение чувственной системы ценностей из самого процесса ее исторической эволюции. Мыслители чувственной культуры XIV—XVI столетий, периода ро- ста влияния чувственной культуры, уже хорошо осознавали эту опасность и пытались усилить чувственную этику и право путем "мифологизации" религиозной и идеациональной морали. Если вспомнить хотя бы П. дю Буа, Н. Макиавелли, Марсилия Падуанского и Дж. Бодена, то все °ни предупреждали, что чисто чувственный контроль полицейских и других носителей силы совершенно недостаточен. Поэтому они призывали Вступив на историческую арену как наследник и заместитель христианской морали и законности, современная система чувственной этики и права в процессе своего поступательного развития сеяла семена деградации человека и самих нравственных ценностей. Объявляя их чистыми условностями, она низводит их до уровня утилитарных и гедонистических конструкций, релятивных во времени и пространстве. Если они считаются подходящими для определенного человека или некой группы, то они принимаются, в обратном случае их отвергают как лишние препятствия. Таким образом, в мир моральных ценностей был введен принцип безграничного релятивизма, произвол которого порождает конфликты и борьбу, что, в свою очередь, вызывает ненависть, диктат грубой силы и кровопролитий. В хаосе конфликтующих друг с другом норм моральные ценности превращаются в прах, постепенно теряют свою интегрирующую силу и открывают путь грубому насилию. Пафос объединяющей христианской любви уступает место ненависти: ненависти человека к человеку, класса к классу, нации к нации, государства к государству, расы к расе. Физическая сила становится эрзац- правом. Bellum omnium contra omnes1* подняла свою уродливую голову. Именно с этим мы сейчас сталкиваемся. Едва ли есть общая этическая ценность, связывающая коммунистов и капиталистов, фашистов и евреев, итальянцев и эфиопов, союзников и нацистов, католиков и атеистов, мультимиллионеров и обездоленных, нанимателей и наймитов, эксплуататоров и эксплуатируемых и т. д. Их юридические и этические ценности противоположны и совершенно несовместимы. То, что одна группировка объявляет добром, другая клеймит как зло. Трагедия, однако, в том, что нет чувственного арбитра, приемлемого для всех группировок, чье решение одинаково авторитетно для всех. Если случайный примеритель и пытается выступить в роли третейского судьи, то он сам в свою очередь становится самостоятельно общественной силой, хотя и отрицаемой другими группировками. образом, наш мир представляет собой общество бесконечно соревну ющихся сторон без морального судьи, который мог бы разрешить э споры. Результат — моральный хаос и анархия. Каждый становится ДЛ себя своим собственным законодателем и судьей, считая свой covets ный поведенческий образец столь же прекрасным, как и чей-либо с Так чувственное общество с его чувственной этикой подготовило свое добровольное самоподчинение грубому насилию. "Освобождая" себя от Бога, от всех абсолютов, от категорических императивов, оно стало жертвой открытого физического насилия и обмана. Общество Достигло крайней точки моральной деградации и сейчас трагически Расплачивается за свое безрассудство. Его хваленый утилитаризм, практицизм и прагматическая целесообразность обернулись самой непрактической и неутилитарной катастрофой. Немезида восторжествовала! Отсюда и трагедия самого человека чувственного общества. Лишая Человека всего божественного, чувственное умонастроение, этика и пра- в° понизили его до уровня электронно-протонового комплекса и рефлекторного механизма, не имеющего никакой святости и телоса. "Освобождая" его от "предрассудков" категорических императивов, они отобрали У него невидимое оружие, которое безоговорочно защищало его достоинство, святость и неприкосновенность. Лишенный этого оружия, он Называется игрушкой в руках самых случайных сил. Если он полезен по В безумстве декадентского мышления человек чувственного общества сегодня снова разрушает свой чувственный дом, который он с такой гордостью воздвигал последние пять столетий. Чувственные этика и право вновь зашли в тупик, отмечающий finis1* настоящей эпохи. Без перехода к идеациональной этике и праву, без новой абсолютизации и универсализации ценностей общество не сможет избежать этого тупика. Таков вердикт истории в отношении прошлых кризисов чувственной этики и права, и таким должен быть приговор в отношении настоящего кризиса. ИЗ РУКОПИСНОГО НАСЛЕЛИЯ СОЦИОЛОГИЧЕСКИЙ ПРОГРЕСС И ПРИНЦИП СЧАСТЬЯ I Как известно, в прошлом году с 12 по 18 октября в Риме должен был состояться 8-й международный конгресс социологов, посвященный обсуждению проблемы социологического прогресса. Намечавшаяся программа конгресса должна была исчерпать главнейшие стороны данной проблемы (главнейшие темы были такие: а) идея прогресса; б) прогресс антропологический; в) экономический; г) интеллектуальный; д) моральный; е) политический и, наконец, ж) общая формула прогресса (см.: Revue international de sociologie. № 7 за 1911. С. 541—542). Однако ввиду вспыхнувшей в Италии холеры и других причин конгресс не состоялся и отложен на неопределенное время. Рассматривая эту программу конгресса, я не вижу в ней одной, едва ли не наиболее трудной, но вместе с тем и наиболее важной проблемы, связанной с проблемой прогресса, а именно соотношения прогресса и так называемого счастья. Должна ли формула прогресса включать в себя, в качестве необходимого элемента, и принцип счастья или же должна совершенно игнорировать счастье? Если счастье входит в понятие прогресса, то увеличивается и развивается ли оно вместе с прогрессом человечества или же нет? Если эта проблема и не выделена в приведенной программе конгресса, то, наверное, она возникла бы и, наверное, вызвала бы оживленные дебаты, ибо при обсуждении проблемы прогресса невозможно избегнуть ее, как не могли пройти мимо нее и все более или менее крупные теоретики прогресса. Одни из них, например Кант, Конт, Спенсер и другие, совершенно сознательно игнорировали принцип счастья при решении прогресса. В "Idee zu einer allgemeinen Geschichte"1* Кант довольно едко иронизирует над принципом благоденствия. Если в увеличении благоденствия видеть прогресс, то не было бы ли так же хорошо, говорит он, если бы вместо счастливых обитателей Отаити на этих островах паслись счастливые коровы и овцы. Точно так же и Конт в 4-м томе "Cours de philosophie positive" говорит: не следует сравнивать индивидуальное счастье и социальное положение, в их отношениях не допускается сближений. Это сделать совершенно невозможно, и поэтому следует устранить эти пустые рассуждения и под понятием совершенствования (прогресса) мыслить лишь идею постоянного гармонического развития различных сторон человеческой природы сообразно законам эволюции (Т. 4. С. 272 и сл.). Точно так же и Спенсер конструирует понятие прогресса "неза- висимо от наших интересов" и "оставляя в стороне благодетельные последствия прогресса" (Прогресс, его закон и причина. Спб. 1866 и Тиблена. Т.1. С. 1, 2). Напротив, другое не менее широкое течение только то измене и считает прогрессом, которое влечет за собой увеличение счастья "тИе как единственная, конечная цель человеческих усилий есть счастье, то НК может быть истинного прогресса, который не вел бы к этой' цел^ Следовательно, прогресс заключается в увеличении человеческого сч**' стья или... в уменьшении человеческого страдания", — говорит Л. У от?" (Психические факторы цивилизации. С. 277; Очерки социологии с 140—141, 131). Той же точки зрения держатся Н. Михайловский, П Лавров и другие (см. их работы passim)[327]. Можно было бы на все намеченные конгрессом проблемы прогресса ответить положительно, и тем не менее это не означало бы еще, что прогресс есть в то же время и увеличение счастья (благоденствия удовольствия, наслаждения и т. д.). Можно было бы сказать, что исторический прогресс есть в то же время и непрерывный антропологический прогресс, выражающийся, например, согласно критерию Бэра, Спенсера и других, в двустороннем процессе дифференциации и униформизма или интеграции человеческого организма; можно допустить, что исторический процесс есть в то же время и непрерывный экономический, интеллектуальный, моральный и политический прогресс, выражающийся в совершенствовании средств, способов и орудий производства, в непрерывном росте знаний, в растущем альтруизме и в растущей солидарности человечества, и, несмотря на все это, этим решением еще нисколько не предрешался бы вопрос об увеличении счастья, благоденствия и т. д. Повторяю, можно допустить все указанные виды прогресса и тем не менее совершенно отрицательно высказаться по вопросу о счастье и благоденствии. Счастье и благоденствие — явления, конечно, в высшей степени субъективные, однако в нашем распоряжении имеется более или менее объективный критерий, позволяющий судить о том, увеличивается ли оно или нет. Этот критерий был выдвинут Дюркгеймом в "De la division du travail social"[328]* и заключается в следующем: пусть понимание и переживание счастья относительно, субъективно и изменчиво, но одно несомненно: если жизнь есть счастье и благоденствие или кажется таковой, то тогда она принимается и от нее не отказываются. Счастливая жизнь предпочитается смерти. Поэтому, если мы хотим более или менее объективно судить о том, увеличивается ли вместе с прогрессом счастье, или кажется людям прогресс в то же время увеличением счастья, мь1 должны обратиться к числу самоубийств. Если число их с историческим развитием уменьшается, значит, счастье увеличивается; если же самоубийства растут, значит, счастье и благоденствие не увеличиваются параллельно, а, напротив, уменьшаются. Обращаясь к цифровым данным, мы видим, что число самоубийств увеличивается с ростом цивилизации. По расчетам Эттингена, оказ^?<?л ется, что число их в Европе, за исключением Норвегии, с 1821 по год утроилось, причем характерно то, что они тем распространеннее» чем общества цивилизованнее. До недавнего времени в Европе наибол часты были самоубийства во Франции и Германии, реже случались у Испании, Португалии и России; в деревнях самоубийства — чрезвычай- но редкое явление, в городах, напротив, гораздо более частое, и притом, чем больше город, тем они чаще происходят. Конечно, самоубийства были известны и в древности; но там они вызывались либо чисто религиозными, либо чисто экономическими причинами — желанием освободить членов группы или семьи от лишнего рта. Категория самоубийств вследствие так называемого "разочарования в жизни", насколько позволяет судить собранный этнографический материал, не была известна в древности или была, во всяком случае, явлением чрезвычайно редким. Теперь же про эту категорию мы читаем в газетах ежедневно; мало того, смерть начинает прямо идеализироваться, появляются "клубы" самоубийц, организующиеся на почве самоубийства и пропаган- длрования отказа от жизни[329]. Все эти явления последнего рода — явления специфически свойственные цивилизованному обществу, культуре большого города, наиболее прогрессивному звену человеческой истории. Следовательно, если действительно явление "приятия или отказа от жизни" может служить более или менее объективным критерием для решения вопроса увеличения или уменьшения счастья, то можно признать прогресс всех сторон социальной жизни и тем не менее отрицать, что этот прогресс есть в то же время и увеличение счастья. Для тех, которые, подобно Конту, Спенсеру и другим, в понятие прогресса не включают принцип счастья, дело от этого, конечно, не меняется: для них прогресс был, есть и будет, несмотря на то что счастье не увеличивается. Но иначе обстоит дело для тех, кто критерием прогресса считают сам принцип счастья: раз счастье не увеличивается, а уменьшается, то, оставаясь последовательным, они должны считать всю историю или основную ее тенденцию не прогрессивной, а регрессивной. Встает, следовательно, дилемма: можно признать исторический процесс прогрессом, но зато из понятия прогресса приходится исключать точку зрения счастья; если же критерием прогресса становится счастье, то само существование прогресса становится проблематичным. Ill Если считать прогрессом двусторонний процесс дифференциации и интеграции, обоснованный Спенсером и развитый в приложении к обществу Дюркгейм ом, Зиммелем и другими, то исторический процесс является в то же время и прогрессом, ибо закон этот — один из наиболее достоверных законов в социальной жизни (см.: Зиммель. Социальная дифференциация; Спенсер. Основные начала; Гумплович. Борьба рас; Тард. Социальные законы и "La logique sociale"; Бугле. "La democratie devant la science" и т. д.)[330]*. Равным образом, если критерием прогресса считать принцип экономии и сохранения сил, то и с этой точки зрения историческое развитие в форме данного двустороннего процесса стано Если считать критерием рост солидарности, социальности и равен ва, то точно так же исторический процесс есть прогресс, ибо хотя^ непрерывный, но неизменно историческое развитие совершается в даНе ном направлении (см.: Ковалевский М. М. Прогресс; Современные coimH логи; Бугле. Эгалитаризм, La democratie devant la science и т. д.)[331]* Если подобным критерием будет рост знания, то и в этом случае прогресс несомненен (см.: Де-Роберти Е. В. Qu'est-ce an le Progres? и др.)[332]*. 4Ue Можно было бы привести еще очень длинный ряд различных критериев прогресса, нейтральных или не касающихся прямо принцип счастья, вполне совпадающих с историческим развитием, а следовательно, показывающих реальность прогресса. Но как уже выше было указано, дело обстоит иначе, если мы положим в основу прогресса принцип счастья. В этом случае получается или отрицательный ответ, или, во всяком случае, проблематичный. Недаром же представители этого течения большую часть звеньев исторического развития объявляли регрессивными (см. У орд и в особенности Михайловский и Лавров). Между тем можно ли вполне исключать принцип счастья из формулы прогресса? Можно ли считать прогрессом какой бы то ни было из указанных принципов, если он прямо или косвенно ведет к уменьшению счастья и к увеличению страданий? Очевидно, нет. Как бы ни были ценны сами по себе любовь к ближнему, солидарность, знание (истина) и т. д. и т. д., но раз они не сопровождаются параллельным развитием счастья или даже ведут к уменьшению его, они становятся полуценностями. И нетрудно показать, что даже величайшие рационалисты, стоики, аскеты и сам Кант, выставлявшие высшей ценностью моральный закон, implicite[333]* включали в него счастье и блаженство, хотя и отличное от обыденного счастья. Вполне
|