Письмо семнадцатое
оправдывать виновного, но не осмеливалась даже задержаться надолго, чтобы поглазеть на возмездие. Нация, которой управляют по-христиански, возмутилась бы против подобной общественной дисциплины, уничтожающей всякую личную свободу. Но здесь все влияние священника сводится к тому, чтобы добиваться и от простого народа, и от знати крестного знамения и преклонения колен. Несмотря на культ Святого Духа, нация эта всегда обнаруживает своего Бога на земле. Российский император, подобно Батыю или Тамерлану, обожествляется подданными; закон у русских — некрещеный. Всякий день я слышу, как все нахваливают кроткие повадки, мирный нрав, вежливость санкт-петербургского люда. Где-нибудь в другом месте я бы восхищался подобным покоем; здесь же мне видится в нем самый жуткий симптом той болезни, о которой я скорблю. Все так дрожат от страха, что скрывают его за внешним спокойствием, каковое приносит удовлетворение угнетателю и ободрение угнетенному. Истинные тираны хотят, чтобы все кругом улыбались. Ужас, нависающий над каждым, делает покорность удобной для всех: все, и жертвы, и палачи, полагают, что не могут обойтись без повиновения, которое только умножает зло — и то, что чинят палачи, и то, что терпят на собственной шкуре жертвы. Всем известно, что вмешательство полиции в драку между простолюдинами навлечет на забияк наказание гораздо более страшное, чем те удары, которыми они обмениваются втихомолку; вот все и избегают поднимать шум, ибо вслед за вспышкой гнева является карающий палач. Вот, кстати, одна бурная сцена, свидетелем которой мне по случайности довелось стать нынче утром. Я шел по берегу канала; его сплошь покрывали груженные дровами лодки. Какие-то люди перетаскивали дрова на землю, дабы возвести из них на своих телегах целые стены — в другом месте я уже описывал это сооружение, нечто вроде движущегося крепостного вала, который лошадь шагом тянет по улицам. Один из грузчиков, носивший дрова из лодки в тачку, чтобы довезти их до телеги, затевает ссору с товарищами; все бросаются в честную драку — точно так же, как наши носильщики. Зачинщик драки, чувствуя, что сила не на его стороне, обращается в бегство и с проворством белки взбирается на грот-мачту лодки; до сих пор сцена казалась мне скорее забавной: беглец, усевшись на рее, дразнит противников, менее ловких, чем он сам. Те же, видя, что их надежды отомстить не оправдались, и забыв, что они в России, переходят все границы привычной вежливости — иначе говоря, осторожности — и выражают свою ярость в оглушительных криках и зверских угрозах. На всех улицах города стоят на известном расстоянии друг от друга полицейские в мундирах; двое из них, привлеченные воплями Астольф де Кюстин Россия в 1839 "МУ драчунов, являются к месту ссоры и требуют, чтобы зачинщик ее слез с реи. Тот отказывается, один из городовых прыгает на борт лодки, бунтовщик вцепляется в мачту, представитель власти повторяет свои требования, мятежник по-прежнему сопротивляется. Полицейский в ярости пытается залезть на мачту сам, и ему удается схватить строптивца за ногу. И что он делает, как вы думаете? он изо всех сил тянет противника вниз — без всяких предосторожностей, нимало не заботясь о том, как бедняга будет спускаться; тот же, отчаявшись избежать наказания, отдается наконец на волю судьбы: перевернувшись, он падает навзничь, головой вниз, с высоты в два человеческих роста, на поленницу дров, и тело его распластывается на ней, словно куль. Судите сами, насколько жестоким было падение! Голова несчастного подскочила на поленьях, и звук удара достиг даже моего слуха, хотя я стоял в полусотне шагов. Я считал, что этот человек убит; кровь заливала его лицо; однако ж, оправившись от первого потрясения, бедный, попавший в ловушку дикарь встает на ноги; лицо его, насколько видно под пятнами крови, ужасающе бледно; он принимается реветь, как бык; жуткие эти крики ослабляли отчасти мое сострадание — мне казалось, что теперь это всего лишь зверь, и напрасно я переживал за него, словно за себе подобного. Чем громче выл этот человек, тем сильнее ожесточалось мое сердце — ибо нельзя отрицать, что по-настоящему сочувствовать живому существу и разделять его муки можно, только если существо это хоть отчасти сохраняет чувство собственного достоинства!.. жалость есть сопереживание — а какой человек, сколь бы ни был он сострадателен, захочет сопереживать тому, кого он презирает? Грузчик сопротивляется отчаянно и довольно долго, но наконец сдается; быстро подплывает маленькая лодчонка, пригнанная в тот же миг другими полицейскими, арестанта связывают и, стянув ему руки за спиной, швыряют ничком на дно лодки; за этим вторым падением, не менее жестоким, следует целый град ударов; но и это еще не все, предварительная пытка не кончилась — городовой, поймавший его, едва увидев свою жертву поверженной, вспрыгивает на нее ногами; я подошел ближе и потому рассказываю о том, что видел своими глазами. Палач спустился в лодку и, ступив на спину несчастному, стал пинать ногами этого беднягу пуще прежнего и топтать его так, словно это были виноградные гроздья в давильне. Поначалу дикие вопли узника возобновились с удвоенной силой; но когда по ходу сей ужасающей экзекуции они стали слабеть, я почув" ствовал, что силы оставляют и меня самого, и поспешно удалился;; я не мог ничему помешать, но видел слишком много... Вот чт<й случилось на моих глазах, посреди улицы, в тот самый миг, когда я хотел развеяться на прогулке и хотя бы несколько дней отдохнут»., от своего ремесла странствующего писателя. Но как здесь удержать- ' ся от негодования? оно тотчас заставило меня снова взяться за перо;. Письмо семнадцатое Что меня возмущает, так это зрелище самой утонченной элегантности, соседствующей со столь отвратительным варварством. Когда бы в жизни света было меньше роскоши и изнеженности, положение простонародья внушало бы мне меньше жалости. Здесь же богатые — не соотечественники бедным. Из-за подобных фактов и всего того, что, как можно догадаться, за ними стоит, я возненавидел бы и прекраснейшую на свете страну — тем более отвратительными предстают мне из-за них выкрашенная степь и оштукатуренное болото. Что за преувеличение! — вскричат русские!..— экие высокие словеса из-за сущей ерунды! Я знаю, вы считаете подобные вещи ерундой, но именно это я и ставлю вам в упрек; вы привычны к такого рода ужасам, и привычка объясняет ваше к ним равнодушие, но не оправдывает его. Веревки, которыми на ваших глазах связывают человека, имеют для вас не больше значения, чем ошейники, что надевают на ваших охотничьих собак. Подобные действия, согласен, отвечают вашим нравам, ибо на лицах зрителей этих гнусностей, а среди них были люди всякого сословия, я не уловил ни тени осуждения или ужаса. Если в виде извинения вы сошлетесь на это молчаливое одобрение толпы, то здесь мне возразить нечего. До смерти забивать человека среди бела дня, на людной улице, прежде, чем он предстанет перед судом, — все это кажется петербургской публике и местным сбирам делом совершенно естественным. Буржуа, вельможи, солдаты, горожане, бедные и богатые, знать и мелкий люд, щеголи и мужики, деревенщина и денди — все как один позволяют, чтобы у них на глазах совершались подобные вещи, нимало не заботясь о том, насколько они законны. В других странах все защищают гражданина от представителя власти, злоупотребляющего ею; здесь же полицейский чиновник всегда защищен от справедливых протестов человека, над которым он надругался. Ведь раб никогда не протестует. Император Николай создал свод законов! Если факты, о которых я повествую, согласуются с этими законами, то тем хуже для законодателя; если же факты эти противозаконны, то тем хуже для правителя. И в том, и в другом случае ответственность лежит на императоре. Принять на свои плечи бремя, подобающее божеству, будучи всего лишь человеком, — что за несчастье! а ведь он вынужден его принять! Абсолютную власть следует вверять лишь ангелам. На точности фактов, мною описанных, я настаиваю; в рассказе, который вы только что прочли, не прибавлено и не искажено ни единого жеста; я возвратился домой, дабы добавить его к своему письму, когда сцена эта еще стояла перед моим мысленным взором в мельчайших подробностях *. Когда бы можно было обнародовать в Петербурге подобные * Нелишне повторить, что письмо это, равно как и почти все остальные, я тщательно хранил в тайне все время, пока был в России. ю А. де Кюстин, т. i 289 Астольф де Кюстин Россия в 1839 году детали — с комментариями, необходимыми, дабы их заметили умы, пресыщенные всякого рода зверствами и беззакониями,— они не произвели бы того благотворного действия, на какое можно было бы рассчитывать. Русские власти повелели бы городской полиции выказывать отныне более мягкости в обращении с простонародьем, хотя бы ради того, чтобы потрафить взорам чувствительных иностранцев— вот и все!.. Нравы народа— продукт постепенного воздействия законов на обычаи и обычаев на законы; они не меняются по мановению волшебной палочки. Нравы русских жестоки, несмотря на все претензии этих полудикарей, и еще долго будут таковыми оставаться. Еще не прошло и столетия с тех пор, как они были настоящими татарами; лишь Петр Великий стал принуждать мужчин брать с собой жен на ассамблеи; и многие из этих выскочек цивилизации сохранили под теперешним своим изяществом медвежью шкуру: они всего лишь вывернули ее наизнанку, но стоит их поскрести, как шерсть появляется снова и встает дыбом *. Ныне, когда народ сей миновал эпоху рыцарства, из которой нации Западной Европы в юности извлекли для себя такую пользу, ему нужна была бы религия независимая и победоносная; в России есть вера — но вера политическая не раскрепощает духа человека, она замыкает его в тесном кругу природных страстей; восприми русские католическую веру, они бы восприняли вскоре и те общие идеи, в основании которых лежит разумная образованность и свобода, соответствующая степени просвещенности этого народа; что до меня, то я убежден — когда бы русские сумели достигнуть этих высот, они возвысились бы над всем миром. Болезнь в России запущена, а лекарства, что применялись до сей поры, воздействовали лишь на поверхность кожи, они не лечили рану, но скрывали ее от глаз. Настоящая цивилизация распространяется из центра на окраины, тогда как цивилизация русская распространилась с окраин в центр: она не что иное, как подкрашенное варварство. Из того, что дикарь наделен тщеславием светского человека, нимало не следует, что он обладает и соответствующей культурой. Я говорил уже, и повторю еще раз, и, быть может, не последний: русские гораздо более озабочены тем, чтобы заставить нас поверить в свою цивилизованность, нежели тем, чтобы стать цивилизованными на самом деле. До тех пор, покуда эта болезнь, тщеславная приверженность ко всему показному, будет разъедать их сердце и извращать ум, у них будет несколько вельмож, способных разыг- • рывать элегантность и у себя на родине, и за границей, но по сути * Это слова архиепископа Тарантского, чей весьма занимательный и исчерпывающий портрет недавно создал г-н Валери в своей книге «Итальянские анекдоты и достопримечательности». По-моему, ту же мысль еще более энергично высказывал император Наполеон. Впрочем, она приходит в голову всякому, кто близко наблюдает русских. Письмо семнадцатое своей они останутся варварами; к несчастью, у этих дикарей есть огнестрельное оружие. Пример императора Николая подтверждает мою оценку; он еще прежде меня подумал о том, что время показной культуры для России прошло и что все здание цивилизации в этой стране требует перестройки; он подвел под общество новый фундамент; Петр, прозванный Великим, не оставил бы от него камня на камне и выстроил заново — Николай действует тоньше. Дабы вернее достигнуть цели, он скрывает ее. Во мне поднимается волна почтения к этому человеку: всю силу своей воли направляет он на потаенную борьбу с тем, что создано гением Петра Великого; он боготворит сего великого реформатора, но возвращает к естественному состоянию нацию, которая более столетия назад была сбита с истинного своего пути и призвана к рабскому подражательству. Мысль нынешнего императора находит воплощение даже на улицах Петербурга: он не возводит для собственного развлечения скороспелых колоннад из оштукатуренного кирпича; повсюду заменяет он кажущееся на подлинное, повсюду камень вытесняет гипс, а здания мощной, основательной архитектуры изгоняют прельстительное, но ложное величие. Дабы народ смог усвоить истинную цивилизованность и сделался достоин ее, ибо без этого ни одна нация не сможет трудиться для будущего, его следует обязательно вернуть сначала к исконному его характеру; чтобы народ смог произвести все то, на что способен, нужно не заставлять его копировать иностранцев, а развивать его национальный дух во всей его самобытности. Ближе всего к Божеству в этом мире находится природа. Природа зовет русских на великие дела, тогда как во все время их так называемого приобщения к цивилизации их занимали разными безделками; император Николай понял призвание русских лучше своих предшественников, и в царствование его все возвратилось к правде и потому обрело величие. Над Петербургом высится колонна: это самый большой кусок гранита, когда-либо обработанный человеком, включая и египетские памятники. В один прекрасный день на площадь перед императорским дворцом стеклись, не теснясь, без давки, семьдесят тысяч солдат, двор, весь город и часть пригородных деревень, дабы в благоговейном молчании наблюдать чудесное воздвижение сего памятника, задуманного, исполненного и доставленного на место французом, г-ном де Монферраном — ибо французы все еще нужны русским. Сказочные машины работают исправно; механизмы оживляют камень, и в тот миг, когда, освобождаясь от пут и словно живя своей собственной жизнью, двигаясь сама по себе, колонна поднимается ввысь, все войско, толпа, даже сам император падают на колени, дабы возблагодарить Бога за подобное чудо и вознести ему хвалу за те великие дела, какие он дозволяет им свершать. Вот что такое для меня национальный праздник: это не лесть, слишком 2QI Ас-гольф де Кюстин Россия в 1839 году похожая на сатиру, как маскарад в Петергофе, это не жанровая сценка, это историческое полотно, и притом в самом высоком стиле. Великое и малое, дурное и возвышенное — нет таких противоположностей, каких не включало бы в себя устройство этой ни на что не похожей страны, а общее молчание не дает кончиться чуду и сломаться отлаженной машине. Реформа императора Николая затрагивает даже язык его окружения— царь требует, чтобы при дворе говорили по-русски. Большинство светских дам, особенно уроженки Петербурга, не знают родного языка; однако ж они выучивают несколько русских фраз и, дабы не ослушаться императора, произносят их, когда он проходит по тем залам дворца, где они в данный момент исполняют свою службу; одна из них всегда караулит, чтобы вовремя подать условный знак, предупреждая о появлении императора — беседы по-французски тут же смолкают, и дворец оглашается русскими фразами, призванными ублажить слух самодержца; государь гордится собой, видя, доколе простирается власть его реформ, а его непокорные проказницы-подданные хохочут, едва он выйдет за дверь... Не знаю, что больше поразило меня в зрелище сего громадного могущества — сила его или слабость! Однако, как всякий истинный реформатор, император наделен той настойчивостью, какая в конце концов всегда приносит успех. На оконечности огромной, величиной с целое поле, площади, посреди которой высится колонна, перед вашим взором встает гранитная гора — петербургский собор Святого Исаака. Памятник этот не так пышен, не так прекрасен по очертаниям и не так богат украшениями, как собор Святого Петра в Риме, однако не менее удивителен. Он еще не завершен, так что судить о нем в целом невозможно, однако это будет творение, никак не соотносимое с тем, на что дух нашего столетия подвигает нынче другие народы. Материалы его — гранит, бронза и железо: ничего больше. Цвета он впечатляющего, но мрачного; сей дивный храм, заложенный при Александре, вскоре будет завершен при Николае — тем же французом, г-ном де Монферраном, что возвел столп. Сколько усилий — и все ради церковного культа, изуродованного политикой! Ну так что ж? разве не прозвучит под этими сводами слово Божье? Но с амвонов византийских храмов истина более не возвещается. Пренебрегая заветами Афанасия Великого, Иоанна Златоуста, русские священники не проповедуют религию своим соотечественникам. Греко-московская церковь сокращает число слов в богослужении, протестанты же, напротив, все богослужение сводят к одним словам, — ни те, ни другие не желают внимать Христу, который, сзывая со всех концов земли свою заблудшую паству, с крестом в руках возвещает с кафедры собора Святого Петра: «Придите ко мне все, чистые сердцем, имеющие уши, чтобы слышать, и глаза, чтобы видеть!..» .292 Письмо семнадцатое Императору помогают целые полчища солдат и художников, но сколько бы он ни напрягал свои силы, ему никогда не наделить греческую Церковь тем могуществом, в каком ей отказано Богом; ее можно сделать карающей, но нельзя сделать апостольской, проповедующей, иначе говоря, цивилизующей и торжествующей в мире нравственном — заставить людей подчиняться еще не значит обратить их в истинную веру. В этой Церкви, политической и национальной, нет ни нравственной жизни, ни жизни небесной. Тот, кто лишен независимости, лишен в конечном счете всего. Схизма, разлучив священника с его независимым, вечным владыкой, немедля предала его в руки владыки временного, преходящего: бунт, таким образом, наказывается рабством. Когда бы орудие подавления стало одновременно и орудием освобождения, пришлось бы усомниться в том, что Бог существует. Католическая Церковь и в самые кровавые исторические эпохи не прекращала трудиться над духовным освобождением народов; пастырь-изменник продавал Бога небесного Богу земному, дабы тиранить людей во имя Христово — но сей нечестивый пастырь, даже предавая смерти тело, продолжал просвещать дух: сколь бы ни удалялся он от пути истинного, он, однако, принадлежал к Церкви, наделенной жизнью и светом истины; греческий священник не дарует ни жизни, ни смерти: он сам мертвец. Крестные знамения, приветствия на улицах, преклонение колен перед часовнями, набожные старухи, простертые ниц на полу церкви, целование руки; а еще жена, дети и всеобщее презрение — вот и все плоды, что пожинает поп за свое отречение; это все, чего сумел он добиться от сусвернейшей на свете нации... Каков урок! и каково наказание! Взирайте и преклоняйтесь: в тот самый миг, когда. торжествует схизма, пастыря-схизматика поражает бессилие. Когда священник желает захватить в свои руки временную, преходящую власть, он гибнет, ибо взоры его не достигают тех высот, с каких открывается путь, назначенный Господом; когда священник позволяет, чтобы с кафедры его смещал царь, он гибнет, ибо ему не хватает смелости следовать этим путем: оба равно не могут исполнить высшего своего предназначения. Разве не обременил Петр I свою совесть изрядным грузом ответственности, взвалив на себя и своих наследников то подобие независимости, те остатки свободы, что еще сохраняла за собой несчастная Церковь? дело, им затеянное, было не под силу человеку; с того момента положить конец схизме стало невозможно,— если, конечно, судить с точки зрения разума и если рассматривать род человеческий с чисто человеческой стороны. Я не препятствую вольному бродяжничеству своей мысли, ибо, позволяя ей перескакивать с предмета на предмет, с 'идеи на идею, я изображаю Россию всю целиком: будь я последовательнее в своих описаниях, я рисковал бы упереться в слишком кричащие Астольф де Кюстин Россия в 1839 году противоречия и, дабы избегнуть упрека в нелогичности, отступлениях от темы или в сбивчивости, лишился бы возможностей представить вам истину так, как предстает она мне,— во всех своих проявлениях разом. Положение простонародья, величие императора, внешний вид улиц, красота архитектурных памятников, отупение умов вследствие вырождения религиозного начала— все это поражает мой взор в единый миг и, так сказать, разом ложится на бумагу под моим пером; и все это — сама Россия, чей главный жизненный принцип открывается моей мысли в связи с предметами, по видимости самыми незначительными. Это еще не все, я пока не закончил своих сентиментальных странствований. Вчера я прогуливался вместе с одним весьма неглупым французом, хорошо знающим Петербург; место учителя в весьма знатном семействе позволяет ему приблизиться к познанию истины, которую мы, проезжие чужестранцы, тщетно пытаемся понять. Так вот, он полагает, что суждения мои о России слишком лестны. При мысли о тех упреках, какие сделают мне русские, я смеюсь его упрекам и всегда повторяю, что сужу искренне, ибо ненавижу то, что представляется мне дурным, и восхищаюсь тем, что мне кажется хорошим, — как здесь, так и в любой другой стране. Сей француз всю свою жизнь проводит среди русских аристократов; это придает его взглядам некий весьма занятный оттенок. Мы шли куда глаза глядят; оказавшись в середине Невского S проспекта, самой прекрасной и людной улицы города, мы замед- | лили шаг, чтобы подольше задержаться на тротуарах сего блистательного променада; я пребывал в восхищении. Вдруг возникает перед нами черная или темно-зеленая карета — длинная, прямо- | угольной формы, довольно низкая и запертая со всех сторон. Будто I громадный гроб положили на каркас телеги. Воздух и свет проникал | ли в эту движущуюся могилу через четыре крошечных оконца,/1 забранных железными решетками, около шести квадратных дюймов,. каждое; мальчик лет самое большее восьми-десяти правил парой'' лошадей, запряженных в это устройство; к моему большому удивлению, за ним следовало довольно много солдат. Я спрашиваю у провожатого своего, для чего может быть нужен столь необыкновенный i экипаж — и не успеваю еще окончить вопроса, как ответом мне ' служит появившееся в одном из окошек этого ящика изможденное лицо: такая карета используется для перевозки заключенных к месту назначения. — Это у русских арестантская повозка,— говорит мой спутник. — Конечно, нечто подобное есть и в других странах, но там это предмет всеобщей ненависти, и его по возможности прячут с глаз долой; вам не кажется, что здесь его, наоборот, выставляют напоказ? ну и правительство! — Но не забывайте, с какими трудностями оно сталкивается, возразил я. Письмо семнадцатое — Ax! вы все еще верите их золоченым словесам; русские власти сделают из вас все, что им угодно, так и знайте. — Я пытаюсь встать на их точку зрения: ничто не требует таких осторожных оценок, как точка зрения людей, стоящих у власти, ведь они не вольны в своем выборе. Всякое правительство вынуждено исходить из свершившихся фактов; тот порядок вещей, какой призвано энергически защищать и понемногу совершенствовать это правительство, создан не им. Когда бы железная дисциплина, которой повинуется этот еще полудикий народ, на миг перестала всей тяжестью давить на него, все общество перевернулось бы вверх дном. — Так они вам говорят; но пресловутая эта необходимость всем им на руку, не сомневайтесь: те, кто больше всех жалуется на строгости, к которым, по их словам, они вынуждены прибегать, отказались бы от этих строгостей лишь скрепя сердце; в глубине души им нравится ничем не ограниченная власть — так легче все приводить в движение. Кто же с охотой пожертвует тем, что облегчает ему задачу? Попробуйте потребовать от проповедника, чтобы он, обращая к вере закоренелых грешников, обходился без ада! Ад для богословов— все равно что смертная казнь для правителей *: поначалу они прибегают к нему с сожалением, как к необходимому злу, а в конце концов входят во вкус и ремесло свое почитают в том, чтобы проклясть большую часть рода человеческого. Точно так же и со строгостями политическими: прежде чем пустить их в ход, их боятся, но потом, когда видят их действенность, начинают любить; именно так и случается в этой стране на каждом шагу, не сомневайтесь; по-моему, здешние власти сами, по своей охоте, создают поводы посвирепствовать — из опасения утратить к этому привычку. Разве вам не известно, что как раз теперь происходит на Волге? — Я слышал, что там были серьезные волнения, но их быстро подавили. — Верно, но какой ценой? Да и скажи я вам, что все эти ужасные беспорядки — результат одного только слова, произнесенного императором... — Я никогда не поверю, что он одобрял подобные ужасы. — Я совсем не то хочу сказать; однако ж именно его слово — сказанное, согласен, без всякого умысла, — и породило это зло. Вот как было дело. Удел императорских крестьян, несмотря на бесчинства царских управляющих, все же лучше, чем участь прочих рабов-крепостных, и как только государь обзаводится каким-нибудь новым владением, жители приобретенных короной земель становятся предметом зависти со стороны всех своих соседей. В последний раз он купил немалое владение в том самом уезде, что впоследствии взбунтовался; немедля со всех концов уезда отрядили крестьян * Не забывайте, пожалуйста, что это не мои слова. Астольф де Кюстин Россия в 1839 году к новым управляющим императорскими землями — молить императора купить в придачу и окрестные угодья вместе с людьми; посланцы от крепостных были отправлены и в самый Петербург — император их принимает, обходится с ними по-доброму, однако ж, к великому их сожалению, покупать отказывается. Не могу же я купить всю Россию, отвечает он им, но надеюсь, настанет время, когда каждый крестьянин в этой империи будет свободным; если бы все зависело только от меня, русские уже сегодня получили бы волю; я желаю им обрести ее в будущем и ради этого тружусь не покладая рук. — Что ж, мне такой ответ кажется весьма разумным, искренним и человеколюбивым. • — Конечно, но императору следовало бы знать, к кому он обращает свои слова, и не делать так, чтобы из-за его нежных чувств к крепостным те стали резать дворян. От этой речи, пересказанной людьми дикими и завистливыми, заполыхал весь уезд. А потом пришлось наказывать простой народ за преступления, которые его заставили совершить. «Батюшка желает нашего освобождения, — возглашают посланцы, вернувшись из столицы на волжские берега. — Он печется лишь о нашем счастье, он сам говорил, а значит, господа и все их приставы — наши враги, они противятся добрым намерениям Батюшки! так отомстим же за себя, отомстим за императора!» И вот уже крестьяне набрасываются на своих господ, почитая, будто творят богоугодное дело, и враз истребляют всех дворян и управляющих с семьями в целом уезде. Одного насаживают на вертел и жарят живьем, другого варят в котле, вспарывают животы уполномоченным, убивают любыми способами представителей власти, не щадят ни одного встречного, предают города огню и мечу, в общем, превращают уезд в пустыню — и не во имя свободы, они не ведают, что это такое, но во имя собственного избавления и с криком «Да здравствует император!»: смысл этих слов для них ясен и совершенно определен. — Быть может, кого-то из этих людоедов мы только что и видели в клетке для узников. Тут, знаете ли, есть от чего уняться нашему филантропическому возмущению... Вот и попробуйте проявлять в обращении с подобными дикарями то же милосердие, какого вы требуете от западных правительств! — Надо было постепенно, шаг за шагом, менять умы и души населения, а вместо этого находят более удобным сменить ему жилище: после каждой сцены вроде этой происходит массовое переселение целых деревень и уездов; местные жители никогда не уверены, что их территория останется за ними; в результате подобной системы человек, привязанный к своему клочку земли, даже и в рабстве оказывается лишен единственного утешения, возможного в его положении, — постоянства, привычки, привязанности к своему углу. Какое-то дьявольское сочетание: он постоянно переезжает Письмо семнадцатое с места на место, но не ведает, что такое воля. По одному слову государя крестьянина, как дерево, выкорчевывают, вырывают с корнем из родной земли и шлют на погибель или на муки куда-нибудь на край света; что станется с селянином, чья жизнь неотделима от окружающих предметов *, если пересадить его в деревню, не знавшую его с колыбели? крестьянин, которого постоянно сметают ураганы, разражающиеся среди верховной власти, больше не любит своей хижины — единственного, что он мог бы любить в этом мире; он ненавидит жизнь и небрежет своим долгом, ибо человеку, чтобы он осознал свои обязанности, надобно дать немножко счастья: несчастье учит его только лицемерить и бунтовать. Личный интерес — это, конечно, не основа морали, но хотя бы подпорка ее. Когда бы мне было дозволено пересказать вам те достоверные подробности событий в ***, которые я узнал вчера, вы бы содрогнулись. — Изменить дух народа очень трудно; это дело не одного дня и даже не одного царствования. — Но разве кто-то искренне пытается это сделать? — Думаю, что да, только соблюдая осторожность. — То, что вы называете осторожностью, я называю притворством; вы не знаете императора. — Его можно обвинять в непреклонности, но не в притворстве; впрочем, у государя непреклонность — это скорее достоинство. — Я мог бы это опровергнуть, но не хочу отвлекаться от темы; вы полагаете, будто у императора искренний характер? припомните, как он себя вел, когда умер Пушкин. — Я не знаю, как обстояло, дело. Беседуя таким образом, мы дошли до Марсова поля, обширной равнины, с виду пустынной, хоть она и расположена в самом центре города; но размеры ее таковы, что люди на ней теряются — приближение их заметно издалека, и потому разговаривать здесь можно в большей безопасности, нежели в собственной комнате. Мой чичероне продолжает рассказ: — Пушкин, как вы знаете, был величайший поэт России. — Не нам о том судить. — Мы можем судить об этом хотя бы по его славе. — Его стиль очень хвалят, но для человека, родившегося в стране непросвещенной, хоть и в эпоху утонченно цивилизованную, это заслуга небольшая: он может подбирать те чувства и Идеи, что в ходу у соседних наций, и выглядеть оригинальным у себя на родине. Язык целиком в его власти, ибо совсем еще нов; и чтобы превратиться в историческую фигуру для невежественной нации, живущей в окружении наций просвещенных, поэту достаточно попросту переводить, не мудрствуя лукаво. Он будет подражателем, а прослывет творцом. • Русский человек меньше любого другого страдает от такой перемены благодаря однообразию природы в его стране и простоте своих привычек; я показал это в другом месте. Астольф де Кюстин Россия в 1839 году — Заслуженна была его слава или нет, но он был знаменит. Он был еще молод и нрав имел гневливый — как вам известно, в жилах его текла унаследованная от матери мавританская кровь. Жена его, большая красавица, внушала ему более страсти, нежели доверия; обладая поэтической душой и африканским нравом, он был склонен к ревности; несчастный впадает в раздражение от мнимой неверности, от ложных, пропитанных ядом доносов, коварством своим напоминающих завязку шекспировской трагедии; русский Отелло теряет всякое чувство меры и хочет заставить человека, который, как он полагает, его оскорбил, драться на дуэли. Человек этот был француз, к тому же его свояк; имя его г-н Дантес. Дуэль в России — дело тем более серьезное, что здесь, в отличие от нашей страны, она не согласуется с общественными нравами, противостоящими закону, и задевает устойчивые представления о морали; эта нация скорее восточная, нежели рыцарская. Дуэль здесь незаконна, как и повсюду, но ей труднее, чем где бы то ни было, опираться на общественное мнение. Г-н Дантес сделал все возможное, чтобы избежать огласки; под натиском разгневанного супруга он, не теряя достоинства, отказывается дать ему удовлетворение, но не прекращает ухаживаний. Пушкин почти лишается рассудка: неизбежное присутствие в его доме человека, чьей гибели он хочет, кажется ему постоянной жестокой обидой; он идет на все, лишь бы выгнать его; в конце концов дуэль становится неизбежной. И вот свояки стреляются, г-н Дантес убивает Пушкина; человек, виновный в глазах общественного мнения, выходит победителем, а человек невинный, оскорбленный муж, национальный поэт — гибнет. Смерть его наделала в обществе много шума и вызвала всеобщую печаль. Пушкин, поэт в высшей степени русский, творец прекраснейших од на русском языке, гордость страны, создатель новой славянской поэзии, первый здешний талант, чье имя отозвалось, и довольно громко, в Европе... в Европе!!! наконец, слава настоящего и надежда будущего — и вот все это погибло; идол низвергнут в собственном храме, пал в расцвете сил от руки француза... Какая ненависть, какие страсти тут закипают! Петербург, Москва, вся империя пришла в волнение; ведь всеобщий траур есть свидетельство заслуг покойного и доказательство величия страны, которая может бросить Европе: «У меня был свой поэт!! и для меня честь оплакивать его!» Император, лучше всех в России знающий русских и лучший знаток по части лести, являет осмотрительность и отдает дань общественной скорби; он велит отслужить панихиду; не знаю, не простерлось ли его благочестивое кокетство даже до того, чтобы лично присутствовать на сей церемонии, дабы все видели его сожаление и сам Господь был свидетелем преклонения его перед национальным гением, прежде времени разлученным со своей славой. Письмо семнадцатое Как бы там ни было, но сочувствие, явленное государем, настолько льстит московскому духу, что пробуждает в сердце одного весьма одаренного юноши благородное чувство патриотизма; сей излишне легковерный поэт, видя августейшее покровительство, оказанное первому из искусств, исполняется энтузиазма — и вот уже дерзновенно полагает, будто его посетило откровение свыше! в порыве простодушной благодарности он осмеливается даже написать оду — какова дерзость! патриотическую оду с изъявлением признательности императору — покровителю словесности! В конце этого замечательного стихотворения он возносит хвалы усопшему поэту — ничего больше... Я читал эти стихи и могу поручиться, что намерения автора были самые невинные; разве что вы сочтете преступлением надежду, которая затаилась в глубине его сердца и которая, по-моему, вполне дозволительна юному воображению. На мой взгляд, он, не говоря этого прямо, полагал, что, быть может, однажды Пушкин воскреснет в нем, и сын императора вознаградит второго поэта России, подобно тому как сам император воздал почести первому... Безрассудный храбрец! жаждать известности, открыто признаваться в желании славы при деспотизме! как если бы Прометей заявил Юпитеру: «Берегись, защищайся, скоро я похищу у тебя небесный огонь». И вот каково было вознаграждение, полученное юным искателем торжества — иными словами, мученичества. Несчастный за одно только то, что без зазрения совести принял на веру показную любовь самодержца к изящным искусствам и словесности, впал в особую немилость и получил ТАЙНЫЙ приказ отправляться для развития своих поэтических дарований на Кавказ — ту же Сибирь, только с чуть более мягким климатом. Он пробыл там два года и возвратился с подорванным здоровьем, сломленной душой и воображением, решительно исцелившимся от былых грез — исцелившимся прежде тела, которое пока еще страждет от подхваченных в Грузии лихорадок. И после такого поступка вы по-прежнему будете доверять официальным речам императора и его публичным действиям? Вот что примерно отвечал я на слова соотечественника: — Император тоже человек, он тоже не лишен человеческих слабостей. Наверное, что-то неприятно поразило его в направлении мыслей вашего юного поэта. Не сомневайтесь, мысли эти были скорее европейскими, нежели национальными. Император ведет себя прямо противоположно тому, как поступала Екатерина II: он не льстит Европе, а дерзит ей; согласен, это ошибка, ибо вызывающее поведение — та же зависимость, с его помощью можно утвердить себя лишь через противоречие; но это ошибка простительная, тем более если вы припомните, какое зло причинили России государи, всю жизнь одержимые манией подражательства. — Вы неисправимы! — воскликнул адвокат последних бояр. — Вы тоже верите, что можно создать какую-то особенную Астольф де Кюстин Россия в 1839 году цивилизацию на русский манер. Все это было хорошо до Петра I, но сей государь уничтожил плод в зародыше. Езжайте в Москву, она самая сердцевина старинной империи, но вы увидите, что и там все умы обращаются к размышлениям о промышленности и национальный характер сохраняется не больше, чем в Санкт-Петербурге. Ныне император Николай совершает ошибку, похожую на ошибку императора Петра I, только в обратном смысле. Он ни во что не ставит историю целого столетия, века Петра Великого; у истории свои непреложные законы, и прошлое повсюду оказывает влияние на настоящее. Беда государю, который не желает этим законам подчиняться! Час был довольно поздний; мы распрощались, и я продолжал прогулку в одиночестве, размышляя о том, какое энергичное чувство сопротивления должно зреть в душах людей, живущих при деспотическом режиме и привыкших ни с кем не делиться своими думами. Когда подобный способ правления не притупляет характеры, он их укрепляет. Я вернулся домой, чтобы продолжить письмо к вам; я занимаюсь этим почти каждый день, и все же пройдет еще немало времени, прежде чем вы получите мои послания, ведь я их прячу, словно планы какого-нибудь заговора, в ожидании надежного человека, который бы вам их передал; но найти такую оказию — дело столь трудное, что, боюсь, придется везти их самому. ПРОДОЛЖЕНИЕ ПРЕДЫДУЩЕГО ПИСЬМА 30 июля 1893 года Вчера, окончив писать, решился я перечитать переводы некоторых стихотворений Пушкина и утвердился в том своем мнении о нем, какое составилось у меня по первому чтению. Человек этот отчасти заимствовал свои краски у новой западноевропейской школы в поэзии. Не то чтобы он воспринял антирелигиозные воззрения лорда Байрона, общественные идеи наших поэтов или философию поэтов немецких, но он взял у них манеру описания вещей. Так что подлинно московским поэтом я его еще не считаю. Поляк Мицкевич представляется мне гораздо более славянином, хоть и он, подобно Пушкину, испытал влияние западных литератур. К тому же, появись нынче подлинно московский поэт, он бы мог обращаться только к народу: в салонах его бы не услышали и читать не стали. Там, где нет языка, нет и поэзии, и тем более нет мыслителей. Сейчас все потешаются над тем, что император Николай требует при дворе говорить по-русски; новшество сие кажется прихотью самодержца; грядущее поколение скажет ему спасибо за эту победу здравого смысла над высшим светом. Как может проявиться дух естественности в обществе, где говорят на четырех языках, не выучив толком ни одного? Неповтори- Письмо семнадцатое мость мысли гораздо тесней, нежели полагают, связана со своеобразием речи. Как раз об этом столетие назад позабыли в России, а несколько лет назад и во Франции. На детях наших еще отзовется то маниакальное пристрастие к боннам-англичанкам, какое овладело у нас всеми фешенебельными матерями. Во Франции первым и, по-моему, лучшим учителем французского всегда была кормилица — человек должен изучать свой родной язык всю жизнь, но ребенок не должен нарочно учить его, он без всяких уроков воспринимает его с колыбели. Вместо этого нынешние французские малыши с рождения лепечут по-английски и коверкают немецкий, а уже после им, словно иностранный язык, преподают французский. Монтень гордился, что выучил латынь прежде французского; возможно, именно этому преимуществу, которым хвастает создатель «Опытов», мы обязаны самым искренним и самым национальным талантом в нашей древней литературе; ему было чему радоваться, ибо латынь — это корень нашего языка; но народ, который не почитает языка своих отцов, теряет ясность и непосредственность выражений; дети наши говорят по-английски, как слуги носят пудреные парики — вследствие какой-то мании! Я убежден, что почти полное отсутствие своеобразия в современных славянских литературах происходит от того, что начиная с XVIII века русские и поляки взяли за правило нанимать для своих семей чужеземных гувернанток и воспитателей; когда русские, получившие хорошее воспитание, переходят на родной язык, они переводят с иностранного, и заемный этот стиль прерывает полет мысли, нарушая простоту ее выражения. Почему китайцам удалось сделать для рода человеческого больше, чем русским — ив литературе, и в философии, и в морали, и в законодательстве? быть может, именно потому, что эти люди всегда исповедовали великую любовь к своему первобытному наречию. Смешение языков не вредит умам посредственным, напротив, оно помогает им в их ремесле; поверхностное образование, единственно подобающее таким умам, облегчается равно поверхностным изучением живых языков — нетрудным, похожим скорее на игру ума, в совершенстве приспособленную к свойствам мозгов ленивых либо преследующих цели вполне материальные; но если, по несчастью, в одном случае из тысячи, систему эту применяют для воспитания выдающегося дарования, она задерживает труд природы, совращает гений с истинного пути и сулит ему в будущем бесплодные сожаления или такие труды, каким даже и избранные не имеют досуга и мужества предаваться позднее, нежели в ранней юности. Не каждый великий писатель — Руссо: Руссо выучил наш язык как иностранец, и понадобилась вся его гениальная выразительность, все его гибкое воображение вкупе с упорством характера, наконец, Астольф де Кюстин Россия в 1839 "МУ понадобилось одиночество его в свете для того, чтобы в конечном счете он заговорил по-французски так, словно никогда не учил его специально. А ведь французский язык жителей Женевы не так далек „от языка Сен-Симона и Фенелона, как тот пересыпанный английскими и немецкими словами жаргон, какому учатся нынче в Париже дети людей в высшей степени элегантных. Быть может, родись Руссо во Франции в те времена, когда дети там говорили по-французски, фразы этого великого писателя не звучали бы так натянуто. Смешение языков благоприятствует смутности в мыслях; человек посредственный к этому приспосабливается, человек даровитый негодует и растрачивает себя на переделку инструмента всякого гения — языка. Если не принимать никаких мер, то через полвека настоящий, старинный французский язык станет языком мертвым. Бывшее в свое время в ходу изучение древних языков не только не приводило к пагубным результатам, но давало нам единственное средство достигнуть углубленного знания нашего собственного языка, от них происшедшего. Их изучение заставляло нас восходить к истокам, укрепляло в нашей исконной природе, не говоря уже о том, что оно как нельзя лучше отвечало способностям и потребностям ребенка, который прежде всего нуждается в подготовке инструмента его мысли — языка. В то время как Россия возрождается мало-помалу благодаря государю, что правит ею ныне в согласии с принципами, неведомыми прежним властителям страны, и имеет надежду рано или поздно обрести свой язык, своих поэтов и прозаиков, у нас во Франции щеголи и так называемые просвещенные люди готовят поколение писателей-подражателей и женщин, лишенных независимости ума: они так хорошо будут понимать в оригинале Шекспира и Гете, что не сумеют уже оценить ни прозу Боссюэ и Шатобриана, ни легкокрылую поэзию Гюго, ни периоды Расина, ни неповторимость и искренность Мольера и Лафонтена, ни ум и вкус госпожи де Севинье, ни силу чувства и божественную гармонию Ламартина! Вот так у них и отнимут способность породить нечто достаточно своеобразное для того, чтобы не увяла слава их языка и чтобы чужестранцы, как встарь, приезжали во Францию постигать тайны хорошего вкуса. ПИСЬМО ВОСЕМНАДЦАТОЕ Каким образом наши представления связаны с внешними предметами, их порождающими.— Драматическая сторона путешествия. — Жестокости нашей революции в сравнении со свирепостью русских. — Разница между преступлениями обоих народов. — Порядок внутри беспорядка. — Особенный характер российских бунтов. — Почтение русских к власти. — Опасность либеральных идей, привитых диким народам.— Отчего русские превосходят нас в дипломатии. — История Теленева. Петербург, 30 июля 1839 года, одиннадцать часов вечера Сегодня рано утром меня посетило то самое лицо, о беседе с которым я вам рассказывал во вчерашнем письме. Человек этот принес мне несколько страниц по-французски, написанных юным князем ***, сыном его покровителя. Это отчет о более чем подлинном происшествии, одном из многочисленных эпизодов того не слишком давнего события, которое втайне занимает здесь все чувствительные души и серьезные умы. Можно ли наслаждаться в спокойствии роскошью великолепного дворца, зная, что в нескольких сотнях верст от него твои подданные убивают друг друга и что государство неминуемо бы распалось, когда бы не ужасные способы, которые применяются для его защиты? Если бы кто-нибудь заподозрил, что автор этой истории — юный князь ***, ему бы не сносить головы. Вот почему он вверяет мне свою рукопись и поручает напечатать ее. Он согласен, чтобы я включил повесть о гибели Теленева в текст моих путевых заметок, и я сделаю это, оговорив источник повести, но никого притом не компрометируя; я с радостью пользуюсь случаем несколько разнообразить свой рассказ. Мне ручаются за точность основных фактов; вы вольны верить им в той, сколь угодно малой, степени, в какой пожелаете; сам я всегда верю тому, что говорят мне люди незнакомые; мысль об обмане приходит мне лишь после того, как я получаю доказательства их нечестности. 3°3 Астольф де Кюстин Россия в 1839 году В какую-то минуту я подумал, что лучше было бы поместить эту повесть уже после моих писем: я боялся, что, прервав рассказ о подлинных фактах чем-то вроде романа, погрешу против серьезности своих соображений; однако по размышлении я решил, что был неправ. Впрочем, правдива история Теленева или нет, связь между картинами реального мира и идеями, которые эти картины пробуждают в любом человеке, имеет свой тайный смысл: сцепление захватывающих нас обстоятельств, стечение поражающих нас событий есть проявление божественной воли, что обращена к нашей мысли и способности суждения. Разве не оценивает всякий человек и вещи, и людей, исходя в конечном счете из тех случайных происшествий, из каких складывается его собственная история? Любой наблюдатель, как выдающийся, так и посредственный, в суждениях обо всех вещах всегда отталкивается только от этого. Мы видим мир в определенной перспективе, и расположение предметов, предоставленных нашим наблюдениям, зависит не от нас. Разум наш обречен на подобное вторжение Бога в нашу умственную жизнь. А значит, лучшим обоснованием нашего способа суждения всегда будет последовательное изложение тех испытаний, что его породили и обусловили. Историю Теленева я прочел сегодня, и вы прочтете ее также помеченной сегодняшним числом. Великий поэт, что правит нашими судьбами, лучше нас знает, как важно должным образом подготовить впечатление от жизненной драмы. Любое путешествие есть драма— по правде сказать, безыскусная и уступающая правилам литературной композиции, но имеющая тем не менее известную философскую и нравственную цель, нечто вроде развязки, что лишена ухищрений, но отнюдь не интереса или пользы; развязка эта наступает исключительно в сознании человека и состоит в проверке целой кучи предрассудков и предубеждений. Путешествующий человек подвергается своего рода нравственной операции, которую благотворное правосудие Божье, являющее себя в зрелище окружающего мира, вершит над его способностью к познанию; человек, описывающий свое путешествие, подвергает этой операции и читателя. Русский юноша, автор этого отрывка, хотел оправдать зверскую жестокость своих соотечественников, припомнив ужасы нашей революции, и упомянул бесчеловечное деяние, совершенное у нас в стране — кровавое убийство г-на де Бельзенса в Кане. Он мог бы продолжить сей список: мадемуазель де Сомбрёй заставили выпить стакан крови, чтобы выкупить жизнь ее отца, архиепископ Арль-ский и славные его товарищи по мученичеству героически погибли в кармелитском монастыре в Париже, в Лионе участников восстания расстреливали картечью и— вечный позор усердию революционных палачей!! — стрелки обманными обещаниями понуждали тех из 3"4 Письмо восемнадцатое своих жертв, кто остался в живых после первого залпа, снова встать на ноги; в Нанте топили людей — по слову Каррье, справляли республиканские свадьбы; эти и множество иных жестокостей, которые даже не упомянуты историками, могли бы послужить доказательством тому,, что и у самых цивилизованных наций зверство в людях не исчезло, а всего лишь задремало; и все же методичная, бесстрастная и неизменная жестокость мужиков отличается от недолговечного бешенства французов. Для последних их война против Бога и человечества не была естественным состоянием: мода на кровь изменила их характер, и поступки их диктовались разгулом страстей — ибо никогда не были они менее свободны, чем в эпоху, когда все у них совершалось во имя свободы. У русских же наоборот: вы увидите, как они убивают друг друга, ни в чем не изменяя своему характеру; они как будто исполняют свой долг. У этого покорного народа столь велико влияние общественных установлений на все классы, а безотчетно впитанные привычки столь властно подчиняют себе характеры, что даже самые крайние проявления мести, похоже, упорядочены у русских какими-то правилами. Здесь убийство рассчитано и осуществляется размеренно; люди умерщвляют других людей по-военному, скрупулезно, без гнева, без волнения, без слов, и их спокойствие ужаснее любых безумств ненависти. Они толкают друг друга, швыряют наземь, избивают, топчут ногами, словно механизмы, что равномерно вращаются вокруг своей оси. Физическая бесстрастность при совершении самых буйных поступков, чудовищная дерзость замысла, холодность его исполнения, молчаливая ярость, немой фанатизм — вот из чего слагается преступление, так сказать, добросовестное; в этой удивительной стране самые бурные вспышки подчинены какому-то противоестественному порядку; тирания и бунт идут здесь в ногу, сверяя друг по другу шаг. Сама здешняя земля, однообразный вид сельского пейзажа определяют симметрию во всем: полное отсутствие рельефа на повсюду одинаковой и большей частью голой равнине, не слишком разнообразная растительность, которая всегда скудна в северных странах, вечные ровные пространства, совершенно лишенные каких бы то ни было живописных холмов и долин,— на них виднеется селение, похоже, одно-единственное на всю империю и, словно наваждение, всюду преследующее путешественника; в общем, все, что Бог забыл сделать для этой страны, укрепляет и без того неколебимое единообразие политической и общественной жизни ее жителей. Здесь повсюду одно и то же, а потому, невзирая на необъятные просторы, в России от края до края все исполняется с дивной четкостью и согласованностью. Если кому-нибудь когда-нибудь удастся подвигнуть русский народ на настоящую революцию, то это будет смертоубийство упорядоченное, словно эволюции полка. Деревни на наших глазах превратятся в казармы, 3°5 Астольф де Кюстин Россия в 1839 году и организованное кровопролитие явится из хижин во всеоружии, выдвигаясь цепью, в строгом порядке; одним словом, русские точно так же подготовятся к грабежам от Смоленска до Иркутска, как готовятся ныне к парадному маршу по площади перед Зимним дворцом в Петербурге. В результате подобного единообразия естественные наклонности народа приходят в такое согласие с его общественными обычаями, что последствия этого могут быть и хорошими, и дурными, но равно невероятными по силе. Будущее мира смутно; но одно не вызывает сомнений: человечество еще увидит весьма странные картины, которые разыграет перед другими ата Богом избранная нация. Русские почти всегда нарушают общественный порядок из слепого почтения к властям. Так, если верить тому, о чем все шепчутся, когда бы император не произнес перед депутацией от крестьян своих знаменитых слов, те не взялись бы за оружие. Надеюсь, этот факт, равно как и те, что я приводил в других местах, позволит вам понять, сколь опасно прививать либеральные взгляды народам, не подготовленным к их восприятию. Что касается политической свободы, то чем более вы привержены ей, тем более должны избегать произносить имя ее перед людьми, которые способны лишь скомпрометировать святое дело, защищая его на свой лад; по этой самой причине я сомневаюсь, что император действительно произнес те неосторожные слова, какие ему приписывают. Государь этот лучше чем кто-либо знает нрав своего народа, и я не могу себе представить, чтобы он, пускай сам того не желая, спровоцировал крестьянское восстание. Однако ж не могу не добавить, что многие хорошо осведомленные люди держатся на сей счет иного мнения. Автор «Теленева» описал ужасы мятежа тем более подробно и тщательно, что основное действие разворачивалось как раз в семье этого рассказчика. Если он и позволил себе несколько облагородить характеры и любовь молодых людей, то лишь по воле своего поэтического воображения; но, даже и приукрасив чувства, он сохраняет за людьми их национальные обычаи; короче говоря, ни факты, ни страсти, ни нравы, изображенные в его небольшой повести, не кажутся мне неуместными в сочинении, чье единственное достоинство — правдивость описаний. Добавлю, что и по сей день в тех же краях, где был столь ужасающим образом нарушен, а затем восстановлен общественный порядок, вновь вспыхивают то тут, то там кровавые сцены. Как видите, негоже русским попрекать Францию ее политическими беспорядками и делать из них выводы в пользу деспотического правления. Предоставьте русской печати свободу на двадцать четыре часа, и вы узнаете такое, что в ужасе отшатнетесь. Угнетение не может существовать без всеобщего молчания. При абсолютизме иная несдержанность стоит государственной измены. Зоб Письмо восемнадцатое Среди русских дипломатов есть такие мастера своего дела, каких не сыщешь у самых развитых и цивилизованных народов: это потому, что из наших газет они заранее узнают обо всех наших событиях и замыслах, ибо мы, вместо того чтобы осмотрительно скрывать от них свои слабости, всякое утро страстно разоблачаем их перед всем миром, в то время как их собственная византийская политика вершится в тени и они старательно скрывают от нас свои мысли, поступки и страхи. Мы движемся вперед при ярком свете, они -— тайком: игра идет не на равных. Они оставляют нас в слепом неведении, сами же просвещаются за счет нашей искренности; наша слабость — в болтливости, их сила — в скрытности; вот главная причина их дипломатического искусства. ИСТОРИЯ ТЕЛЕНЕВА * Вот уже много лет поместье князя *** находилось в руках управляющего; звали его Теленев. Князь *** был поглощен другими делами и вовсе не заботился о своих владениях; обманувшись в своих честолюбивых ожиданиях, он надолго отправился в путешествие — развеивать тоску впавшего в немилость вельможи; потом, устав искать в искусстве и природе лекарство от политических разочарований, он возвратился на родину, дабы, снова приблизившись ко двору, больше его не покидать и попытаться усердием и искательной настойчивостью вернуть расположение государя. Но покуда жизнь его и состояние растрачивались впустую то на придворные хлопоты в Санкт-Петербурге, то на любовь к древностям на юге Европы, он терял привязанность своих крестьян, которых дурное обращение Теленева довело до отчаяния. В обширных вологодских ** владениях человек этот был настоящим самодержцем и заслужил проклятия за то, каким образом осуществлял он господскую власть. Но у Теленева была прелестная дочь по имени Ксения ***; кротость была врожденным свойством этой девушки, ибо она рано лишилась матери и не получила иного воспитания, кроме того, какое мог дать ей отец. Он научил ее французскому языку, и она, можно сказать, вызубрила наизусть несколько классиков века Людовика XIV, забытых в вологодской усадьбе отцом князя. Ее любимыми книгами была французская «Библия», «Мысли» Паскаля, «Теле-мак»; когда человек читает немногих, но хорошо отобранных авторов и часто их перечитывает, он получает от чтения большую * Имена людей и названия я выбрал наугад, с единственной целью — скрыть настоящие; там, где я не боялся повредить ясности рассказа, я даже избегал их вовсе; наконец, я позволил себе исправить стиль нескольких выражений, чуждых духу нашего языка. ** Этим названием я заменил подлинное. •*• Это милое имя — имя русской святой. Астольф де Кюстин Россия в 1839 году пользу. Одна из причин легковесности нынешних умов — в обилии книг, заполнивших мир: книг не столько скверно написанных, сколько скверно прочитанных. Мы оказали бы услугу грядущим поколениям, если бы научили их читать, ведь с тех пор, как вес выучились писать, сей талант становится все большей редкостью... В свои девятнадцать лет Ксения славилась своей ученостью и пользовалась заслуженным уважением во всех принадлежащих князю *** землях. К ней приходили за советом из окрестных деревень; Ксения была для бедных крестьян вожатой, опорой в делах, болезнях, горестях. За свое миротворство нередко выслушивала она гневные упреки отца; но уверенность, что она совершила добро или помешала свершиться злу, была для нее превыше всего. В стране, где влияние женщин, как правило, невелико '", она имела власть, которую не мог бы у нее оспорить ни один из уездных мужчин — власть разума над грубыми умами. Даже ее отец, человек буйный по натуре и по привычке, ощущал на себе благотворное воздействие ее души; нередко он краснел, чувствуя, что боязнь причинить страдание Ксении не позволяет ему дать волю гневу, и он, словно тиран-самодержец, который стал бы корить себя за милосердие, сокрушался, что чересчур добродушен. Свои бурные вспышки он почитал за праведный суд и ставил их себе в заслугу, однако крепостные князя *** имели о них иное мнение. Отец с дочерью жили в вологодском имении, расположенном на равнине, огромной по размерам, но по русским понятиям довольно уютной. Усадьба стоит на берегу озера, омывающего его с трех сторон. Берега озера плоски, и оно сообщается с Волгой через водоспуски, чье небыстрое и недолгое течение делится на множество рукавов. Ток извилистых ручейков глубоко прорезает обширную поверхность равнины, и глаз, не имея возможности наслаждаться зрелищем этих потайных узоров, безотчетно следит издалека их изгибы, отмеченные купами жалких, худосочных ив и других хилых кустарников, что разбросаны там и сям вдоль глубоких каналов, которые перерезают луг и бороздят его во всех направлениях, не придавая ему ни красоты, ни плодородия, ибо блуждающие воды не улучшают болотистой почвы. В облике самого здания есть нечто величественное. Из окон его открывается с одной стороны вид на озеро, похожее на море, ибо утром и вечером его ровные песчаные берега тонут в дымке на горизонте, а с другой — на широкие пастбища, изрезанные рвами и покрытые ивняком. Некошеные луга— главное богатство этих мест, а уход за скотом, что привольно пасется на них, — единствен- ное занятие крестьян. • Всем известно, что вплоть до XVIII века русских женщин держали, так сказать, взаперти. Зо8 Письмо восемнадцатое По берегам Вологодского озера пасутся большие стада. Эти группы животных — единственные приметы пейзажа, лишь на них задерживается взор, скользя по плоским, холодным полям, где непрочерченная линия горизонта и вечно серое, туманное небо ни рисунком своим, ни цветом не оживляют однообразных далей. Суровый климат наложил свою печать на этот скот, его малорослую, хилую породу; и все же, пусть и жалкие на вид, коровы пестротой своей шкуры слегка расцвечивают возвышенности, пересекающие болото, и благодаря этой перемене тонов глаза отдыхают от торфянистых оттенков луга — а скорее лощины, где растут не столько травы, сколько шпажник. Бесспорно, в пейзажах этих нет ничего прекрасного, однако ж они покойны, величавы, необозримы, внушительны, и глубокая их безмятежность не лишена ни царственности, ни поэзии: это Восток, но без солнца. Однажды утром Ксения вышла из дому вместе с отцом, чтобы присутствовать при пересчете скота: эту процедуру он производил каждый день сам. Стадо, живописно разбросанное перед дворцом на берегу озера, радовало глаз; шкуры животных поблескивали в рассветных лучах; колокол окрестной церквушки сзывал на молитву нескольких женщин, оставшихся без дела из-за своих увечий, и дряхлых стариков, что безропотно вкушали отдых, дарованный годами. Их благородное, увенчанное сединами чело, живые еще краски на лицах, окаймленных серебристыми бородами, свидетельствовали о том, насколько здоров воздух в этой ледниковой зоне и как красива здешняя человеческая порода. О красоте людей, живущих в какой-либо местности, судить следует не по юным лицам. — Взгляните, батюшка,— сказала Ксения, когда они шли по плотине, соединяющей с лугом полуостров, где стояла усадьба,— взгляните, над избой моего молочного брата развевается флаг. Русские крестьяне нередко бывают в отлучке: получив разрешение, они отправляются искать приложения своим силам и смекалке куда-нибудь в окрестные города и доходят до самого Санкт-Петербурга; хозяину они платят оброк, а все заработанное сверх него берут себе. Когда такой странствующий крепостной возвращается к жене, на крыше их хижины воздвигается сосна, наподобие мачты, а на самой верхушке этого дерева возвращения плещется и сверкает хоругвь, дабы жители села и соседних деревень, увидев этот знак веселья, порадовались вместе с супругой. В согласии с этим старинным обычаем и был вывешен флаг на коньке избы, где жила старуха Елизавета, мать Федора и кормилица Ксении. — Стало быть, этот негодяй, твой молочный брат, сегодня ночью вернулся? — переспросил Теленев. — Ах! я так рада,— воскликнула Ксения. — Еще одним злодеем больше,— возразил Теленев,— а то у нас в уезде своих не хватает. 3"9 Астольф де Кюстин Россия в 1839 году И без того вечно хмурое лицо управляющего стало еще мрачнее. — Его нетрудно было бы сделать добрым,— ответила Ксения, — но вы не хотите воспользоваться своим влиянием. — Ты-то мне и мешаешь, ты с вечной твоей кротостью и неуместными советами вести себя осмотрительно! Ты портишь господское ремесло. Нет, отец мой и дед не так обращались с крепостными отца нашего господина. — Неужели вы забыли,— возразила Ксения дрожащим голосом, — что детство у Федора было счастливее, чем у обыкновенных крестьян? Так почему же ему быть похожим на других? Поначалу его воспитывали так же заботливо, как и меня. — Он должен был стать лучшим из лучших, а стал хуже всех: хороши плоды просвещения... Это все ты... Вы с кормилицей вечно зазывали его в замок, а я по доброте своей, желая тебе угодить, забывал и ему позволял забывать о том, что он рожден вовсе не для того, чтобы жить с нами. — Зато впоследствии вы ему напомнили об этом со всей жестокостью, — со вздохом возразила Ксения. — У тебя какие-то нерусские мысли в голове; рано или поздно ты поймешь на собственной шкуре, как надо обращаться с нашими крестьянами. — И продолжал сквозь зубы: — Почему же этот чертов Федор вернулся сюда, невзирая на мои письма князю? Выходит, князь их не читает... А тамошний управляющий мне завидует. Ксения расслышала реплику Теленева и с горечью поняла, как усилилось раздражение управителя, даже у себя дома не избавленного от дерзостей непокорного крепостного; желая смягчить его сердце, она обратилась к нему с такими разумными
|