Руслан и Людмила» как метапоэма. Интертекстуальный диалог с поэзией В.А. Жуковского.
Исследователи давно указывали на связь пушкинской поэмы с разнообразными и многочисленными повествовательными традициями, но сама эта связь толковалась или плоско («заимствования»), или совершенно фантастическим образом. Среди многочисленных работ на эту тему выгодно выделяются наблюдения Ю. М. Лотмана. В «Анализе поэтического текста» Лотман указал, что основной художественный эффект поэмы проистекал от столкновения разных литературных систем — «оссианической» и «сказочно-богатырской», «изящного эротизма в духе Богдановича или Батюшкова» и «натурализма» и «вольтерьянства». «Текст поэмы свободно и с деланной беззаботностью переключался из одной системы в другую, сталкивал их, а читатель не мог найти в своем культурном арсенале единого “языка” для всего текста. Текст говорил многими голосами, и художественный эффект возникал от их соположения, несмотря на кажущуюся несовместимость». Ряд деталей экспозиции поэмы восходит, по мнению Томашевского, к «Истории гос-ва Российского» (пир князя Владимира, выдающего за муж за Руслана младшую дочь). Однако в действительности насыщение экспозиции «историческими» аллюзиями — не более чем виртуозное озорство. Ожидания «исторического» повествования не оправдываются. «Руслан и Людмила» не столько разрешила задачи создания поэмы, стоящие перед поэзией младших карамзинистов, сколько блистательно показала, что поэма в ее традиционных формах и с ее традиционными задачами уже не может существовать. Пушкин не стал превращать эпос в дело жизни, не стремился посредством его запечатлеть свое имя в монументе Александрову веку. Он подошел к эпосу как к литературной игре. Однако эта игра оказалась исполнена глубокого смысла. Воспитавшись как поэт, в первую очередь, на творчестве Жуковского и Батюшкова, Пушкин в 1818–1819 гг. неожиданно начинает «играть» с их поэзией. Из-под его пера в эту пору выходят сочинения, способные повергнуть в недоумение читателя и даже иного исследователя своей подчеркнутой «подражательностью» — такой, какой никогда не было даже в поэзии Пушкина-лицеиста. Фундаментальные принципы осуществленной Пушкиным творческой игры схематически можно описать так: Пушкин взял мотивы современной лирической поэзии — прежде всего инвариантную тему пути в лирике Жуковского и коллизии несчастной любви и разлуки в лирике Батюшкова — и подключил их к архетипическому сюжету волшебной сказки (утрата — поиски — обретение). Спроецированность лирики на сказочный план открывала перспективы для иронического обыгрывания лирики. «Руслан и Людмила» оказалась поэмой о лирике и в значительной степени поэмой, «сделанной» из лирики. Жанры, вовлекаемые в семантическое поле поэмы, стали одновременно и формой изображения поэмного материала (то есть «приключений» героев), и самим литературным материалом. Самый знаменитый «пародический» эпизод пушкинской поэмы — посещение Ратмиром чудесного замка, населенного двенадцатью красавицами. Знаменит он, в первую очередь, потому, что на него и на заключенное в нем «пародирование» «Двенадцати спящих дев» Жуковского сам Пушкин указал непосредственно в тексте поэмы («Прости мне, северный Орфей, // Что в повести моей забавной // Теперь вослед тебе лечу...»). В «Опыте опровержения на критики» (1830) Пушкин вновь упомянул об этой «пародии», истолковав ее как легкомысленную юношескую шалость, о которой он теперь сожалеет и в которой раскаивается: «Непростительно было (особенно в мои лета) пародировать, в угождение черни, девственное, поэтическое создание». Следует помнить, что в пушкинскую эпоху пародией могли называться явления, не связанные с идеей дискредитации «пародируемого» текста. Наиболее драматический и сюжетно напряженный эпизод «Вадима» — рассказ о том, как Вадим спасает дочь киевского князя из рук великана-похитителя, а затем невольно поддается чарам ее молодости и красоты. Этот героический эпизод парадоксально представлен Жуковским как уклонение от предначертанного пути, от высшей цели «путешествия»: странствие возобновляется только под влиянием мистических знамений, символизирующих дыхание запредельного и вечного в земном и преходящем. Встреча с киевской княжной осмыслена как соблазн земной (профанной) любви, как искушение и испытание героя. Эпизод вполне укладывался в рамки «философии любви» Жуковского и опирался на длительную традицию спиритуальной символики и эмблематики. Пушкин, вступая в интертекстуальную игру с Жуковским, в свою очередь активизирует мотив пути. Но вместе с тем он совершает принципиальную деформацию сюжета «Вадима»: фабульным стержнем стало у него то, что у Жуковского было материалом сюжетной ретардации — «киевский» эпизод (спасение Вадимом княжны из рук злодея-похитителя, влюбленность в нее и приезд с нею в Киев к старому князю). То, что у Жуковского представлено как уклонение от пути (преодоленная «земная» влюбленность Вадима), оказывается главным содержанием пути Руслана; напротив, главная цель Вадима — зачарованный замок двенадцати дев и спиритуальное единение с ними во имя трансцендентного спасения — в «Руслане» передается Ратмиру, осмысляется как уклонение и к тому же пародически трактуется: «девы» оказываются не совсем «девами».
|