Н. МАКИАВЕЛЛИ 16 страница
Тринкуло уже все сделал, мне ничего не остается... — Ничего, и тебе что-нибудь придумаем,— весело сказал Алексей Дмитриевич.— Первое, что надо учесть: Шекспир предлагает тут, одного за другим, двух людей, спасшихся от кораблекрушения. Значит, перед нами режиссерская задача — не повторять приема. Какие предложения? Все молчали. Потом стали что-то предлагать. Но Алексею Дмитриевичу на этом уроке не терпелось. У него уже созрел свой замысел сцены. — Стеффано, уйди из аудитории как можно дальше и там начни петь. Только пойми природу этой песни. Он поет, вернее кричит, какой-то знакомый мотив, чтобы не слышать тишины. Пойми — в нем живет невообразимый страх. Он один во всем мире. Понимаешь? Никого, ни одного человека в живых не осталось. И он кричит! Чтобы так сыграть свой выход, тебе надо забыть, что ты играешь комическую роль. Надо думать только об одном,— что тебе страшно так, что волосы на голове шевелятся. И ты бежишь и орешь во всю силу своих легких какую-то песню... Когда издали донесся вопль Стеффано, нам стало ясно, что он понял задание. — Тринкуло,— сказал Алексей Дмитриевич,— спрячься быстро под Калибана. Как? — Не рассуждай,— прячься мгновенно! Стеффано начал так, что его нельзя прерывать! Калибан поднялся, почти встал, чтобы увидеть бегущего Стеффано, а Тринкуло юркнул под него. (На следующих уроках Алексей Дмитриевич тщательно лепил фигуры Тринкуло и Калибана. В результате получалось, что головы находились как бы по разные стороны чудовища: голова Тринкуло лежала на ногах Калибана, а голова Калибана—на ногах Тринкуло.) — Как только Стеффано появится, оба закричите, но каждый по-своему,— командовал Алексей Дмитриевич. Стеффано бежал изо всех сил и вопил какую-то песню (по-видимому, литовскую,— студент был литовец. Во всяком случае ту, которую он хорошо знал, и пел он ее по-литовски. Это, вероятно, тоже помогало ему обрести смелость и свободу). Он летел так, что казалось, еще секунда, и он перемахнет через рампу и бросится в зрительный зал, но Калибан вдруг завопил и Стеффано в ужасе остановился. Он тяжело дышал, он ждал гибели... После этого шла долгая сцена узнавания. — Подумайте,— говорил Алексей Дмитриевич,— если не по-театральному, а по-настоящему представить себе, что ты один во всем мире, просто ли поверить, что ты не один, что спасся и твой беспутный друг, а чудовище, которое ты встретил в этом мире, лишенном человеческих существ, готово служить тебе, как богу... Тогда на это жизненно правдивое самочувствие ляжет лексика Шекспира, полная комических слов, метафор, рас- суждений! Ведь в приспособлениях, которые я вам сейчас подсказываю, уже таится комедия, так что серьезность оценки главного события — «кораблекрушения» — не уведет вас от умной, философской, фантастической комедии Шекспира... Само кораблекрушение в «Буре» Шекспир описывает скупо, но мы разработали его «режиссерской паузой». Корабль погубил волшебник Просперо. Он захотел наказать людей, по злой воле которых он с маленькой дочерью был изгнан. Он хочет и наказать их, и вновь встретиться с ними. Алексей Дмитриевич говорил Просперо: — «У тебя должны быть руки всемогущего волшебника». Он долго на себе искал повелительный жест Просперо — жест мага, творящего чудеса. «Что это — руки Леонардо да Винчи или руки Микеланджело?—спрашивал он.— Ведь у них разные руки, разный жест, разная энергия движений». Он приходил к убеждению, что у Просперо руки Микеланджело и требовал от исполнителя такой энергии в глазах и пальцах, которые необходимы для создания «Моисея». Мы поставили Просперо на подставку около портала. Около него все время был дух Ариэль,— веселый, живой, мгновенно выполняющий приказания Просперо. Ариэля играла девушка маленького роста. Алексей Дмитриевич, придя на репетицию, сразу поправил мизансцену. Он водрузил еще один станок за спиной Просперо и на него поставил Ариэля. Ариэлю было запрещено высовываться. Видна была только его голова, которая ложилась то на одно плечо Просперо, то на другое, то показывалась над головой Просперо. Одного самого маленького знака Просперо было достаточно — Ариэль мчался в самую гущу матросской команды, чтобы одного завертеть, другого толкнуть, третьему помешать подымать паруса. Ариэля не должен был видеть никто, а подчиняться все должны были ему мгновенно. В этой десятиминутной паузе динамика сменяла статику: массу людей сдувало ветром так, что все кубарем катились по палубе, потом ветер стихал и можно было крепить веревки парусов. Алексей Дмитриевич в этой режиссерской паузе показывал студентам мастерство управления массой на сцене, мастерство режиссера-композитора, сочиняющего массовую сцену. — Есть два пути творчества массовой сцены,— говорил он. — Один путь: я, режиссер, продумываю, сочиняю движения каждого, расчерчиваю планшет сцены на квадраты и диктую каж-
дому его путь. Это кропотливая, сложная работа, в которой актеру надо быть в первую очередь послушным исполнителем. Натренировав свое внешнее поведение, он потом должен будет изнутри оправдать продиктованное ему режиссером поведение, стать живым. Но я лично придерживаюсь другого пути. Мне нужно знать только отправные точки для мизансценирования. Я должен знать зерно сцены, сверхзадачу, атмосферу... — А разве режиссер, который сочиняет массовую сцену без актеров, не должен всего этого знать?— спросил кто-то. — Да, должен,— сразу ответил Алексей Дмитриевич.— И знает... Мы видели много прекрасно организованных массовых сцен, которые передавали и эмоциональную суть, и атмосферу, и сверхзадачу, но внимательный глаз всегда обнаруживает какой-то разрыв между режиссером и актерами. В таких сценах все же не хватает прелести непосредственности. И на меня лично массовые сцены Станиславского и Немировича-Данченко действовали сильнее массовых сцен Мейерхольда, хотя я всегда восторгался его мастерством. Творчеству одного я всегда предпочитал творчество коллектива. В работе над массовой сценой мне надо уточнить все точки, откуда могут выходить и куда должны уходить участники. Сейчас я вам нарисую «географию» нашего корабля.— И Алексей Дмитриевич уверенной рукой очертил палубу, трюм, нос, корму, и т. д.— Из трюма на палубу выходит герцог и свита. Капитан находится на вышке, матросы поднимаются и опускаются на веревочных лестницах, за всем этим наблюдают Просперо и Ариэль. Алексей Дмитриевич расставил всех в исходное положение. Он попросил Просперо давать знак рукой, означающий ту или иную силу ветра, бури, грома. Сидящий за роялем пианист должен был по этим знакам варьировать «силу стихии». Сила аккордов была своеобразным камертоном Для разного ритма движений. Кроме того, Алексей Дмитриевич подбрасывал на ходу разнообразные действия. Он был доволен этюдом. — Хорошо, что на лету подчинялись моим замечаниям, хорошо, что подчинялись инициативе друг друга. Хорошо, что слышали усиление бури. Хорошо, что Ариэль все время крутился на палубе, никому не мешая. Хорошо, что ему было весело, в то время как остальные боролись за спасение корабля, за спасение жизни... Алексей Дмитриевич попросил меня отобрать из этюда все наиболее интересное, выразительное, срепетировать и показать ему. Мы это сделали. А Алексей Дмитриевич пришел на следующий урок с целой пачкой гравюр — это были различные корабли эпохи Возрождения. Тут были и голландские корабли, и итальянские, и английские... — Давайте выбирать,— сказал он.— Мы можем взять любой. Ведь материал, из которого мы будем строить его,— наше воображение. Подчиним же воображение тому, что сделает всю нашу пластику образнее, изощреннее, динамичнее. Потом надо решить костюмы. Все в плащах — дождь, ветер. Кто-то накрыл плащом голову, кто-то закутал, шею. Ведь только в театрах плащ — украшение. Во времена Шекспира плащ спасал от холода, дождя, непогоды... Почитайте об этом у Станиславского в режиссерском плане «Отелло»... Не думайте, что ваш этюд, ваша «пауза» целиком пойдет в спектакль. Это только основа сцены. Но это драгоценный материал. Ваше живое творчество, ваши живые реакции, ваши внутренние монологи, ваше живое общение. Разве это не богатство? Разве я променяю все этона творчество взаперти, в одиночку, с линейкой и карандашом в руках?! Алексей Дмитриевич «подправлял», как он говорил, сцену. На самом деле он вносил в нее новые куски, отрабатывал отдельные проходы. Внес массу юмора во все пробеги Ариэля, связал с ним Просперо. — Просперо пугает их. Ведь он знает, что они не погибнут. Он как бы каждого держит за волосы и окунает в бочку, а они кричат, вопят от ужаса. Им кажется, что пришел конец. Просперо и Ариэль знают, что это шалость, что они спасут всех. Это и придает сцене юмор. В этом сплаве трагического, комедийного и фантастического строилась одна из режиссерских пауз, великим мастером которых был Алексей Дмитриевич. Живая импровизация сочеталась с точнейшим замыслом режиссера. Подходит пора подводить итоги. Начинается работа над дипломными спектаклями. Лучшие из них будут вынесены на сцену Учебного театра, их увидят зрители. Исполнителей будут вызывать на аплодисменты, появятся рецензии. Эти рецензии мне лично очень дороги. Ведь первый раз на страницах печати мелькают имена тех, кому в будущем предстоит отдать свою жизнь искусству. Мы долго обсуждали па кафедре, стоит ли выносить дипломные спектакли режиссерского факультета на зрителя. Многонациональность курса, к которой мы привыкаем в процессе за- нятий, может легко отпугнуть зрителей. Мы тратим много сил,, чтобы наши иностранцы правильно говорили по-русски. Но все же и акцент, и неправильность выговора,— все это сохраняется. Но мы волнуемся зря,— молодежь, которая чаще всего заполняет зал Учебного театра, любит наши спектакли. Они подкупают своеобразием смешанной речи, особой атмосферой интернационализма. Подкупают спектакли и тем, что они, как правило, интеллектуальны. Режиссерская молодежь вносит в свои спектакли умение думать, оценивать и обобщать. Среди, исполнителей немало и эмоциональных людей, но какой-то ощутимый акцент на мысли все же отличает их от выпускных, спектаклей актерского факультета. Чаще всего над дипломными спектаклями трудятся педагоги по мастерству актера, а в выпускной период в работу вступает и художественный руководитель курса. В моей жизни много таких спектаклей, над которыми я работала как педагог, а, потом в них входил Алексей Дмитриевич Попов. Потом педагогами были А. Окунчиков, А. Некрасова, Н. Зверева и Е. Еланская а на последнем этапе как художественный руководитель входила я. Суммируя в этой книге свой педагогический опыт, я, конечно же, мысленно устремляюсь в то счастливое для меня время, когда мы работали бок о бок с Алексеем Дмитриевичем и жили одним дыханием с ним. Он, особенно в последние годы жизни, абсолютно отдавался педагогике. ГИТИС был для Алексея Дмитриевича настоящей театральной лабораторией. Здесь он экспериментировал, если можно так выразиться применительно к искусству, «ставил опыты». Не связанный ни сложными театральными взаимоотношениями, ни теми трудностями, которые всегда встают перед режиссером, выпускающим спектакль в театре, он искал, добивался, имея возможность вновь и вновь пробовать, окруженный жадным и преданным вниманием молодых. Конечно же, и работа над дипломными студенческими спектаклями освещалась тогда особым светом. Крупнейший режиссер советского театра > Алексей Дмитриевич Попов ставил спектакль. Это делало студентов счастливыми. При том, что требовательность Алексея Дмитриевича в этот период ничуть не смягчалась. С первых минут общения он пытливо и упрямо «буравил» учеников. Пока он не ощущал трепетную, человеческую ноту в них, ему казалось, что он работает «вслепую». Отсюда его постоянное раздражение против «обучения», его постоянная мечта о воспитании. Воспитывал он иногда весьма своеобразно. Не забуду, как юн обсуждал на курсе свои собственные спектакли. Он выносил свои создания на суд совсем зеленых юнцов, уверенный, что никаких скидок не будет. Подлизы, в самом хитром их проявлении, искоренялись им с первых шагов. Правда, было другое. Молодые люди на первых курсах (и чем моложе они были, тем эта черта проявлялась ярче) стеснялись говорить хорошие слова. Кроме того, как я уже сказала, нетерпимость Алексея Дмитриевича к подхалимажу была известна. И вот, каждый в силу своего темперамента и умения, студенты стремились отыскать крупные и мелкие недостатки в работе Попова... В конце концов создавалось впечатление чуть ли не трагического провала спектакля. Я волновалась и злилась, понимая несправедливость такого впечатления. Но Алексей Дмитриевич останавливал все мои попытки вмешаться и своим широким, размашистым почерком писал и писал замечания на бесконечном количестве листков. На его лице всегда можно было прочесть то, что делалось в его душе. Он хмурился, сжимал губы, подергивал плечами. Но никого не прерывал. А потом начинался разбор всех выступлений. Уже когда студенты говорили, он то и дело вставал, присаживался то на подоконник, то на край стола, а потом и совсем отрывался от своего стула. Студенты волей-неволей тоже меняли положение и вместе со своими стульями и записями перемещались так, чтобы видеть Алексея Дмитриевича. Порой они еле поспевали за ним. — Молодец! — говорил он одному, толкая его кулаком в плечо, — жест, который всегда выражал высшую форму симпатии. А другого разносил, как говорится, в пух и прах за неумение видеть, за ремесленную концепцию, за самопоказ и оригинальничанье. Он спорил, нападал, защищал свой замысел и актеров, но безоговорочно принимал замечания, которые могли улучшить спектакль. Он разговаривал со студентами, как с художниками, — младшими по возрасту, но избравшими ту же трудную профессию, что и он. Он заставлял их отвечать на вопросы, которых они не коснулись, расширял диапазон эстетических и идейных требований, воспитывал их вкус, раскрывал технологию режиссуры. Откровенно, как самым близким друзьям, он рассказывал им свой замысел и тут же анализировал его просчеты, свои ошибки и ошибки исполнителей. На этих обсуждениях вставали кардинальнейшие вопросы мировоззрения и профессии: Попов воспитывал своих единомышленников в искус- стве. И когда дело доходило до дипломного спектакля, работа над ним, как в фокусе, собирала все проблемы, все темы, затронутые в годы учебы. К периоду, когда я занималась педагогической работой под: руководством Станиславского, Попов относился с громадным интересом. Мы много говорили о методе действенного анализа — Алексей Дмитриевич значение действия в режиссуре понял давно, в начале 30-х годов, и открытый Станиславским метод. работы не переставал постоянно изучать. — Надо попробовать разобрать методом действенного анализа «Мещан» Горького,— как-то предложил он.— Здесь и проблема горьковской лексики, и сила мысли, и характер общения,— все интересно. Если ребята вытянут, и мы сами справимся, будет очень существенный для диплома спектакль. «Мещане» стали работой, в которой нам во многом удалось решить важнейшую проблему: как соединить метод действенного анализа К. С. Станиславского с методологическим наследием Вл. И. Немировича-Данченко. Это была удивительная работа — по интенсивности теоретического осмысления. На курсе было много способных людей, которые радостно шли на эксперимент. Одним из них,' самым талантливым и самым инициативным, был Виктор Белявский. Среди многих учеников этот был наиболее близок Попову. На каком бы курсе Алексей Дмитриевич потом ни преподавал, он. всегда говорил о Викторе Белявском как об идеальном студенте. И я до сих пор мало кого могу сравнить с ним в этом отношении. Он умел одновременно и учиться, и полностью, целиком, отдаваться поискам, пробам. Будучи студентом, учеником, он чувствовал себя художником, творцом и не уступал никому в этом ощущении. Не зажимался, всегда был готов пробовать и проверять все на себе. Кроме того, он был чрезвычайно одарен актерски. Он играл Тетерева в «Мещанах», как большой актер, и на этот учебный спектакль ходили и студенты, и педагоги, и критики. До сих пор не могу привыкнуть к мысли, что наш талантливейший ученик безвременно погиб в 1955 году. Пожалуй, «Мещане» сыграли наибольшую роль в становлении нашего творческого единомыслия в педагогике. Одновременно с этой работой, все этапы которой мы решили пройти совместно, я решила приготовить Алексею Дмитриевичу сюрприз: на другом курсе приступила к работе над «Виндзорскими кумушками» Шекспира, тоже в качестве дипломного спектакля. Сюрприз заключался в том, что мы показывали Попову спек- такль целиком этюдами. Так как в спектакле играли не актеры, а будущие режиссеры, я побаивалась, что у них не хватит эмоциональной непосредственности, столь необходимой для методики Станиславского. Но я ошиблась. Это был очень радостный показ. Стихия веселья, розыгрыша, импровизации, которая таится в шекспировской комедии, была раскрыта непринужденно, с азартом, который свойствен талантливой молодежи, — все это «дошло» до Алексея Дмитриевича. Со свойственной ему остротой аналитического мышления он увидел в методе действенного анализа такие возможности, что с тех пор мы работали над отрывками и спектаклями только так и не иначе. Входя в работу, Алексей Дмитриевич встречался с «размятым» этюдами материалом, которому можно было ставить уже большие, серьезные требования. И он ставил их — по линии психологической точности, пластической выразительности, активной мысли, культуры речи. Я назвала бы эти требования комплексными. Может быть, в этом заключалась основная черта его педагогики. Он не верил в точность намеченного действия, если оно затрагивало только интеллект человека, не раскрывая сферы эмоций. Он не верил в правду мысли, если студент не умел высказать эту мысль цельно, не дробя ее на отдельные фразы и слова. Он не верил в возможность правдиво жить психологически, если тело актера, его пластика не подчинялись ему. С воинственной непримиримостью встречал он отрыв образного начала от логического анализа. Иногда казалось, что он ставит перед студентом настолько сложные задачи, что они непосильны. Но потом, в процессе работы, студент постепенно осваивался, и в нем вырабатывался стимул к такому комплексному подходу. Алексей Дмитриевич уводил ученика от схематизма, под какой бы личиной этот схематизм ни крылся. У самого Алексея Дмитриевича образное и аналитическое начала были абсолютно нерасторжимы, и в педагогической работе это всегда давало замечательные результаты. Однажды это ярко выявилось в работе над дипломным спектаклем «Двенадцатая ночь». В ремарке у Шекспира значится: «Входит герцог, Курио и другие придворные музыканты». Алексей Дмитриевич предложил студентам самостоятельно разработать и подготовить паузу, которая раскрывала бы атмосферу в замке, владелец которого безнадежно влюблен в прекрасную Оливию. Показали. В центре сцены в кресле сидел герцог Орсино. Справа от него расположился художник с мольбертом, слева музыканты, игравшие на лютнях, и несколько придворных, готовых исполнить волю Орсино. По тому, как Алексей Дмитриевич смотрел на сцену, — сурово сдвинув брови, скрестив руки и откинувшись всем корпусом назад, — было ясно, что предстоит «разнос». — Стоп!!— наконец крикнул он, крепко ударив при этом по столу.— Скажите, на что воздействует музыка?— Все молчали. — Она воздействует на слух, а не на зрение. У вас же музыканты все время лезут герцогу на глазам Слова Орсино: «Играйте громче» становятся бессмысленными. Не почувствовали аромата сцены. Я понимаю, вы собирались сыграть то, как придворные пытаются развлечь герцога, увести его от грустных мыслей. Но подумайте, какими примитивными средствами вы это сделали! Вы вели себя назойливо, а герцогу мешали думать об Оливии... — Любопытно тут вот что, — продолжал он уже более спокойно,— все элементы сцены найдены верно —и музыканты тут, и музыку вы подобрали хорошую, и фигура художника вполне правомерна. Но использование всего этого неверное. Все рассыпается, потому что не было образного решения сцены. Сразу примитивно взят центральный, главный объект. Все беспрерывно смотрят на герцога. Это же пытка! У всех до одного был неверный объект, а отсюда уже и неверные мизансцены, и неверная атмосфера. Алексей Дмитриевич высморкался. Он очень смешно сморкался, громко и энергично, — это всегда означало, что сейчас он ринется в работу. Он пошел на сцену. Он всегда начинал сразу с каких-то действий, а потом уже объяснял. Оттащил тяжеленное кресло в сторону. Никто, как всегда, не успел помочь ему. — У герцога в душе буря, а композиция мизансцены уравновешенная; кресло посредине сцены — это никуда не годится. Я переношу кресло для того, чтобы нарушить равновесие... А теперь давайте мне людей! Широко расставив ноги, похлопывая себя по карманам пиджака, он зорко вглядывался в темный зал, выискивая тех, кто ему понадобится для паузы. Собрав всех, он сказал: — Вот вам случай убедиться, что действие должно питаться предлагаемыми обстоятельствами. Если оно оторвано от обстоятельств, воображение молчит. Отчего страдает герцог? Оттого,что любимая дала обет семилетнего траура по умершему брату. Она недоступна, но отказ снять траур делает ее для Орсино еще прекраснее, еще желаннее. Он болен любовью, но он не хочет выздороветь. Уже здесь раскрывается стихия гениальной комедии. Как же нам создать фон для этого влюбленного? Алексей Дмитриевич быстро распределил людей, Курио должен был стать главным организатором, музыканты и придворные подчиняются его указаниям. Музыканты были убраны за кулисы, всюду были расставлены «связные» с разными группами, которые то появлялись, то исчезали по знаку Курио. Единственной фигурой, кроме герцога, на сцене был художник, который пишет портрет влюбленного. Художника Алексей Дмитриевич тоже отодвинул от герцога, посадив спиной к нам. — Помните, что величиной измерения тишины является звук, измерителем динамики — неподвижная фигура. В нашей композиции эта фигура — герцог. Твой объект, — обратился он к герцогу,— Оливия. Весь монолог говори цельно, без каких бы то ни было движений. Распоряжение о музыке — без оборотов головы или тела. Хватит движения руки, кисти. Ты знаешь, что вокруг тебя люди, готовые ринуться исполнить твое желание. —А ваш объект, — обратился он к занятым в сцене, — герцог. Но встретиться с ним глазами запрещено. Всем дается задание. Сыграйте этюд. Герцог смертельно болен. Организуйте психологическую подготовку к операции. Исход операции смертелен. Воля больного — закон. От вас зависит усладить последние минуты умирающего. Попадаться ему на глаза нельзя, — он может прочесть в ваших глазах приговор себе. Я оставляю на сцене только художника, его присутствие облегчит задачу. Курио, тебе больше всех необходимо угадать, что в данный момент нужно герцогу. Ты сможешь маскировать свои взгляды на него, подходя к художнику. Он пишет портрет Орсино и потому имеет право смотреть на него... Этюд был сыгран великолепно. Необыкновенная серьезность «подготовки больного к операции с заведомо смертельным исходом» рождала точную атмосферу. Без всякого сговора участники сцены стали двигаться абсолютно бесшумно, и хотя возникло множество проходов и подходов друг к другу, герцог после окончания своего монолога был глубоко удивлен, что за его спиной была развернута такая большая сцена. Алексей Дмитриевич уточнил ее в течение десяти минут, внося только технические коррективы. Мы все, во главе с Алексеем Дмитриевичем, долго смеялись. Исполнители были радостно возбуждены, понимая, что сцена заблестела. Вместе с тем они не могли дать себе ясный отчет в том, что же, собственно, произошло. — Вот видите, — сказал Алексей Дмитриевич,— а ведь я задачу вам не изменил. Я только «обмакнул» ее в поэтику Шекспира. Возниклаиная оценка, иные объекты, иная атмосфера. Студенты потом спрашивали меня: «Что все-таки сделал Алексей Дмитриевич?» Я всегда затруднялась на! это ответить. Все-таки я думаю, что главным было снайперское ощущение образа картины. В той же «Двенадцатой ночи» был еще один интересный случай. Это сцена, когда Мария подбрасывает Мальволио написанное от имени Оливии письмо. Сэр Тоби, Фабиан, Эндрю и Мария — все понимали, что пришли сюда развлекаться, все предвкушали удовольствие, которое их ожидало, если Мальволио поверит письму. Начало сцены — ожидание Мальволио — шло хорошо. Но как только Мальволио появлялся и начинал мечтать о возможностях пленить Оливию, сцена умирала. Исполнителю Мальволио приходилось мучительно пережидать по пять-шесть реплик, данных подслушивающим. Участники розыгрыша никак не могли «наступить» на реплику партнера, а внутри своей реплики разыгрывались, тем более что Шекспир вложил в их уста самые темпераментные слова: «Прямо руки чешутся намять бока этому скоту», «Арбалет мне! Глаз ему выбить!», «Чтоб его на части разорвало» и т. д. Пришел Алексей Дмитриевич. Я рассказала ему, что сцена не клеится: все только делают вид, что им весело, на самом же деле каждая репетиция приносит все новые и новые вывихи. Показали. Алексей Дмитриевич отнесся с необычайным аппетитом к возможности наладить сцену. — Технически, а значит, и по существу неверно решена группа подслушивающих. Неверен объект, неверно физическое самочувствие, неверно общение. Поэтому актерская техника не справляется со словом. Сейчас вы объясняете мне и партнерам, что разыгрываете Мальволио и якобы получаете от этого удовольствие. Чувствуя, что врете, вы стараетесь подхлестнуть себя темпераментом и врете еще больше. Сейчас я вам дам две технические задачи. Одну— Мальволио, другую — «веселой своре». Алексей Дмитриевич пошел на сцену, долго примеривался, а потом положил письмо так, что оно было видно каждому из прятавшихся за кустами. — Мальволио! В течение первой половины монолога двигайся по сцене так, чтобы быть то совсем рядом с письмом, — можно даже постоять на нем, — то в другой стороне. Делай все, что делал раньше, но запомни это мое техническое задание. А вам, «великие комики», такая задача. Бросьте свои переживания, — они сложны. Задача у вас одна. Вы — рыболовы. У всех налажены удочки. Плывет огромная рыба — Мальволио, ее нужно поймать. Для этого нужна сосредоточенность, воля, трезвая оценка... Близко Мальволио подойдет к письму —рыба ваша; отойдет — рыба может уплыть. Техническое задание состоит в том, что все обязаны говорить свои реплики один за другим, не допуская ни малейшей паузы, и каждая реплика должна быть дик-ционно отточена. Это потребует работы, усилий, но вы поймете, что такое музыкальность Шекспира. Сейчас каждый из вас непроизвольно тянет к анархии, и поэтому гибнет мелодия, сложная и интересная, которую по замыслу Шекспира ведет Мальволио. Вместо нее я слышу аккомпанемент — непомерно разросшиеся звуки трубы или барабана... Задача захватила студентов настолько, что технику «беспаузных» реплик освоили довольно скоро. «Объект» был перенесен с компании, веселящейся от собственной затеи, на Мальволио, который может в любой момент уйти, не поверить письму. Каждую секунду все могло сорваться. Это создало великолепное напряжение. Самым интересным было то, что накапливаемая в процессе сцены энергия все же искала выхода, и как только Мальволио ушел со сцены, раздался бурный смех. Сэр Тоби (В. Пансо) повалился от смеха наземь и, в полном восторге от выдумки Марии, посадил ее к себе на колени. Это было великолепной импровизацией. Она вылилась из верно прожитой предыдущей сцены. Очень интересно Алексей Дмитриевич разрабатывал с учениками проблему формы спектакля. Он нащупывал эту форму прежде всего в характере взаимоотношений героев. Решая проблему мизансцен, Алексей Дмитриевич часто прибегал к сравнениям с живописью. Он говорил, что всегда старается каждое изменение мизансцены проверить глазами художника, живописца, как бы рисуя картину в движении. То же самое он постоянно советовал делать студентам. Он говорил, что мизансцены надо лепить, как птицу в полете, что она в каждый момент движется,— движется к своему образному выражению, за которым следует или занавес, или же переход одной пластической формы в другую, то есть в следующую мизансцену. — Федорова! — кричал он студентке, игравшей Виолу в «Двенадцатой ночи», — ты хорЪшо сказала: Мне нелегко тебе жену добыть, Ведь я сама хотела б ею быть! — Но как ты ушла?! Подумай! Как ты ушла! Ведь ты прямо-таки нырнула за кулису, причем выбрала для этого кулису самую близкую, чтобы сделать самый маленький шажок. А уходы и приходы в Шекспире должны быть самыми длинными, какими только позволяет сценическая площадка. Отсутствие широкого, перспективного движения для меня так же нестерпимо, как «капанье» словами в монологах. Пластическая выразительность начинается тогда, когда мысль обострена. Скульптура мысли вызывает скульптуру пластики. Необходимо разбудить темперамент мысли на большой кусок, тогда вы не сможете механически вместе с последними словами оборвать внутреннюю жизнь-Попов считал вредной теорию: «Не думайте о внешнем выражении». Эта теория разрывает комплексность творческого процесса. Именно отсюда возникает в театре так называемое «великое сидение» в образе. Актер, приучивший свое тело к неподвижному сидячему положению, выйдя на сцену, все еще находится во власти привычки сидеть. И режиссер ему подкладывает «бревнышки», подставляет «пенечек», а если действие происходит в комнате, то на выручку приходит стул, табурет, кресло и т. д. Репетиционный стол заменяется на сцене другим столом, покрытым «стильной» скатертью, и т. п. Нельзя внутреннюю подвижность тренировать в отрыве от тренажа тела. Нужно искать жизнь тела и ритм образа в пространственных условиях, нужно, чтобы все психологические, душевные движения выразились во внешних формах.
|