Студопедия — Из дневника критика. — Занимательная арифметика. — Телевидение и бюджет нашего времени. — Телевидение и годы. — Новое качество достоверности. — Счастливый день телевидения. 1 страница
Студопедия Главная Случайная страница Обратная связь

Разделы: Автомобили Астрономия Биология География Дом и сад Другие языки Другое Информатика История Культура Литература Логика Математика Медицина Металлургия Механика Образование Охрана труда Педагогика Политика Право Психология Религия Риторика Социология Спорт Строительство Технология Туризм Физика Философия Финансы Химия Черчение Экология Экономика Электроника

Из дневника критика. — Занимательная арифметика. — Телевидение и бюджет нашего времени. — Телевидение и годы. — Новое качество достоверности. — Счастливый день телевидения. 1 страница






Я долго думал, как начать эту книжку. Для меня всегда самое трудное — начало работы. С трудом дается первая страница статьи, первая строчка письма. Книгу начать еще труднее. Но время! Время уходит — надо сесть за стол и написать первую фразу.

С чего же начать и как повести рассказ о современном телевидении?

Может быть, начать с того, как с приходом сумерек в заветный час, над каменной громадой города обретает власть некая магическая сила? Сквозь крыши и стены, сквозь наглухо закрытие окна проникает она в дома. И вот уже, вздрогнув, просыпаются день-деньской дремлющие старики, а мальчишки с повышенной «моторностью» становятся вдруг неправдоподобно послушными. Академики оставляют рукописи, домработницы — недомытую посуду. Полтора-два — пять-десять — двадцать миллионов людей, не видя и не ведая друг друга, точно по чьей-то команде, одновременно смеются, одновременно бранятся, одновременно отпускают одни и те же остроты. Пустеют улицы. Театры. Читальные залы. В городе падает потребление воды: люди перестают даже — сообщает статистика — посещать уборную, с тем, чтобы потом разом, тоже всем одновременно, устремиться туда.

Да, это можно написать почти как фантастический роман, как социальную утопию, ну хотя бы в духе Карела Чапека...

Вот появились за океаном первые телевизоры. О них пишут, как о диковинке. Одни (как всегда) в них не очень верят, другие (как всегда) говорят что-то о «прогрессе», о «сервисе». А тем временем — воистину как чапековские саламандры — телевизоры начинают множиться и распространяться с невиданной быстротой. Они штурмуют города и расползаются по селам. Крестами антенн метят крыши: «Дом покорен!» И вот уже города, села и все их жители подпали под их сладкую власть.

Это оккупация.

Люди, сами того не сознавая, превращаются в дальтоников, перестают видеть краски мира. Да и вся их жизнь становится иллюзорной.

Иллюзорны знания, не добытые трудом, пытливым поиском мысли, а воспринятые на слух, наговоренные торопливыми лекторами с показом картинок... Иллюзорна любовь к женщине, что является на свидание в назначенный час, остается с тобой в комнате одна, смотрит в твои глаза ласково, почти влюбленно, но так и не сходит с экрана... Иллюзорен весь мир, вся жизнь, что несется на тебя грохочущими составами поездов, зачарованными прогулками по набережным Ленинграда и рынкам Парижа, футбольным мячом, пулей влетающим в ворота, и новыми па нового танца: «Поставьте ногу этак, поставьте ногу так!»

Жизнь скользит. Несется на тебя — и проносится мимо. Ты не бежишь за поездом весьма дальнего следования, чтобы завтра проснуться на верхней полке — там, где начинается «дальняя даль»; и не был ты в Париже, а только знаешь его по фильмам и хроникам, да так уж изучил, что и ехать вроде не к чему; ты даже забыл, что можно вдруг вырваться на стадион, чтобы глотнуть вольного воздуха трибун: в телевизор игру лучше видно — в этом давно убедили тебя; даже в уроке танцев ты участвуешь, не вставая с кресел,— запоминаешь «на глазок».

«Косой дождь», он проходит, не задевая,— этого боялся Маяковский, даже Маяковский.

Жизнь мелькает, она не включила тебя в свой стремительный круговорот.

Мир — иллюзорен. Мир — через стекло.

А финал может быть драматичным, шумным, обнадеживающим. Люди ополчаются против телевизоров, начинают их рубить, рушить, гаснет мерцающий свет голубых экранов, и, вырвавшись из-под их сладкой власти, люди устремляются на улицы, на стадионы, начинают снова ходить друг к другу в гости, хотя бы по воскресеньям, выезжать в леса и луга...

Такой может быть эта книга — современный памфлет,— если выдержать ее в жанре полунаучном, гротесковом и фантастическом.

Но, может быть, еще не настала пора писать о телевидении фантазии? Может быть, первое слово следует предоставить публицистике?

Ведь проблемы, которые за всем этим встают, абсолютно реальны. Они поставлены в повестку дня. Они требуют внимательного анализа. Трезвого учета.

Жизнь, любим мы говорить, богаче выдумки. Это так.

Римма Казакова, молодой поэт, далневосточница, рассказала мне про посещаемую ею коммунальную квартиру с любопытной статистикой:

девять комнат,

девять семей,

девять телевизоров.

Наступает вечер. Запираются двери. Люди сидят за своими перегородками. Девять телевизоров работают с полной нагрузкой...

Так возникает одна из самых важных проблем этого круга: телевидение и общество.

Телевизор приковывает человека к дому, замыкает в малом мирке семьи.

Как хорошо, что телевидение не родилось в двадцатые годы! Все бы отвлекало потенциальных телезрителей от передач: то стихийные митингования, то участие в наивных «массовых действах» на площадях,— что ж, это была, мы знаем, романтическая пора. Люди еще не хотели становиться зрителями.

В тридцатые годы в основном тоже было не до телевидения: то задержался в красном уголке, то уехал на комсомольскую стройку, наконец, просто денег не скопил на телевизор — ведь для телезрителя существует и некий материальный «ценз»...

А теперь?

На какие тенденции времени телевидение опирается сегодня? Какова его роль в «закреплении» этих тенденций?

Телевидение разъединяет людей? Конечно.

...Забыты стадионы с их стихийным, уравнивающим всех демократизмом трибун, где — послушные свободному движению сердца — вы, как брата, обнимаете вашего случайного соседа... Забыт Большой зал Консерватории, где по окончании концерта ни один человек не устремляется в гардероб, и вот уже — стихийно — весь партер, все балконы, до отказа заполненные милой студенческой молодежью, яростно бьют ладонями и вы вместе со всеми скандируете в такт:

«Рих-тер!», «Рих-тер!»

Телевидение мешает карты, услужливо освобождает нас от мыслительной нагрузки, не требует ни физических усилий, ни душевного порыва: вас не заставляют мучительно штудировать огромное меню — вам подают дежурный обед...

Душевную пассивность и отъединенность, нравственную безответственность — вот что внедряет ворвавшийся в наши квартиры телевизор, он делает это со всей приятностью для нас, маня, развлекая, делает с равным усердием ежедневно с пяти и до десяти.

Разве не так? Так.

И уже в быту, в обществе, наконец, в мировом культурном и нравственном обиходе телевидение все чаще начинают отождествлять с негативными социальными тенденциями века, вокруг телевидения возникает устойчивый мещанский комплекс.

И уже читаем у Николая Погодина: «Это я по правде говорю. Не для телевидения» (реплика из пьесы «Цветы живые»). Слышите, как тяжело, как пренебрежительно упало слово «телевидение»?.. А в одном из наших хороших фильмов последних лет, в фильме «Время летних отпусков», бодро и невозмутимо работающий телевизор самой своей примитивностью резко контрастирует с серьезной жизненной драмой героини. Помните эту циркачку на велосипедном колесе, ее бесконечные, бессмысленные вензеля и сопровождающую их веселенькую, туповатенькую музыкальную фразку — одно и то же, одно и то же, одно и то же — телевизионный экран, словно заевшая кино-телепластинка...

И еще.

Из моей памяти не уходит один диалог: не берусь сказать точно, слышал ли я его где-то, а может быть, и где-то прочитал. Позволю себе привести его, так сказать, в беллетризованной форме, с ремарками и некоторыми фактическими подробностями. Итак, разговаривают трое молодых рабочих парней. Они идут по улице и решают, чем бы занять свободный вечер. Добавим, вечер осенний, а может быть, даже и зимний.

— Ну, что будем делать? — спрашивает один.

— Кто ж его знает,— отвечает второй.

— Пошли ко мне,— вяло произносит третий (он женат).

Первый недобро усмехается:— Телевизор смотреть будем? Гибнут лучшие люди — женятся, телевизоры покупают...

Тот, который звал к себе, говорит чуть ли не с обидой:— Нет у меня никакого телевизора.

— Нет, так будет,— решительно объявляет первый.— Купишь.

— Ну и куплю. Отгуляли мы свое по улицам.

— Да,— отвечает первый,— улица не для женатых. Их дело возле телевизоров пропадать. И пропадают. Вон,— показывает он на целый лес антенн,— каждый на жизни своей молодой крест поставил. Глядеть страшно... Супруга, теща, телевизор. Точка!

Не правда ли, вы тоже слышали такое? И анекдоты об антеннах и шуточки про «телемужей».

Видимо, телевидение еще не завоевало право на моральный кредит. И литература, искусство в данном случае лишь выражают взгляд, который, кажется, еще немного и окончательно укоренится в сознании общества. А если так — книгу о современном телевидении писать надо безотлагательно, писать, не думая о стиле и жанре. Не отвлекаться на фантазии. Называть вещи своими именами. Не страшиться остроты.

Однако, сказав это, ни от чего не отказываясь, я в то же время сознаю, что есть еще и правда иная и что о современном телевидении, о его месте в обществе одновременно могут быть и должны быть сказаны совсем иные слова.

Слова высокого уважения и восхищенности. Слова надежды.

Да, уже сегодня телевидение имеет на них не меньше прав, чем на предыдущие; они в той же степени и соответствуют истине и выражают взгляд автора на предмет.

Но вот в чем трудность!

Хорошее и плохое здесь не находятся в чередовании (если, конечно, не иметь в виду естественного чередования удачных и неудачных передач). Тенденции отрицательные соседствуют здесь с тенденциями положительными, они идут рука об руку, идут порой так близко друг к другу, что становится вроде бы даже опасно открывать по первым из них критический огонь: слишком уж велика опасность, так сказать, «отбомбиться по своим»...

Телевидение разъединяет людей? Но разве не телевидению дано было овеществить, материализовать, с особенной наглядностью выразить собой, быть может, самую характерную черту XX столетия: связь, неотъединенность, взаимозависимость жизни каждого человека, моей жизни и твоей, читатель, с жизнью человечества, с судьбами всего мира?

Еще не сдано в архив радио, и мы, люди сороковых и пятидесятых годов, едва проснувшись утром и не успев ополоснуть лица, подкручиваем рычажок громкоговорителя или выбегаем на лестничную площадку, чтобы достать из ящика свежие газеты. Но кто станет отрицать, что именно с появлением телеэкранов голоса и образы всей земли ворвались в наш дом, в наш быт, в наш досуг, превратились как бы в фон и аккомпанемент всей нашей жизни!

Вот — на удачу — документальная запись одного вечера.

Я сижу и смотрю передачу, а на экране телевизора — Бельгия, улицы Брюсселя, разгон демонстрации: из шлангов, под огромным напором и со странным сыпучим звуком, хлещут струи слезоточивого газа, им «поливают» демонстрантов; а вот те же улицы уже пустынны — лишь перевернутые автобусы и мостовая в обрывках газет...

Я пью чай, а на экране Кеннеди, человек моих лет с по-мальчишески зачесанными на лоб волосами, в окружении несметного числа фото- и кинокорреспондентов принимает присягу, вступает на пост президента США.

Я говорю по телефону, а подводная лаборатория — батисфера — опускает французских ученых на дно океана.

Я допиваю чай, а ученые — на этот раз грузинские — стреляют в облака, чтобы вызвать дождь.

Я перелистываю новый номер журнала, и «одним глазом» поглядываю, как прорастает зерно (замедленная съемка).

Я уже прилег на диван, а телевизор все еще торопится поведать мне о новых методах механической кройки с помощью электронного ножа и глажки без утюга: платье надевают на резиновый манекен и начинают его надувать изнутри...

Я бросил записывать. В этом просто не было резона. Просто получилась бы страничка «из Ильи Эренбурга» — здесь присутствовал весь мир в его неожиданных сопоставлениях, контрастах; здесь были география и политика, искусство и садоводство...

То раздражая своей назойливостью, тревожа и просто мешая, то будоража, радуя и зовя, окружающий мир, мир вне нас, ломает последние перегородки, готовый полностью сомкнуться с миром внутри нас.

Телевидение создает лишь иллюзию твоей причастности к делам и заботам человечества? С митинга, с уличного гулянья, из зала театра уводит к домашним туфлям?

Да. Но оно же одновременно не дает замкнуться в квартирном мирке, навязывает тебе присутствие голосов и образов земли, раздражает или манит напоминанием о большом и еще не узнанном тобой мире.

Телевидение стандартизует наши вкусы, наши потребности?

Да. Но оно же выступает великим пропагандистом культуры, бесконечно расширяет наши знания о человеке, об обществе, о том же искусстве, как бы само информирует, что осталось за бортом и из чего следовало бы выбирать.

Телевидение воспитывает в нас леность и пассивность, отучает от инициативы, от задач, требующих приложения сил?

Да. Но кто же, как не телевидение, создает для нас массу удобств, помогает нашему отдыху и т.п.

Телевидение пожирает наше время?

Да. Но оно же своей службой «доставки на дом» экономит его.

Моментами начинает казаться, что телевидение одной рукой разрушает то, что другой творит.

Причем и «список преступлений» и «список благодеяний» телевидения могут быть продолжены, могут быть распространены на очень широкий круг социальных и нравственных проблем.

Мы будем говорить дальше обо всем этом и более подробно и более конкретно. Но уже сейчас ясно, что где-то здесь находится фокус пересечения важнейших «раздумий у телевизора».

Итак, тенденции положительные и тенденции отрицательные в телевидении открыто противостоят друг другу.

Это «противостояние» тенденций достигает здесь, кажется, открытого конфликта. Но автор меньше всего хотел бы выступить «арбитром», взявшимся так или иначе ликвидировать, сгладить как-то конфликтность сторон.

Напротив, вместо никому не нужного миротворства я вижу одну из главных и интереснейших своих задач именно в обнаруживании и изучении этих противоречий, этих несовместимых тенденций телевидения как явления, преломившего в себе многие противоречия современного мира.

 

И все-таки книга о телевидении может быть написана и в совершенно ином ключе.

Отступи, фантастика! Отступи, публицистика! Пусть «правит бал» т е о р и я!

...Не станем судить, плохо это или хорошо, радостно или печально, но вопросы, которые мы зовем «вечными» и которые в самом деле остаются вечными, с особенной остротой и настоятельностью подступают к нам лет этак в пятнадцать, ну семнадцать. «В чем смысл жизни?», «Что такое любовь?», «Что такое искусство?»— эти три вопроса, можно сказать, триумфальным шествием прошли через всю сознательную историю человечества, чтобы дойти до нас в своей великолепной нерешенности. Даст бог, мы и дальше — в будущее — пустим их в том же качестве.

Но отрочество, романтическое отрочество с этим не согласно. В ту пору («как сейчас помню!») нам еще неведом страх перед универсальностью ответа. Мы ищем истину в ее конечной инстанции, в ее окончательном и даже афористическом звучании. Нас не устраивают разъяснения, начинающиеся словами: «Видишь ли, все очень сложно...» Мы хотим, чтобы ответ был сформулирован. Да, именно так — мы жаждем формулы!

И вот спустя два десятилетия меня вновь подхватывает волна отроческого педантизма: мне, как никогда, необходима точная формулировка — «что такое искусство?». Я перелистал сто книг и знаю сто ответов; но мне нужен один — исчерпывающий. Больше того, мне нужен ответ, который как бы обладал законодательной силой. Без такой формулировки нам с вами, читатель, будет очень трудно решить — искусство телевидение или не искусство?

Прозвучал сухой выстрел стартера, и новая претендентка рванулась вперед... Где ждет ее финишная ленточка? На каком километре? И вообще — сколько надо бежать? Какие качества продемонстрировать? Какие препятствия преодолеть? Дотянет ли? Не сойдет ли с маршрута? А если победит — что тем самым продемонстрирует?

Обращение к эстетической проблематике вовсе не должно повести нас к холодной и строгой логике изложения. Куда там! Тут тоже простор для острого сюжета, тут тоже налицо конфликтное столкновение суждений. Одни провожают в путь нашу претендентку радостными возгласами, похлопывают по плечу, говорят «давай, давай!». Другие отрицают за ней все — и родственные связи (с другими искусствами), и права наследства (эстетического), и самую ее карьеру, оглушительную карьеру (учтите молодость лет!).

Искусство? Не искусство?

И не в том здесь, конечно, дело, чтобы при сопоставлении аргументов с болезненной ревнивостью следить за стрелкой весов; не в том дело, чтобы вслед за практиками нашего телевидения каждое «нет» или даже «пока нет» воспринимать (автор имел случай в этом убедиться) как личное оскорбление, как умаление важности и трудности их нынешней каждодневной работы. Так или иначе — чрезвычайный интерес представляет изучение уже самого этого процесса: как у нас на глазах формируется, рождается (или не рождается) новое искусство. Но каким бы ни оказался финальный вывод, само исследование процесса, его стадий, предпосылок, движущих стимулов не становится от этого менее интересным или менее важным.

В свое время в чем-то аналогичную возможность дало критике кино. Вот как писал об этом Бела Балаш:

«Для теории искусства кинематография дала удивительную, исторически беспримерную возможность — наблюдать законы развития искусства буквально с момента его зарождения... Мы впервые были в состоянии наблюдать генезис новой художественной формы и учитывать в точности все обстоятельства ее происхождения и развития».

Пример телевидения в этом смысле, на мой взгляд, в чем-то даже и интереснее и поучительнее.

Теория телевидения имеет все основания закладываться уже сегодня. Она обретает значение п р а к т и ч е с к о е. Вот тот редкий и, кажется, реальный случай, когда теория может не только подытоживать, но предварять. Предвидеть. По слову того же Белы Балаша, теория становится «предтеорией» и даже «теорией Колумба».

Но и не только это.

Телевидение в силу своей молодости, в силу самой своей несформированности и — я бы еще сказал — своей обнаженности, телевидение, которое пока не обросло традициями, узаконенными регламентациями (что хорошо? что плохо?), телевидение, которое все в движении и которое «учится ходить» сразу на глазах у миллионов людей, именно телевидение и, быть может, оно, как никто другой, дает редкую для критики возможность как бы заново, как бы в первый раз поставить и многие общие, коренные вопросы теории искусства.

Это прежде всего проблема правды — неправды искусства, его соотношения с действительностью, и в частности теория и практика документальных форм отображения жизни, занимающих сегодня все большее место в мировом художественном творчестве. Это и проблема типизации различных видов художественного обобщения — через суммирование признаков (вид классический) и через отбор, уточнение, констатацию: «вот оно!», «это!» (вид, который представляется нам более современным). Очень много может дать телевидение и для постижения проблемы личности художника, свободы самовыявления, проблемы, которая, казалось бы, еще не возникает в связи с телевидением (мы ведь не знаем пока крупных художников телевидения), а на самом деле уже ставится здесь с необыкновенной наглядностью и остротой.

Я уже не говорю о том, что несомненный интерес представляет выяснение самой специфики нового искусства (или зрелища — не будем пока придираться к словам), его места в ряду других искусств, а также того, как с течением времени меняется наше представление о специфических «жанровых» признаках того же драматического театра, того же художественного кинематографа, постоянная прописка которых на Парнасе ни у кого не вызывает сомнений.

Наконец, существует и такая — пусть первоначальная и все-таки необходимая — задача, как оценка, прямое рецензирование работы наших телевизионных станций. Она необходима, эта задача, ибо нельзя же не знать — что несет телевидение миллионам людей? Учит ли любить искусство? Пробуждает ли интерес к нему? Или, наоборот, приучает довольствоваться малым, мешает формированию индивидуальных потребностей и вкусов, ставит знак равенства между явлением искусства и его бледной, адаптированной копией, да и вообще всячески облегчает подмену искусства его разнообразными имитациями?

Вероятно, в работе наших телевизионных станций, в их контакте с аудиторией присутствуют и те и другие тенденции. Но какие из тенденций становятся определяющими? Каков окажется — при учете всех плюсов и минусов — общий итог?

Я вовсе не хочу сказать, что все названные и не названные вопросы могли бы быть как-то рассмотрены в рамках этой работы; нет, конечно! Но бесспорно: заявив книгу о телевидении как книгу теоретическую и взяв за руку упирающегося читателя, автор вступил бы с ним в страну, по полям и тропам которой еще почти не хаживала нога исследователя и где — хотя бы в силу одного этого — под каждым кустом таилась возможность неожиданных теоретических находок...

 

 

А может, отвлечься и от теории?

Искусство телевидение или не искусство? Немного смешно (думается мне в другой день) решать этот вопрос теоретически, гадательно, в сфере логики; это уже какое-то шаманство начинается... Не значит ли это, употребляя слова Бальзака, «рассуждать там, где надо чувствовать»?

Не лучше ли спросить так: а не испытал ли я возле телевизионного экрана тот душевный трепет, ту очищающую радость, которые доставляет встреча только с настоящим искусством? Не знаю, вероятно, в этом стыдно или нескромно признаться, но я легко плачу над книгой, в театральном зале, в кино. Это не жалость к бедным героям. Это непроизвольная — как бы не зависящая от сознания — реакция на встречу с прекрасным...

Едва я об этом подумаю, как зреет решение: откажемся от эстетических трактатов, как и от социальной утопии. Пусть будет лирика. Что еще так любезно читательскому сердцу?

Я сказал: «любезно читательскому сердцу». Это хитрость. Лирика любезна прежде всего сердцу самого автора.

Казалось бы, мне не так уж много лет. Всего два-три года назад автора, обмолвясь, еще называли молодым критиком... Увы, в последнее время не слышно даже обмолвок.

Герой одного из рассказов Зощенко никак не может понять, почему на него перестали оглядываться девушки. Он перебирает все возможные причины: стал не так одеваться? не по тем улицам хожу? изменились вкусы девушек? Самое простое и естественное объяснение приходит в голову последним: он постарел и уже просто неинтересен девушкам... А у Льва Толстого мне встретилась недавно такая фраза: «ему было пятьдесят, но это был еще крепкий старик»... (Разрядка моя. — В. С.)

Мое поколение слишком долго ходило в молодых, в начинающих. «Молодой режиссер Анатолий Эфрос». «Молодой драматург Александр Володин». Теперь из «молодых» в «старые» приходится следовать по весьма укороченному маршруту. Тут уж не до «законов жанра» — невольно возмечтаешь ворваться в эту отданную в общем-то специальному вопросу книжку, и ворваться не только со своими наблюдениями над искусством, но, и в самом деле, со своими воспоминаниями детства (с течением лет они все приближаются ко мне), со своими «заметами сердца», словом, со всем тем, что есть (если есть) за душой...

При таком построении возникает новая тема, которая, хочется верить, тоже может представить некоторый объективный интерес.

И тут я впервые прошу у читателя позволения на отступление лирико-биографического порядка.

 

 

...Мне было лет восемь или немногим больше того, когда я впервые увидел фильм «Броненосец «Потемкин». Произошло это при не совсем обычных обстоятельствах.

Наша семья жила в те годы на улице Горького (тогда, кажется, еще Тверской), на том знакомом каждому москвичу перекрестке, где один угол занимает Центральный телеграф, а на другом — через переулок — теперь громоздится неприветливое жилое здание, а в довоенные времена стоял приземистый, неизменно розоватого цвета дом. Чтобы его вспомнили, надо сказать: «Это тот, где на углу была аптека». Аптеку почему-то помнят все.

Дом этот был взорван по плану реконструкции города ровно за месяц до начала войны...

Пожалуй, ничем не примечательный с улицы, наш дом имел довольно неожиданную внешность со двора. Вдоль всего внутреннего фасада — в три этажа — шли чугунные галерейки; лестницы из гофрированных чугунных ступенек с жидкими деревянными перильцами были вынесены наружу, смело отлеплялись от стены и достигали земли, лишь выступив много вперед. И хотя это был, как сказано, самый центр Москвы, на галерейках сушилось белье, по лестницам с гиканьем скатывались мальчишки, словом, шла га шумливая, открытая, демократическая жизнь, какую я — уже много лет спустя — увидел в неореалистических фильмах.

На одну из таких галереек выходила и наша дверь, а этажом (галерейкой) выше жил некто Ефимов, товарищ Ефимов — киномеханик. Не знаю, казалось ли мне это или на самом деле так было, но только профессия «киномеханик» куда больше связывалась в те времена с миром искусства, с людьми искусства, чем связываем мы ее, к примеру, теперь. Вот и Ефимов был человек представительный, пожилой (сейчас бы я, вероятно, по-иному оценил его возраст), он ходил в широкой вельветовой куртке-толстовке, а иногда возвращался домой и даже въезжал во двор на извозчике. Я не раз видел, как он выгружал из пролетки и нес к себе наверх круглые и плоские жестяные коробки.

На галерейках взволнованно и почему-то шепотом говорили, что фильмы в иные дни остаются у Ефимова дома, и что он мог бы показывать их всем жильцам — бесплатно, разумеется.

Круглые жестяные коробки, в которых дремлют неведомые фильмы, тревожили мое воображение. То запойно-прозаическое отношение к кино, которое свойственно сегодняшним мальчишкам, вообще появилось, по-моему, несколько позже.

И вот киносеанс состоялся. Состоялся в нашей комнате!

Ни у кого из соседей такой комнаты не было. Почти зал. Сорок пять квадратных метров. К тому же продолговатая, с огромными окнами из цельных стекол, с высоченным потолком, украшенным причудливой лепкой,— единственная из комнат, сохранившаяся (без перестройки) от квартиры домохозяина.

Недаром свою одну комнату мы почитали за три! Она и была перегорожена старинными плюшевыми драпировками, в результате чего возникало какое-то фантастическое — не предусмотренное геометрией — количество углов, точнее, «уютных уголков»: в каждом стояло по тахте, на каждой тахте красовались — одна лучше другой — рукодельные подушечки. Гордостью семьи, ее «золотым фондом» было пианино красного дерева и особенно две скульптуры. Первая являла полуобнаженную женщину с факелом (в нем зажигалась узенькая лампочка) на фоне зубчатого колеса, ножкой женщина попирала клещи и гаечный ключ. Мы трактовали фигуру в революционном духе, утверждалось, что она символизирует «освобожденный труд» (чем занималась и что символизировала она до семнадцатого года — оставалось неясным). Вторая — беломраморная купальщица с отбитой головой. На отсутствие головы почему-то никто не сетовал, всех смущало «присутствие» рук: купальщицу принимали за Венеру...

И вот всю эту обстановку, все эти плюшевые декорации, всех этих полу-Венер вдруг отодвинул, сгреб, отбросил вихрь иной, потрясающей, стремительной жизни.

На стене укреплена простыня, в комнату полным-полно набилось чужого народа, я — мальчишка — сижу в первом ряду и смотрю «Броненосец «Потемкин».

Не стану описывать свои впечатления, ибо боюсь невольно модернизировать их. Скажу только, что, когда на рейде взвился красный флаг, взвился, затрепетал — живой и алый,— я пережил такую минуту, которая (как понимаю теперь) не повторяется. Я говорю об отдаче всего себя во власть искусства. Я говорю о безоглядном, мальчишеском, самом полном причащении идее революции...

Хорошо помню — фильм произвел сильное и какое-то не совсем обычное впечатление на всех. Домашний киносеанс собрал, человек пятьдесят. «Жильцы», люди самого пестрого лада, расселись притихшие, сосредоточенные. Коротко благодарили Ефимова, моих родителей... Да и в нашей семье (в общем-то далекой от искусства) многие годы жила память о ворвавшемся сюда «Потемкине». С долей благоговения даже вспоминали то коляску с младенцем, скачущую по одесской лестнице, то гнилое мясо, которым хотели накормить матросов, то «настоящий красный флаг». И всегда казалось, что речь идет о чем-то реальном, действительном, чему мы невольно стали свидетелями и что никогда уже не властны будем забыть...

Так в мою жизнь пришло кино.

 

Стоит автору этой книжки (как, вероятно, любому автору на свете) сделать хоть шажок по тропе воспоминаний, как его снова и снова тянет туда, и вот уже он бодро вышагивает по кривой, неся перед собой фанерный щит, на котором начертано: «как сейчас помню...»

Еще один коротенький эпизод.

Помню, как в нашу семью впервые принесли и при благоговейном молчании всех присутствовавших долго налаживали детекторный радиоприемник. Это оказался полированный квадратный ящичек словно от граммофона, только поменьше. На его верхней крышке был закреплен кусочек металла, скорее похожий на уголек, на кристаллинку антрацита, а в него тыкался волосок на рычажке — точная копия иглы для прочистки примуса. Про кристаллик мальчики говорили, что он очень ценный и что это «радий»: отсюда — р-а-д-и-о.

А потом, тогда пришла моя очередь, я приложил наушник и сначала услышал в нем благоговейнейшую тишину, словно бы весь мир замер и прислушивается к чему-то; а затем сквозь эту тишину, как шелковая ниточка, прошел, не нарушая ее, тоненький, еле слышный, но отчетливо нанизывающий слово на слово голос. Я знал, что это говорит станция имени Коминтерна, что передача ведется из Центрального телеграфа (там помещались радиостудии), наконец, что Центральный телеграф находится рядом с нашим домом и виден из окна. Но никогда уже — ни до, ни после — я не ощущал так всем своим существом дальность расстояния. Казалось, голос этот идет из необыкновенного далека, что это говорит кто-то терпящий бедствие — он один, кругом льды, полярная ночь. Северный полюс. А может быть, что говорит кто-то с другой планеты или, как сказали бы мы теперь, из космоса...







Дата добавления: 2015-06-29; просмотров: 349. Нарушение авторских прав; Мы поможем в написании вашей работы!



Композиция из абстрактных геометрических фигур Данная композиция состоит из линий, штриховки, абстрактных геометрических форм...

Важнейшие способы обработки и анализа рядов динамики Не во всех случаях эмпирические данные рядов динамики позволяют определить тенденцию изменения явления во времени...

ТЕОРЕТИЧЕСКАЯ МЕХАНИКА Статика является частью теоретической механики, изучающей условия, при ко­торых тело находится под действием заданной системы сил...

Теория усилителей. Схема Основная масса современных аналоговых и аналого-цифровых электронных устройств выполняется на специализированных микросхемах...

Реформы П.А.Столыпина Сегодня уже никто не сомневается в том, что экономическая политика П...

Виды нарушений опорно-двигательного аппарата у детей В общеупотребительном значении нарушение опорно-двигательного аппарата (ОДА) идентифицируется с нарушениями двигательных функций и определенными органическими поражениями (дефектами)...

Особенности массовой коммуникации Развитие средств связи и информации привело к возникновению явления массовой коммуникации...

Эндоскопическая диагностика язвенной болезни желудка, гастрита, опухоли Хронический гастрит - понятие клинико-анатомическое, характеризующееся определенными патоморфологическими изменениями слизистой оболочки желудка - неспецифическим воспалительным процессом...

Признаки классификации безопасности Можно выделить следующие признаки классификации безопасности. 1. По признаку масштабности принято различать следующие относительно самостоятельные геополитические уровни и виды безопасности. 1.1. Международная безопасность (глобальная и...

Прием и регистрация больных Пути госпитализации больных в стационар могут быть различны. В цен­тральное приемное отделение больные могут быть доставлены: 1) машиной скорой медицинской помощи в случае возникновения остро­го или обострения хронического заболевания...

Studopedia.info - Студопедия - 2014-2024 год . (0.012 сек.) русская версия | украинская версия