ГЛАВА ПЯТАЯ
ФРАНЦИЯ И АНГЛИЯ: АБСОЛЮТИЗМ ПРОТИВ ПАРЛАМЕНТСКИХ СВОБОД? Народам, не получившим такого благословения, как ты, Следует подчиняться тиранам В то время как ты, великая и свободная, будешь процветать На страх и на зависть им всем. Джеймс Томсон, 1740 ПАРЛАМЕНТ, ШТАТЫ И ПАРЛАМЕНТЫ Парламентские свободы и сегодня остаются центральной составляющей английской политической культуры. Так же было и в эпоху царствования Георгов. В XVIII столетии критики режима Бурбонов чересчур решительно отвергали претензии французских парламентов играть такую же роль, что и английский парламент, а историки слишком охотно им верили. Однако многие современники размышляли об их особенностях, используя одинаковые термины, и многие, включая Берка, считали эти учреждения сопоставимыми. В газетах эпохи Ганноверской династии слово «раНетепЬ переводилось как «парламент», и подразумевало исполнение присущих парламенту функций.[154] Во франкоязычном XIII веке оба учреждения назывались «раг1ешеп1», а одинаковое название едва ли закрепилось бы за различными органами. Впоследствии они развивались в разных направлениях, но не совсем так, как пытался уверить нас Стаббс, принявшийся отыскивать в XIII и XIV веках такой парламент, каким он был в 1870-х годах. Если метод исследования заключается в том, чтобы исследовать сначала настоящее, а от Него идти к событиям прошлого, то выбор изучаемых предметов может оказаться странным. Стаббс не включал в свое исследование ассамблеи, которые сами именовали себя парламентами, и обсуждал исключительно те собрания, социальные или сословные представительства, которые были сопоставимы с английским парламентом. Французские парламенты не вписывались в эти узкие рамки, и поэтому он сосредоточил внимание только на Генеральных штатах, германских диетах и испанских кортесах.[155] В XIX столетии историки, основываясь исключительно на созданных ими самими критериях, решили, что во Франции никогда не было жизнеспособного представительного органа. И все же английский парламент никогда не был сословной ассамблеей. На раннем этапе своего существования в нем была представлена только знать, клирики и юристы. Высшее и низшее дворянство в конце концов оказалось в разных палатах, и джентри пришлось уживаться с небольшим количеством буржуа и представителей свободных профессий. По-видимому, французские парламенты не избирались, как не избиралась и палата лордов, верхняя палата английского парламента. Многие французы, в том числе и Вольтер, не могли смириться с мыслью, что французский парламент представлял исключительно самого себя. Все же его 190 судей составляли значительную часть «дворянства робы», и сходные сегменты этого социального слоя были представлены в двенадцати провинциальных парламентах. Сорок два гранда, присоединявшиеся к парижскому парламенту при обсуждении важных политических вопросов, представляли «дворянство шпаги»: тем не менее историки, как правило, этого не замечают. К оставшейся части французского дворянства они находились примерно в той же пропорции, что и 150 пэров английского парламента к джентри при Ганноверской династии. То, что они участвовали в представительстве вместе с судьями, делало французский парламент достойным аналогом палаты лордов. Ток- виль считал парламенты представительными — вероятно, он полагал, что они представляли знать в целом. Поскольку в остальном отношение Токви- ля к парламентам было достаточно суровым, нет оснований подозревать его в предвзятом суждении. Английский парламент этого периода реже становился предметом дискуссий. Это была ассамблея землевладельцев, представлявших, по демократическим понятиям, только две тысячи человек. Но увлечение английских историков городскими франшизами и распределением мест заставляло их использовать анахронический метод анализа, в царствование Георгов известный только небольшой группе радикалов. В XVIII столетии представительство не было связано с демократическими механизмами. В обществе, скрепленном отношениями патроната и клиентелы, палата лордов в Англии и парламенты во Франции были обязаны и счастливы представлять не только свое мнение, но также интересы иных личностей и социальных групп, корпораций и отдельных местностей. В этом отношении их функции были сходны. Оба учреждения, представлявшие правящую элиту, считались барьером, препятствовавшим вырождению монархии в деспотию. Ламуаньон де Малерб, либеральный цензор и официальный защитник гражданских свобод, объявлял, что парламент необходим для сохранения конституции, так как охраняет законы, гарантирующие интересы граждан и ограждающие их от проявлений деспотизма. В 1771 году принцы крови использовали ту же риторику, когда выступили против роспуска парламента: независимость судей защищала общественные свободы от произвола властей. С незапамятных времен парламентские свободы были краеугольным камнем уникальной культуры английского народа. Они, вероятно, действительно существовали, но почти с уверенностью можно сказать, что на протяжении пятисот лет они были главной составляющей национальной мифологии. В XV веке Фортескью впервые сделал их предметом национальной гордости, отличавшим англичан от жителей континента. В XIV веке финансовая необходимость заставляла многих европейских государей создавать сословные представительства, которые могли объединить страну и одобрить введение налогов. Фортескью дал своим соотечественникам совершенно неоправданный повод для гордости, сообщив им, что парламенты — явление исключительно английское. Это ложное представление всегда оставалось популярным. Быстро став частью национального самосознания, этот миф в некотором смысле реализовался и повлиял на сознание и поведение англичан. Но если англичанам тюдоровской и стюартовской эпохи простительна охватившая их эйфория, то наша вина, состоящая в неумении строго оценить ситуацию в целом, гораздо серьезнее. Начиная с середины 1970-х годов группа ревизионистов во главе с Элтоном и Расселом изучала то, как рассмотрение событий в направлении от настоящего к прошлому повлияло на историографию. Их мишенью стала вигская историография, отталкивавшаяся от триумфа парламента в XIX столетии и искавшая в истории прошедших столетий прогрессивные изменения, предопределившие счастливый исход событий. В результате они недооценили роль, которую парламент играл в XVI и XVII веках, хотя этот вердикт можно оспаривать. Кларк применил ревизионистский подход к изучению XVIII столетия и получил похожие результаты, однако его выводы кажутся еще более умозрительными. Как бы то ни было, ясно, что современники преувеличивали значение парламента. В XVI и XVII веках он работал с перебоями и не был обычным инструментом управления. Парламент обладал неоспоримой монополией на вотирование налогов, однако тюдоровские и стюартовские министры находили способы обойти ее. Насильственные займы, пожертвования и корабельные деньги были сомнительными, но эффективными способами получения наличных. Согласия парламента испрашивали в исключительных случаях, когда вотировались налоги на чрезвычайные нужды, оборонительную или наступательную войну, а не на обычные расходы правительства. Авторы двух современных монографий утверждают, что финансовые полномочия парламента были еще меньшими.[156] Один из них высказывает предположение, что при первых Тюдорах налоги проводились через большие советы (обычно это была палата лордов без палаты общин), а не через парламенты. Другой автор полагает, что при Елизавете одобрение парламентом налогов было простой формальностью: оно предоставлялось всегда, а в одном случае одному из чиновников было поручено подготовить билль о предоставлении субсидий, вошедший в парламентские протоколы еще до того, как парламент собрался. В обоих исследованиях тюдоровские парламенты оказываются ближе к той традиционной характеристике, которую некоторые историки дают французским провинциальным штатам. Без сомнения, английский парламент обладал законодательными полномочиями, размер которых стал критерием сравнения Англии с Францией, где законы творил король. Однако в Англии акты законотворчества были редкостью: закон был экстраординарной мерой, призванной искоренять злоупотребления. Общество не было подготовлено к тому, что закон мог использоваться как постоянный механизм, работающий во благо людей, по мнению которых будущее приносило с собой не прогресс, а упадок.[157] Во Франции, насколько можно судить по высказываниям монархов и политических мыслителей, процесс законотворчества проходил несколько иначе. В законотворчество входили различные действия правительства, начиная от заключения договоров и заканчивая дарованием хартий и обеспечением чеканки монеты в государстве. Если эти функции назвать королевской прерогативой, то окажется, что английский король обладал такими же полномочиями. Ни в одной стране исполнительная и административная власть не принадлежала парламентским учреждениям, если только в государстве не возникало неординарных ситуаций. И Тюдоры, и Стюарты, и Бурбоны не давали своим парламентам вмешиваться в прерогативные государственные вопросы. Историки обвиняли Елизавету I и Якова I в том, что они чересчур ревниво оберегали свои прерогативы: некоторые авторы, по-видимому, думают, что эти монархи сами создали почву для конфликта. Однако различие, проводившееся между таинствами, доступными лишь королям, и предметами, которыми могли заниматься подданные, проводилось еще в Средние века. Тем не менее в одном отношении французские монархи проявили большую щедрость. Некоторые виды пожалований и приказов приобретали форму патентов и поэтому должны были проходить регистрацию в парламенте. В Англии издание патентов относилось к сфере действия прерогативы, к которой парламент и близко не подпускали; патенты были внепарламентской формой законодательства.[158] Из-за того что акты законотворчества происходили во всех областях деятельности правительства, французский король в гораздо большей мере позволял парламенту вмешиваться в те дела, которые в Англии сочли бы неприкосновенными предметами королевской политики. Во Франции договоры с иностранными державами, королевские хартии и пожалования пэрских достоинств неприкосновенными не были. По сравнению с властью многих европейских ассамблей полномочия английского парламента оказывались неожиданно ограниченными. Его созыв был частью прерогативных прав короля. Он собирался по воле монарха и не имел права на регулярное или хотя бы периодическое проведение сессий. Кроме того, у него не было органа, который постоянно функционировал бы в перерывах между сессиями: ни постоянные комиссии, ни чиновники не наблюдали за министрами короля и не контролировали расходование средств, которые были получены от вотированных парламентом налогов.[159]В этом отношении его позиция была менее выигрышной, чем у французских провинциальные штатов, собиравшихся ежегодно и содержавших постоянных синдиков, которые защищали их интересы в перерывах между сессиями. Но так как английский парламент не был постоянно действующим органом, он не обладал и правовым статусом корпорации. Положение изменилось после 1688 года. Парламент стал собираться ежегодно и превратился в реальную политическую силу, с которой руководство страны должно было считаться. И все же следует заметить, что во Франции парламентские сессии регулярно проводились с XIII века. Но преимущество английского представительства заключалось в том, что его не сочли препятствием и не уничтожили в 1790 году: парламент пережил ап- с1еп гёдше и успешно приспособился к условиям демократии. Впоследствии ему приписывали более значительную роль, чем то было на самом деле, а сопоставление с французскими парламентами старались проводить как можно реже. Ни французские, ни английские монархи не вводили налогов и не производили серьезных правовых изменений без участия представительств. Оба учреждения открывали дорогу к власти, богатые могли покупать там места и получать более высокие чины. Для отпрысков знатных семейств эти учреждения, охваченные сетью патроната и родственными связями элиты, были ступенью на пути к положению и должностям. Примечательно, что английский парламент фактически назначал себя сам. Землевладельцы — джентри и пэры — определяли кандидатуры тех, кто затем должен был составить подавляющее большинство в нижней палате: такой контроль превращал палату общин в одну из самых необычных ассамблей в Европе XVIII столетия. Миф о том, что парламентские выборы стимулировали активную политическую жизнь, можно опровергнуть с помощью простого наблюдениям 1761 году борьба велась только за сорок два места из 203, принадлежавших городам, и за четыре из сорока, предоставленных графствам, — и это было нормой. Можно сказать, что многие места, предоставляемые городам, были собственностью тех, кто их занимал, точно так же как это происходило с местами в парламентах французских. Кэннон отмечает, что при Ганноверской династии число мест в палате общин, кандидатов на которые определяли члены палаты лордов, постоянно увеличивалось. После периода неопределенности и неразберихи, которыми ознаменовалось правление королевы Анны, знать стремилась укрепить свои позиции. В 1705 году она контролировала 105 мест в палате общин. В 1747 году эта цифра возросла до 167 мест, а в 1784 году — до 197. С начала столетия число клиентов пэров в парламенте увеличилось, вероятно, в четыре раза. В 1784 году 304 из 558 членов палаты общин были связаны с пэрами. Церемонии открытия многих парламентских сессий в правление Георгов напоминали семейные встречи.[160] И английский и французский парламенты были форумом для фракционной борьбы, возникавшей за их пределами — как правило, при дворе, поскольку только там можно было получить такую политическую информацию, которая давала пищу интригам.[161] Обычно режиссерами-постановщиками конфликтов были политики, стремившиеся устранить королевских министров. В парламентах начинали свою карьеру многие французские и английские министры; умелые манипуляторы могли, используя представительства, оказывать давление на монарха (впрочем, такая практика официально осуждалась). В 1763 году Лаверди, лидер парламентской оппозиции, был назначен Генеральным контролером финансов. Недавно опубликованные работы проливают свет на подробности закулисной борьбы, развернувшейся вокруг этого события.[162] Шуазель, секретарь иностранных дел, стремился устранить Генерального контролера Бертена. Он убедил янсенист- скую оппозицию в парламенте одобрить эту перестановку; затем было предложено устроить конкурс между тремя претендентами. Лаверди представил лучшее сочинение о том, как увеличить доходы и при этом сохранить парламентскую благосклонность. Сходным образом Шелберн, любимый министр Георга III, был в 1783 году смещен Фоксом. (Параллель не совсем точная, поскольку Фокс не был коллегой Шелберна; тем не менее шестью месяцами ранее они работали вместе и, по сути, были соперниками в правительстве.) Так как до недавнего времени историки были убеждены в солидарности, царившей внутри кабинета, это мешало им замечать вероломство, которое министры проявляли в отношении своих монархов и коллег. Нередко они стремились заменить сослуживцев на своих клиентов. Если корпоративные органы направляла умелая рука, они могли стать дополнительными рычагами для воздействия министров на государя. Сопротивление, которое парламент оказал Тюрго, спровоцировали его коллеги по министерству. Бретейль поощрял парламентскую оппозицию реформам своего соперника, Калонна. Отсутствие единства в правительстве наблюдалось не только во Франции, но и в Англии этой эпохи. Сегодня историки-ревизионисты отмечают, что для министров Елизаветы I парламент был средством вернуться после того, как при дворе им не удавалось убедить ее выйти замуж за достойного претендента или казнить Марию Стюарт. Удары в спину, нанесенные коллегами, в 1620-х годах закончились для Бэкона и Кранфилда парламентским импичментом. Так называемое возвышение поста премьер- министра в Англии при Ганноверской династии не избавляло от этой опасности. Во время акцизного кризиса 1733 года настоящую угрозу для Уолпо- ла представляли недовольные министры, Кобем и Честерфилд, интриговавшие против него в союзе с парламентской оппозицией.[163] В обеих странах конфликт между короной и корпоративными учреждениями зачастую был следствием разногласий между советниками короля и не был вызван противодействием самих представительных органов политике монарха. Главной угрозой для министров были их же коллеги. И во Франции, и в Англии монарх также мог манипулировать корпоративными органами. Во французских парламентах заседали клиенты министров Бурбонов, в обеих палатах английского парламента — приверженцы Ганноверской династии. Король нейтрализовал опасность оказаться в финансовой зависимости от произвольных решений парламентариев, распределяя между ними свое покровительство. «Сформировать парламент» было очень важно для того, чтобы королевское правительство могло продолжать работу. В контексте отсутствия обязательного конфликта между короной и представительством ежегодные сессии представляются скорее благом, а не злом, поскольку в правление Георгов ни один из парламентов не отказывался вотировать субсидии и не настаивал на их обязательном возмещении. Но в обеих странах монархи предпочитали не рисковать и не назначать таких министров, неприязнь к которым побуждала бы эти учреждения отказываться от вотирования налогов. В Англии угроза была молчаливой, во Франции она заявляла о себе громче. Людовику XV пришлось пожертвовать Машо, Силуэттом и Бертеном, поскольку им не удавалось получить от парламента необходимые суммы. В Англии средство, позволявшее избежать подобных кризисов, называлось «умелым управлением» (тапа§етеп1). Непонятно, почему те же приемы, которые во Франции зачастую не давали того же результата, называются «абсолютизмом». Репрезентативные органы Англии и Франции во многом разнились, но в главном они были похожи. Они являлись посредниками, с помощью которых корона строила свои отношения с правящей элитой.[164] Это утверждение не обрадует тех, кто считает французский «абсолютизм» институциональной базой социального порядка, в корне отличавшегося от устройства английского общества. Однако в последних исследованиях, рассматривающих представительные органы раннего Нового времени в контексте взаимодействия сил, их породивших, содержатся выводы о том, что социальная основа власти в Англии и во Франции была одинаковой.[165] Таким образом, взаимоотношения короны и представительных органов в обеих странах развивались по схожим сценариям. Если на время забыть о риторике контроля за королевской властью, окажется, что они считали себя сподвижниками королевского правительства. Представительства были связующей нитью между центром и окраинами, между короной и элитой: это было выгодно всем, а от ее разрыва никто и ничего не выигрывал. Нет никаких свидетельств того, что государи относились к их деятельности отрицательно. Возможность получать их одобрение укрепляла королевскую власть: это обязывало страну, или ее регионы, подчиняться решениям, принятым коллективно. Положение английского парламента было более выигрышным, так как он представлял единое государство, творение сильной монархии. Французские парламенты и штаты представляли государство децентрализованное и сложное по составу: следовательно, они были более слабы ш'5-а-ш5 с короной, единственным воплощением национального единства, и менее полезны в качестве проводников королевской политики. И все же штаты оставались тем, чем они являлись на момент своего рождения по воле государя — активно действующим органом, а не устаревшим препятствием, против которого постоянно плели заговоры так называемые «абсолютистские» режимы. Многие из перечисленных различий исчезают после 1603 года, когда уния с шотландской короной угрожала сделать английский парламент аналогом французских провинциальных штатов, лишив его возможности представлять всю страну. Для Британии он был такой же провинциальной ассамблеей, какой являлись кортесы Кастилии. В Ирландии уже был свой собственный парламент, а существование самостоятельного парламента в Шотландии превращало конституционный статус Стюартов в сходный с положением Бурбонов. С этих пор в отношениях между короной и парламентом появился еще один дестабилизирующий фактор. Парламенту Англии, не отвечавшему за остальную часть Британских островов, приходилось сотрудничать с королем Великобритании, который не обсуждал управление сложным по составу королевством даже с английским Тайным советом.[166] Не так давно историки заинтересовались проблемой нестабильности в неоднородных по составу государствах — а в эту категорию попадало большинство европейских монархий.[167] Каждое из них было империей, состоявшей из провинций, каждая из которых имела свои законы и обычаи, воплощенные в собственных репрезентативных ассамблеях. Единственным объединяющим началом был монарх, управлявший теоретически равноправными провинциями под различными титулами и с использованием различных конституций. Проблема заключалась в том, что на практике формальное равенство исчезало после того, как родная провинция государя становилась доминирующим центром, где находился королевский двор и сосредоточивались основные ресурсы: Французское государство — пусть это и не самый показательный пример — улаживало отношения со своими провинциями более успешно, чем его островной соперник. Тот важный факт, что Англия, в конце концов, нашла ключ к решению существовавших проблем, обычно обходят вниманием. Именно «ограниченная» английская, а не «абсолютная» французская монархия разрубила гордиев узел противоречий, распустив периферийные ассамблеи.
|