Письмо девятое
Урал
Как говорят, «случайно» я познакомилась у моих московских друзей с семьей одного золотопромышленника с Урала, «случайно» разговорилась. Уж не знаю, случайно ли, но мы друг другу настолько понравились, что в первый же вечер нашего знакомства я охотно приняла их приглашение провести весну, или сколько мне понравится, у них на приисках, в лесах Урала. Условились, что я приеду в Петербург в середине апреля и вместе с ними уеду на Урал. Случайно получилось, что русло моей жизни повернулось в сторону совершенно новой обстановки, новых ощущений, нового образа жизни, которые ни мне, ни Вам, будучи на моем месте, даже в голову бы не пришли. И все случилось так только потому, что я зашла к своим друзьям именно в тот день, когда семья золотопромышленника была у них, а на другой день они уже уехали в Петербург и, зайди я днем раньше или позже, вряд ли я вообще очутилась бы на Урале. У меня, пользовавшейся всегда скорыми поездами, с вагоном-рестораном, сохранилось в памяти приятно-веселое воспоминание о путешествии, в обыкновенном пассажирском поезде с собственным вагоном-рестораном, то есть с двумя очень увесистыми корзинами и с огромным чайником для кипятка. Первая корзина была набита самой разнообразной едой: копченый сиг, черная икра, цыплята, телятина, ветчина, всех сортов колбасы, пирожки — да всего не перечесть. Вторая корзина со специально приспособленными отделениями для тарелок, ножей, вилок, чашек, стаканов и других необходимых предметов в этом роде. В ней же находились всевозможные сорта хлеба, печенье, фрукты, вино и, может быть, еще кое-что, но я уже не помню. Ели и пили чай почти что целый день, это напоминало Пасхальный и Рождественский праздничные столы, заваленные яствами, и еду не вовремя, так как жевали целый день. Подобные поездки на Урал из Петербурга семья золотопромышленника совершала ежегодно и считала чуть ли не своей традицией, заведенной с давних времен, когда еще сын и дочь были детьми, но и теперь еще они всю зиму мечтали об этой поездке. Семья С, моих гостеприимных, хлебосольных хозяев, каковых на Руси было не счесть, состояла из отца, матери, сына Володеньки, химика, только что окончившего Санкт-Петербургский университет, и дочери, семнадцатилетней Любочки. Отец и молодежь обожали лес. Мать, госпожа С, была истой петербуржанкой и лес переносила, как она сама, смеясь, говорила, «ради малых сих», то есть ради детей и мужа. Она не ныла, не охала, не жаловалась, но и не восторгалась. Вся семья была мила, проста, естественна. Об Урале можно написать обстоятельную и очень толстую книгу, но я хочу написать только впечатления молодой девушки, которой шел двадцать третий год. Все было ново. Жизнь в лесу, прииски и их обитатели, добыча золота, уклад и нравы приисковой жизни, простота общения с людьми и все, все окружающее было мне, жительнице большого города, прямо в новинку, особенно в первые дни моего приезда. Прежде всего, поразил меня лес. Он был тот самый, по которому водила меня в детстве няня Карповна, «с белочками, с лисичкой-сестричкой, с крысятами, ежом», и кого-кого, и чего-чего только в нем ни было, даже мишка, живой, в лесу на свободе! Мне рассказали, как однажды приисковые рабочие поймали и выкормили маленького медвежонка, но держали его не в неволе, а дали ему полную свободу. Когда он вырос, то ушел в лес, от времени до времени появлялся, а на зиму исчезал совсем. Недалеко от жилья был вбит кол, наверху доска, на которую ставилось для Мишки молоко, краюха хлеба, намазанная медом и все сладкое, что было под рукой, вплоть до шоколада. Мишка был сластена. Весной он часто являлся и уничтожал дочиста угощение. Не одни белочки с лисичками поразили меня. Был конец апреля, и я впервые в жизни наблюдала, как от зимней спячки просыпались: лес, речушки, речки, как журчали ключики на полянках, как цветы сменяли друг друга, как воздух наполнялся новыми нежными ароматами. Я только спрашивала: «Чем пахнет?» Это лиственница задушилась, а это черемухой потянуло, а это — липа зацвела. На Урале я впервые познакомилась с казацким седлом и вошла во вкус «бродить по лесу», как говорила Любочка, на немудрых с виду, косматых сибирских лошадках. Какие они крепыши и какие умницы! Я еще не раз буду Вас водить по лесам Урала, но это в свое время. * * * На второй или третий день по своем приезде, я очень развеселила своих радушных хозяев. Вот представьте себе такую картину: толпа рабочих в день получки собралась у дверей конторы, которая примыкала к дому. Это была толпа оборванцев с всклокоченными неопределенного цвета гривами, обросших бородами, начинавшимися прямо из ушей, все какие-то чубастые, скуластые, сутуло-плечистые, со сверкающими не глазами, а глазищами. „Разбойники", — чуть ли не вырвалось у меня. С сильно бьющимся сердцем я буквально бросилась обратно в дом, и первое лицо, которое я встретила, была Любочка. Выслушав меня, она так искренно смеялась, что даже не сразу смогла говорить. Я поняла, что в будущем, если и не разбойники, то ожидают меня многие неожиданности, которые в столицах не водятся. Долго надо мной трунили, особенно Володенька, насчет разбойников, зато объяснение я получила полное. На приисках бродяга, беспаспортный, с темным прошлым человек, был весьма неплохим работником. Из их среды выбирался „старшинка", который бил нещадным боем провинившихся (в особенности, укравших что-либо у товарищей), и даже мог подвергнуть их выгону с приисков. Их дисциплина и этика были железные, вернее на их языке она называлась „варнацкой честью", от слова „Варнак" — беглый каторжник, беспаспортный бродяга на местном наречии. Старшинка часто кричал провинивше муся: „Держи ришпект". Самое страшное для бродяги — выгон из артели, из приисков; он вновь попадал властям и мыкался по тюрьмам. Показали мне так называемую контору, где стоял обыкновенный сундук с большим висячим замком. В него сдавалось намытое за день золото, в присутствии одного, обязательно грамотного, рабочего, хозяина или управляющего и конторщика. Золото взвешивалось, записывалось, затем следовали три подписи присутствующих. Таково было правило для сдачи золота в казну. Затем раз в неделю или два, точно не помню, запрягали коробок (плетеная корзинка на длинных дрогах), очень удобный экипаж по трясучим с выбоинами лесным и проселочным дорогам. Садились артельщик, еще кто-нибудь из служащих, кучер, и без всякой охраны, то есть без урядника, без оружия трусили до ближайшей железнодорожной станции. Дальше ехали в город и сдавали золото в казну. Еще раз возвращаюсь к комнате, которая называлась конторой; в ней, кроме сундука с золотом, стоял стол, три стула, полки и конторки с книгами. Никто в ней не жил, никто золота не сторожил. Золото и контора запирались на ключ, который находился у управляющего. На мое утверждение, что легко сломать окно и разбойникам ничего не стоит украсть золото, мне, смеясь, ответили: — Куда они денутся с золотом-то? Да, вот как жили в те времена, меня это удивляло даже тогда. О золоте, добыче его, разведках, шур-фовке, что такое так называемое „жильное золото" или „кустовое", а также оборудование для промывки, то есть самой добычи, получения золотого песка, я почерпнула самые подробные сведения из разговоров Володеньки с отцом. Они оба могли говорить только об этом. За вечерним чаем обычный разговор сводился к намывке за день золота, их часто тревожило уклонение жилы. Володенька занимался исключительно разведкой, и все делал новые заявки, как бы подготовляя будущую работу для следующего лета. Однажды вечером он вбежал в столовую, махая маленьким мешочком. — Смотрите, смотрите, полфунта золота с одного шурфа. Но отец, старый, опытный золотопромышленник, сказал: — Это золото — кустовое. Это западня для новичка, но в то же время также увлекательно, как рулетка в Монте-Карло. Если тебя покинет хладнокровие, то ты прокопаешь то, что нашел, и столько же добавишь своих, если не все, что имеешь. Даю тебе неделю срока, заложи еще шурфы вокруг золотоносного в шахматном порядке, и если они будут пусты, то успокойся. Если же в одном из шурфов окажется что-либо, то проделай с ним то же, что сделал с первым. Отец оказался прав, Володя становился с каждым днем мрачнее. К концу недели мы его ни о чем не расспрашивали, но чувствовалось, что он отравлен надолго беспокойным желанием найти во что бы то ни стало продолжение богатой залежи. Урал — как добыча золота, приисковая жизнь, без гравюр, без вспомогательных пособий и рисунков, был мною воочию изучен и исчерпан. В себе я не находила ни отзвука, ни тяготения сделаться золотопромышленницей. На предложение моих друзей сделать заявки рядом с ними, или где приглянется, я так чистосердечно расхохоталась, что Володя, не без грусти заметил: — Да, я сразу увидел, что в Вас нет этой жилки. Больше мы к этому вопросу не возвращались. Когда я наблюдала отца и сына, то мне всегда казалось, что золото ослепило их, отдалило от действительности. Они были глухи и слепы ко всему, что не касалось приисков. Мне было жаль этих людей, они как бы отошли от самой многоголосой, многоликой жизни и взяли только однотипное, монотонное, серое, скучное. А может быть, я ошибаюсь, они большего и взять не могли, а брали, что было присуще их натурам, то есть азарт при изыскании золота, и это их вполне удовлетворяло. Может быть, у каждого человека есть свой азарт, и он выражается сообразно его вкусу и темпераменту. А каков мой? И есть ли он у меня? Пока еще не знаю. Так прошел почти месяц, я очень окрепла, румянец вновь окрасил мои щеки. Из дома я стала получать все чаще и чаще письма. Пора собираться домой, но то, что случилось совершенно неожиданно и, как всегда, случайно удержало меня еще на некоторое время на Урале, околдовало и заставило меня выстроить терем в лесах Урала и поселиться в нем. Это, конечно, похоже на одну из сказок моей дорогой няни Карповны, но случилось так. Сегодня мы с Любочкой заблудились, уже вечерело. — Бросьте поводья и потреплите Пегашку по шее, он знает, что это значит, вот увидите. И, действительно, когда я проделала все мне сказанное, Пегашка постоял, постоял, вдруг круто повернул назад, и через полчаса мы подъезжали с противоположного конца к рабочим казармам, которые находились шагах в ста от барского дома. Звуки гармошки приближались все ближе. Я и раньше слышала эту гармошку, но ветер слабо и отрывисто доносил ее звук на террасу барского дома, и, по правде сказать, никакого внимания я на нее не обращала. Но сейчас вдруг гармония сменилась гитарой. — Подъедем ближе, послушаем, — сказала я. Вокруг костра сидели „разбойники", а на бочке коренастый человек спиной к нам с гитарой. Кто это играет? — спросила я Любочку. Да это же Иван Иванович! В тоне Любочки было даже удивление. Как это я до сих пор не знаю, кто этот Иван Иванович. Он провел по струнам, нет, скорее, пробежал, как артист-пианист по роялю. Что это? Какая-то незатейливая русская песня, но все эти вариации... У меня усиленно забилось сердце. Да ведь этот исполнитель был подлинным артистом! Как это я целый месяц прожила здесь и не знала, что на гармонии и на гитаре можно было так играть? Когда я посмотрела на этих беглых, на всю эту сбродную толпу, то на их лицах я прочла власть звуков, власть таланта. Что- то смягчило эти огрубевшие лица, наверное, вспомнилось давно ушедшее, давно утерянное. „Эх, мамка! Где ты? Жива ли?" — словно простонал рыжий, всклокоченный детина и как-то понурился, съежился. Переборы, то есть вариации Ивана Ивановича на гитаре и гармошке были художественно музыкальны и относились к его дарованию, а может быть, даже к гениальности. „Гм, — скажете Вы не без презрения, — на гармошке... Гм, подумаешь!" А я Вам скажу, что не в гармошке дело, а в самом исполнителе, в его мастерстве заставить и мое барское сердце так же умиляться и плакать, как и этих выброшенных за борт людей. Иван Иванович владел чарами, которые принадлежат только избранным. В этот же вечер меня познакомили с Иваном Ивановичем. Само собою разумеется, музыка нас очень сдружила. По просьбе Ивана Ивановича я играла на фисгармонии, которая была в доме, и сожалела, что не было рояля, ибо фисгармония все же не рояль. Чайковский положительно восхищал его, он был близок его душе. Бетховен на фисгармонии у меня как-то совсем не удавался, а наигранный мной 19-й этюд Шопена оп. 25, посвященный его несчастной любви к Марии Водзянской, Иван Иванович сыграл на гитаре с таким большим чувством и тоской, что — даю Вам слово — вся грусть души моей оживала. Запал мне в душу тоскующий вихрастый рыжий каторжник. Попросила я Ивана Ивановича узнать у него подробный адрес его матери. Я хотела, по возвращении в Москву, попробовать найти ее и сказать ей, что ее потерянный сын жив. Но Иван Иванович даже перепугался. — Не трожь, не трожь! Если и молится старуха о нем как о покойнике, то приняла, успокоилась... А ему ходу нет, в деревню явится, мужики не примут, выдадут, и будет и ему, и ей горше, чем сейчас. С первого дня приезда я очень часто слышала „скажите Ивану Ивановичу", „позовите Ивана Ивановича", „ну, это сделает только Иван Иванович", и все в этом роде. Приисковый одноэтажный барский дом был выстроен Иваном Ивановичем с комфортом, присущим в те времена только городам. Когда мне пришлось посетить ближайшие, далеко не бедные прииска и заходить в дома, то в первую минуту невольно хотелось зажать нос от весьма неприятного смешения запахов. Мне, Любочке и Володеньке пришлось однажды заночевать верст за сорок от нашего дома, также на приисках одного из очень богатых золотопромышленников, чудака-бобыля, живущего и зиму, и лето безвыездно на прииске. Мы всю ночь промучились в душном низком подслеповатом, типично приисковом доме, я имею в виду маленькие оконца и очень низкие потолки. Одолевали нас клопы, а утром единственный в доме умывальник, который помещался на кухне, сломался, пришлось мыться прямо на улице из рукомойника, привешенного к дереву около дома. Рядом стояло ведро с водой и ковш. Приехав к своим друзьям С. прямо из столицы, я не почувствовала никаких неудобств. В моей комнате был умывальник с горячей и холодной водой, стены были отштукатурены, окна большие, потолки высокие, воздуху было масса, весь дом был уютно и удобно распланирован, могу сказать, что комфорт был полный, то есть неудобства не чувствовались. Строителем и архитектором был ни кто иной, как опять же Иван Иванович. В данный момент он как раз заканчивал „промывалку" для золота, названия ее не помню, но она была гораздо более совершенна, чем все имеющиеся. Иван Иванович ввел какие-то ценные усовершенствования, изменения или добавления, так мне объяснил Володя. Одним словом, мужики говорили о нем: „усе знает, тысячу и еще один". Ну разве это не вторая няня Карповна! Не бывши ни в консерватории, ни на архитектурных курсах, этот русский мужичок-самородок тонко чувствовал, улавливал нутром самый смысл, или вернее, гармонию линии, звуков. Вот она, наша матушка Русь многогранная, многоликая. Наконец Иван Иванович закончил все работы и уехал в город, к своей семье, взяв с меня слово, что я приеду к нему в гости перед отъездом в Москву. Семья С. всегда останавливалась в городе у Ивана Ивановича, а он у них, когда приезжал, жил обычно в маленьком домике, около бани. Вот о ней-то, о русской бане, я Вам забыла рассказать, но ничего, еще будет время, и до нее доберемся. Итак, наступил день моего отъезда с приисков. Провожать меня поехали госпожа С. и Любочка, приурочив свои покупки в городе. Семнадцатилетняя Любочка — прелестное, доброе существо, была в периоде обожания людей старше своего возраста,а потому искренно оплакивала мой отъезд. * * * Дом Ивана Ивановича находился почти на окраине города, рядом с женским монастырем. Монастырь был старинный, с обширными угодьями, огородами, оранжереями, с колоссальными погребами-холодильниками, и питал он город летом овощами, а главное, мороженой дичью и мороженой рыбой (осетриной, волжской стерлядью, сибирской нельмой и нежным хариусом). Славился цветами, ведь на севере это было сложно, без оранжерей не обойтись. Кроме того, монахини промышляли и медом, боюсь сказать, сколько было ульев, но на глаз много, сразу не счесть. А мастерская вышивок белья, скатертей, простынь — залюбуешься! У любительницы голова закружится. Все блестело в доме Ивана Ивановича. Ризы на иконах, лампадки, самовар, окна и в особенности пол, устланный самоткаными дорожками. Дом был обширен и далеко не плох. О чистоте, опрятности Дарьи Ивановны, хозяйки дома, я уже знала от госпожи С. Сама же Дарья Ивановна была предобродушная, дородная русская женщина, румяная, сероглазая, приветливая, сразу располагающая. За два дня, проведенные у них, я осмотрела город и познакомилась с работой каменщиков, так назывались мастера, которые гранили драгоценные камни, и те, которые создавали удивительные вещи из малахита, мрамора и всех сортов яшмы. Представьте себе черную полированную мраморную доску, пресс-папье, и на ней же из камня соответствующего цвета лежала, как живая, ветка земляники с листиками, или веточки малины или смородины. Все это ручной тончайшей работы. Шкатулки, письменные приборы, да и все, все. Нет, это надо видеть. Всем я накупила подарков на память с Урала. А отливки из чугуна! Скульптура Каслинского завода: тройки, пары лошадей, или крестьянская упряжка в телегу, в розвальни группа медведей, и в этом роде. А меха! Меха! Иван Иванович завез меня к своему приятелю крупному меховщику, который имел дело даже с заграницей. Такое богатство и разнообразие можно видеть только во сне. О, как богата была наша Родина, и как мы мало знали ее, не ценили, не интересовались и мало любили! Сегодня проводили госпожу С. и Любочку — мы расстались друзьями и, когда я потом бывала в Петербурге, где семья С. проводила зиму, я всегда навещала их. А завтра пора, пора домой, — сказала я Ивану Ивановичу и Дарье Ивановне за вечерним чаем. А знаешь, Татьяна Владимировна, — сказал Иван Иванович, он всем говорил „ты", — как я приметил, шибко ты до природы охоча, да и видать, что любишь, а ведь настоящего Урала-то ты так и не видала. — Как не видала? А прииски! — воскликнула я. — Прииски — лес да лес, ну попадаются речушки, да больше болотины, да валежник, а из-за леса-то ничего и не видать, а он, вишь, тут на сотни верст тянется. А ты вот оставайся-ка еще на день, так я тебе покажу Урал, а ты, Дарья Ивановна, заготовь корзиночку с провизией. Завтра мы чуть свет выедем. Остаешься? — обратился он ко мне. — Остаюсь! — чуть не с вызовом бросила я ему. Рано утром солнышко еще только просыпалось. Я, Иван Иванович и Дарья Ивановна на паре добрых коней, в уральском коробке, на сене, как в люльке, быстро ехали по Сибирскому тракту. То, что развертывалось перед глазами, было ново, невиданно, неизъяснимо, увлекательно. Тракт был широк, шел лесом, слева стена хвойных лесов, местами вперемежку с лиственными, а справа лес чередовался с обрывами, озерами. Все время шел подъем. Наконец мы взобрались на очень высокую гору. Иван Иванович остановил лошадей. — Вот, гляди... Вишь, что в левом углу горы, отсюда верст десять будут, вот в тот-то угол мы и поедем. Ну что, похоже на прииска, аль есть разница? — торжествующе спросил он. Выражение моего лица было ему ответом. Мои губы шептали: — Господи, Господи, как красиво, как непостижимо красиво! Я впервые видела восход солнца в горах. Нет слов, нет красок, чтобы сочетать и описать ту ширь, которую охватывали глаза на десятки верст и больше. Купы деревьев, как пятна. Темная хвоя и ярко-зеленые лиственные, зеркалами блестели разбросанные озера, а вдали синели горы. Под ногами у нас было то самое огромное озеро, которое мы огибали в начале пути, и оно то приближалось, то исчезало за поворотами или поблескивало через просеки леса. Попадались и страннички боковыми дорожками, ими же проторенными, с посохами, с котомочками шествующие. Всколыхнулось сердце. „Карповна, милая, родная, все, о чем рассказывала, я наяву увидела". Остановились мы. — Куда идете? — К Сергию, к Троице,— был ответ. Дала я им денег. — Это на нужды ваши, на свечки, куда хотите! Мы порядочно отъехали, а они все еще стояли, крестились и кланялись. Ведь это наша сермяжная Русь. Стало как-то тепло, радостно на душе от этой встречи. Проехав еще пять верст, мы свернули вправо от тракта и очутилась на узкой лесной дорожке, заросшей травой, она имела вид малоезженой, и лес был так густ и высок, что после ярко освещенного тракта, здесь были сумерки, как на приисках, подумала я. — Скоро приедем, — сказал Иван Иванович утешающе. Не проехав и версты, въехали на ярко освещенную поляну, переехали две неглубокие речушки, от которых я пришла в восторг, уж очень они были живописны, а через три поворота, через молодой лесок, растущий от пней, очутились как-то сразу у гор и у полотна железной дороги. Иван Иванович остановился и сказал: Под горой дом, вишь, так это последний полустанок перед нашим городом. Мы переехали полотно железной дороги и опять остановились: — А это, — он указал на огромную поляну, — моего деверя земля начиняется. Вишь, весь лес вы рубил, прокорчевать бы, да клевер посеять, два десятка коров с этой поляны зиму прокормишь. Наконец въехали в березовую рощу и очутились у самых гор. Ухо поймало журчание воды. Еще поворот, и мы на берегу речки, шириною с полторы сажени. Тут уж речка не журчала, а разговаривала довольно громко с мешающими ей на ее пути валунами-порогами.
|