Глава первая. Книга первая. Чертова яма
8909-306-70-22
Книга первая. Чертова яма Часть первая Если же друг друга угрызаете и съедаете. Берегитесь, чтобы вы не были истреблены друг другом. Святой апостол Павел Глава первая Поезд мерзло хрустнул, сжался, взвизгнул и, как бы изнемогши в долгомнепрерывном беге, скрипя, постреливая, начал распускаться всем тяжелымжелезом. Под колесами щелкала мерзлая галька, на рельсы оседала белая пыль,на всем железе и на вагонах, до самых окон, налип серый, зябкий бус, и весьпоезд, словно бы из запредельных далей прибывший, съежился от усталости истужи. Вокруг поезда, спереди и сзади, тоже зябко. Недвижным туманом окутанобыло пространство, в котором остановился поезд. Небо и земля едваугадывались. Их смешало и соединило стылым мороком. На всем, на всем, чтобыло и не было вокруг, царило беспросветное отчуждение, неземнаяпустынность, в которой царапалась слабеющей лапой, источившимся когтемневедомая, дух испускающая тварь, да резко пронзало оцепенелую мглу краткимищелчками и старческим хрустом, похожим на остатный чахоточный кашель,переходящий в чуть слышный шелест отлетающей души. Так мог звучать зимний, морозом скованный лес, дышащий в себе, боящийсялишнего, неосторожного движения, глубокого вдоха и выдоха, от которого можетразорваться древесная плоть до самой сердцевины. Ветви, хвоя, зеленые лапки,от холода острые, хрупкие, сами собой отмирая, падали и падали, засорялилесной снег, по пути цепляясь за все встречные родные ветви, превращались вникому не нужный хлам, в деревянное крошево, годное лишь на строительствомуравейни- ков и гнезд тяжелым, черным птицам. Но лес нигде не проглядывался, не проступал, лишь угадывался в томместе, где морозная наволочь была особенно густа, особенно непроглядна.Оттуда накатывала едва ощутимая волна, покойное дыхание настойчивой жизни,несогласие с омертвелым покоем, сковавшим Божий мир. Оттуда, именно оттуда,где угадывался лес и что-то еще там дышало, из серого пространства, слышалсясловно бы на исходном дыхании испускаемый вой. Он ширился, нарастал,заполнял собою отдаленную землю, скрытое небо, все явственней обозначаясьпронзающей сердце мелодией. Из туманного мира, с небес, не иначе, тототдаленно звучавший вой едва проникал в душные, сыро парящие вагоны, ногалдевшие, похохатывающие, храпящие, поющие новобранцы постепенно стихали,вслушивались во все нарастающий звук, неумолимо надвигающийся непрерывныйзвук. Лешка Шестаков, угревшийся на верхней, багажной, полке, недоверчивосдвинул шапку с уха: во вселенском вое иль стоне проступали шаги, грохотогромного строя -- сразу перестало стрелять в зубы от железа, все ещесекущегося на трескучем морозе, спину скоробило страхом, жутью, знобящимвосторгом. Не сразу, не вдруг новобранцы поняли, что там, за стенами вагона,туманный мерзлый мир не воет, он поет. Когда новобранцев выгоняли из вагонов какие-то равнодушно-злые люди вношеной военной форме и выстраивали их подле поезда, обляпанного белым,разбивали на десятки, затем приказали следовать за ними, новобранцы всевертели головами, стараясь понять: где поют? кто поет? почему поют? Лишь приблизившись к сосновому лесу, осадившему теплыми вершинамизимний туман, сперва черно, затем зелено засветившемуся в сером недвижноммире, новобранцы увидели со всех сторон из непроглядной мглы накатывающиепод сень сосняков, устало качающиеся на ходу людские волны, соединенные вряды, в сомкнутые колонны. Шатким строем шагающие люди не по своей воле иохоте исторгали ртами белый пар, вослед которому вылетал тот самый жуткийвой, складываясь в медленные, протяжные звуки и слова, которые скорееугадывались, но не различались: "Шли по степи полки со славой громкой","Раз-два-три, Маруся, скоро я к тебе вернуся", "Чайка смело пролетела надседой волной", "Ой да вспомним, братцы вы кубанцы, двадцать перво сентября","Эх, тачанка-полтавчанка -- все четыре колеса-а-а-а". Знакомые по школе нехитрые слова песен, исторгаемые шершавыми,простуженными глотками, еще более стискивали и без того сжавшееся сердце.Безвестность, недобрые предчувствия и этот вот хриплый ор под грохот мерзлойсолдатской обуви. Но под сенью соснового леса звук грозных шагов гасилоразмичканным песком, сомкнутыми кронами вершин, собирало воедино, объединялои смягчало человеческие голоса. Песни звучали бодрее, звонче, может, еще иоттого, что роты, возвращающиеся с изнурительных военных занятий,приближались к казармам, к теплу и отдыху. И вдруг дужкой железного замка захлестнуло сердце: "Вставай, странаогромная! Вставай на смертный бой..." -- грозная поступь заняла даль иблизь, она властвовала над всем остывшим, покорившимся миром, гасила,снимала все другие, слабые звуки, все другие песни, и треск деревьев, искрип полозницы, и далекие гудки паровозов -- только грохающий, всенарастающий тупой шаг накатывал со всех сторон и вроде бы даже с неба,спаянного с землею звенящей стужей. Разрозненно бредущие новобранцы, самитого не заметив, соединились в строй, начали хлопать обувью по растоптанной,смешанной со снегом песчаной дороге в лад грозной той песне, и чудилось им:во вдавленных каблуками ямках светилась не размичканная брусника, новражеская кровь. Солдаты, угрюмо несущие на плечах и загорбках винтовки, станки и стволыпулеметов, плиты минометов, за ветви задевающие и снег роняющие пэтээры снашлепками на концах, похожими на сгнившие черепа диковинных птиц, шли вродебы не с занятий, на бой они шли, на кровавую битву, и не устало бредущее пососняку войско всаживало в колеблющийся песок стоптанные каблуки старойобуви, а люди, полные мощи и гнева, с лицами, обожженными не стужей, апламенем битв, и веяло от них великой силой, которую не понять, необъяснить, лишь почувствовать возможно и сразу подобраться в себе, ощутивсвое присутствие в этом грозном мире, повелевающем тобою, все уже трын-травана этом свете, все далеко-далеко, даже и твоя собственная жизнь. И когда новобранцев ввели в полутемный подвал, где вместо пола на песокбыли набросаны сосновые искрошивши- еся лапы, велели располагаться на нарахиз сосновых неокоренных бревешек, чуть стесанных с той стороны, на которуюнадо было ложиться, в Лешке все не смолкало, все надломленно-грознопроизносилось: "Вставай на Смертный бой..." Покорность судьбе овладела им.Сам по себе он уже ничего не значит, себе не принадлежит -- есть дела и вещиважней и выше его махонькой персоны. Есть буря, есть поток, в которые онвовлечен, и шагать ему, и петь, и воевать, может, и умереть на фронтепридется вместе с этой все захлестнувшей усталой массой, изрыгающейпесню-заклинание, призывающей на смертный бой одной мощной грудью страны,над которой морозно, сумрачно навис морок. Где, когда, как выйдешь из негоодин-то? Только строем, только рекой, половодьем возможно прорваться к краюсвета, к какой-то совсем иной жизни, наполненной тем смыслом и делом, чтосейчас вот непригодны да и неважны, но ради которой веки вечные жертвовалисобой и умирали люди по всей большой земле. Душу Лешки посетило то, что должно поселяться в казарме и в тюрьме, --вялое согласие со всем происходящим, и когда его назначили в первый наряд:топить печь в казарме сырыми сосновыми дровами, -- он воспринял этоназначение без сопротивления. Выслушав наказ: не спать, не спалить карантин,следить, чтоб новобранцы ходили по нужде подальше в лес, бить палкой тех,кто вздумает мочиться в казарме, шариться по котомкам или, тем паче, питьгорючку, -- он покорно повторил приказание и громче повторил слова старшегосержанта Яшкина, что, если кто нарушит, с тем разговор будет особый. У сержанта к рукаву шинели была привязана повязка, какие нацепляютлюдям, стоящим в почетном карауле. Он и назвался старшим караула покарантину. Яшкин уже побывал на фронте, имел орден, в запасном полку оноказался после госпиталя, с маршевой ротой вот-вот снова уйдет на передовуюиз этой чертовой ямы, чтоб она пропала, провалилась, сгорела в одночасье --так заявил он. Был Яшкин малоросл, худ, зол. Борода у него почти не росла, реденькоторчало что-то на прогнутых непробритых санках челюсти, да сорно лепиласьредкая поросль под носом, глаза желтые, унылые, кожа под ними мелкосморщенная, на лбу тоже желта. Он грелся, налегши грудью на печку, толстозаваленную перекаленным песком, ежился спиной, со щенячьим скулежом втягивалвоздух, спрашивал табаку, хлеба, сала. Табак у Лешки хороший, хлеба ещемаленько было, сала не велось. Лешка кивнул на толстобрюхие сидора угрюмыхлюдей из старообрядческих таежных краев, обнимавших те сидора обеими руками,будто богоданную бабу, -- эти асмодеи не обеднеют, если поделятся припасами. Яшкин прошелся по карантину, обшарил кошачьими глазами лепившихся нанарах новобранцев -- многие уже спали, блатняки из золотишных забоевБайкита, Верх-Енисейска, с Тыра-Понта, как они говорили о других, секретныхрайонах, сложив ноги калачом, сидели крутом, резались в карты. Одинкартежник пребывал уже в кальсонах, проиграв с себя все остальное, и,оттесненный за круг, тянул шею, издаля давал игрокам советы и указания: чембить, каким козырем крыть. В темном, дальнем углу карантинной казармы,которую в двух концах освещали две первобытные сальные плошки да ленивогорящая чугунная печка без дверец, на краю нар лепились тесно, будтоласточки на проводах, уже неделю назад прибывшие новобранцы и терпеливождали своего часа. Яшкин знал, чего они ждали, прошелся по рядам упреждающимвзглядом, но его в полутьме словно бы даже и не заметили. На нижних нарах, в притемненной глубине, кто-то молился: "Божемилостив, Боже правый, избави меня от лукавого и от соблазна всякого..." -- Отставить! -- на всякий случай приказал Яшкин и последовал дальше,отпуская замечания тем, кто чего-то не так и не то делал. Поскольку все население карантина ничего не делало, то и замечанияскоро иссякли. Яшкин вернулся к штабному месту, к печке, назначив по пути две командыпилить и колоть дрова на улице, сам опять устроился на чурбаке противквадратно прорубленного горячего отверстия, снова распахнул руки, приблизилк печке грудь, вбирал тепло, все не согреваясь от него. В казарме было не совсем тепло и не совсем холодно, как и бывает вглубоком земляном подвале. Печка лишь оживляла зажатую в подземелье, тусклуюжизнь со спертым, неподвижным воздухом глухого помещения, да и то изблизялишь оживляла. По обе стороны печи жердье нар было закопчено, но на торцах,упрямо белеющих костями, как бы уже побывавшими в могиле, выступала сера.Чуть слышный запах этой серы да слежавшейся хвои на нарах -- вместо постелитоже настелены жесткие ветки -- разбавляли запахи гнили, праха и остроймолодой мочи. Старообрядцы, уткнувшись смятыми бородами друг в дружку, что-топобубнили, посовещались, и один из них, здоровенный, в нелепом картузе безкозырька, состроенном в три этажа, пригибаясь, подошел к печи и положил наколени Яшкина круглый каравай хлеба с орехово темнеющей коркой, кусоквареного мяса, две луковицы, берестяную зобенку с солью, сделанную в видепенала. Яшкин достал из кармана складник, отрезал горбушку хлеба себе,подумал, отрезал еще ломоть и, назвав фамилию -- Зеленцов, -- сунул в тут жевозникшие руки хлеб, комок мяса и принялся чистить луковицу. -- Сохатина! -- раздался голос Зеленцова с нар, скоро и сам он сползвниз, принюхался широкими, будто драными ноздрями, зыркнул маленькими, нобыстро все выхватываю- щими глазами и потребовал у гостя закурить. -- Некурящие мы, -- потупился старообрядец. -- И непьющие? -- По святым праздникам коды. Пива... Лешка протянул кисет Зеленцову, тот закурил, взвесил кисет на руке и,не спросив, отсыпал в горсть табаку. Яшкин неторопливо, безразлично жевал,двигая скобками санок, ловко, издаля кидая пластины нарезанной луковицы вузкий, простудой обметанный рот. Поел, поискал кого-то глазами, дернул заноги с верхних нар двоих храпящих новобранцев, велел принести воды. Сверхугрохнулись два тела. "Че мы да мы?" -- заныли парни и, брякая посудиной,удалились. Дверь казармы тяжело отворилась, сделалось слышно ширканье пилы,в казарму донесло стылую, сладкую струю воздуха. Все время, пока в железномбаке на жерди, продернутой в дужку, не принесли воду, в дверь свежо тянуло,выше притвора далеко, недостижимо серела узкая полоска ночного света. Бак, ведра на три объемом, был поставлен на печку, в печке зашипело. Кводе потянулись жаждущие с кружками, котелками, банками. Дежурные не то вшутку, не то всерьез требовали за воду хлеба и табаку. Кто давал, кто нет.Дежурные тоже начали жевать и, получив от кого-то плату картошкой, закатилиее ближе к трубе, в горячий песок. В помещении запахло живым духом, забившимкислину и вонь. На запах картошки из темных недр казармы являлся народ, облепляя печку,накатывал от себя картошек, будто булыжником замостив плоское пространствочугунки, не имеющей дна и дверки, наполовину уже огрузшей в песок. -- Па-аа-абереги-ы-ы-ысь! -- послышалось в казарме, и от двери, веселобрякая, покатились рыжие чурки, было еще принесено несколько охапок колотогосухого сосняка, может, и какой другой лесины, уведенной откуда-нитонаходчивыми пильщиками. Яшкин отодвинулся от устья печки, в дыру натолкали поленья, да такщедро, что торцы их торчали наружу. Печка подумала-подумала, пощелкала,постреляла да и занялась, загудела благодарно, замалинилась с боков. Народ,со всех сторон родственно ее объявший, ел картошку, расспрашивал, ктооткуда, грелся и сушился, вникал в новое положение, радовалсяземлякам-однодворцам и просто землякам, еще не ведая, что уже как бы внялвремени, в котором родство и землячество будут цениться превыше всех текущихявлений жизни, но паче всего, цепче всего укрепятся и будут царить они там,в неведомых еще, но неизбежных фронтовых далях. Старообрядец в знатном картузе назвался Колей Рындиным, из деревниВерхний Кужебар Каратузского района, что стоит на берегу реки Амыл --притоке Енисея. В семье Рындиных он, Коля, пятый, всего же детей в домудвенадцать, родни и вовсе не перечесть. Над Колей начали подтрунивать, он добродушно улыбался, обнажая крупныезубы, тоже пытался шутить, но когда к печке подлез парнишка в латанойтелогрейке, из которой торчала к тонкой шее прикрепленная голова, и выхватилс печи картофелину, Коля ту картофелину решительно отнял. -- Я ж тебе, парнишша, говорил: покуль от еды воздержись, от картошки,да еще недопеченной, разнесет тебя ажник на семь метров против ветру... --Коля приостановился и гоготнул: -- Не шшытая брызгов! -- И далее серьезно,как политрук, повел мораль: -- Понос штука переходчивая, а тут барак,опчество -- перезаразишь народ. -- Он достал из своего сидора желтыйхолщовый мешочек, насыпал в кружку горсть серой смеси, поставил посудину науголья и назидательно добавил; -- Скипятится, и пей -- как рукой сымет. Весь народ и сержант Яшкин тоже с интересом уставились на старообрядца. -- Что это? Что за лекарство? -- расспрашивал народ, потому что неодному Петьке Мусикову -- так звали парнишку-дристуна -- требоваласьмедицинская подмога: дорогой новобранцы покупали и ели что попадя, напилисьсырого молока, воды всякой, вот и крутило у них животы. -- Сушеная черемуховая кора с ягодой черемухи, кровохлебка, змеевик,марьин корень и ешшо разное чего из лесного разнотравья, все это сушеное,толченое лечебное свойство освящено и ошоптано баушкой Секлетиньей --лекарем и колдуном, по всему Амылу известным. Хотя тайга наша богата умнымлюдом, но против баушки... -- Коля Рындин значительно взнял палец к потолку.-- Она те не то что понос, она хоть грыжу, хоть изжогу, хоть рожу -- все-всевплоть до туберкулеза заговорит. И ишшо брюхо терет. -- Брюхо-то зачем? Кому? -- веселея, уже дружелюбно спросил КолюРындина старший сержант Яшкин. -- Кому-кому! Не мне жа! Жэншынам, конешно, что-бы ребеночка извести,коли не нужон. Народ сдержанно хохотнул, раздвинулся, уступая Коле Рындину место подлеглавного командира -- Яшкина. Петьку Мусикова и еще каких-то дохлых парнейпочти силком напоили горячим настоем. Петьке сухарей кто-то дал, он имипо-собачьи громко хрустел. Тем временем картежники подняли драку. Яшкин,взяв Зеленцова и еще одного парня покрепче, ходил усмирять бунтовщиков. -- Если не уйметесь, на мороз выгоню! -- фальцетом звучал Яшкин. --Дрова пилить! -- Я б твою маму, генерал... -- Маму евоную не трожь, она у него целка. -- Х-хэ! Семерых родила и все целкой была!.. -- Одного она родила, но зато фартового, гы-гы!.. -- Сказал, выгоню! -- Хто это выгонит? Хто? Уж не ты ли, глиста в обмороке? -- Молчать! -- Стирки не трожь, генерал! Пасть порву! -- У пасти хозяин есть. -- Сти-ырки не рви, пас-скуда! Из-под навеса нар на Яшкина метнулся до пояса раздетый, весь в наколкахблатной и тут же, взлаяв, осел на замусоренный лапник. Яшкин, вывернув нож,погнал блатного пинками на улицу. Лешка, Зеленцов, дежурные с помощникамидвоих деляг сдернули с нар и заголившимися спинами тащили волоком позанозистым, искрошенным сучкам и тоже за дверь выбросили -- охладиться.Зеленцов вернулся к печке с ножиком в руках, поглядел на кровоточащуюладонь, вытер ее о телогрейку, присыпал пеплом из печи, зажал и, оскалившисьредкими, выболевшими зубами, негромко, но внятно сказал в пространствоказармы: -- Шухер еще раз подымете, тем же финарем... Блатняки утихли, казарма присмирела. Коля Рындин опасливо поозирался ис уважением воззрился на Зеленцова, на Яшкина: вот так орлы -- блатняков сножами не испугались! Это какие же люди ему встретились! Ну, Зеленцов,видать, ходовый парень, повидал свету, а этот, командир-то, парнишкапарнишкой, хворый с виду, а на нож идет глазом не моргая -- вот что значитбоец! Поближе надо к этим ребятам держаться, оборонят в случае чего.Зеленцов уютно приосел на корточки, покурил еще, позевал, поплевал в песок иполез на нары. Скоро вся казарма погрузилась в сон. Яшкин приспустил буденовский шлем, на подбородке застегнул его, поднялмятый воротник шинели, засунул руки в рукава, прилег в ногах новобранцев, наторцы нар, спиной к печи, и тут же запоскрипывал носом, вроде бы какобиженно. -- Хворат товариш сержант, -- заключил Коля Рындин и, посидев, добавил,обращаясь к Лешке: -- Я те помогать стану, дежурить помогать. Че вот отжелтухи примать? Каку траву? Баушка Секлетинья сказывала, да не запомнил,балбес. -- Да он с фронта желтый, со зла и перепугу. -- Да но-о! Дежурные до утра не продержались. Лешка, привалившись к столбу нар,долго боролся со сном, клевал носом, качался и наконец сдался: обхвативстолб, прижался к шершавой коре щекою, приосел обмякшим телом, ровно дыша,поплыл в родные обские просторы. Коля Рындин сидел-сидел на чурбаке изамедленно, словно бы тормозя себя в полете, свалился на засоренный окуркамитеплый песок, наощупь подкатил чурку под голову, насадил глубже картуз -- иказарму сотряс такой мощный храп, что где-то в глубине помещения проснулсяновобранец и жалким голосом вопросил: -- 0-ой, мама! Че это такое? Где я? Утром карантин плакал, стонал, матерился, исходил истерическими криками-- все пухлые мешки новобранцев были порезаны, содержимое их ополовинено,где и до крошки вынуто. Блатняки реготали, чесали пузо, какие-то юркие парнишныряли по казарме, отыскивая воров, одаривая оплеухамивстречных-поперечных. Вдали матерился Яшкин: несмотря на его приказ изапрет, нассано было возле нар, подле дверей, в песке сплошь белели сольюсвежие лунки. Запах конюшни прочно наполнил подвал, хотя сержант и распахнулнастежь тесовую дверь, в которую виден сделался квадрат высветленногопространства. Яшкин пытался выдворить народ на улицу на умывание, несколько человек,среди них и Лешка Шестаков, вышли и нигде никаких умывальников или хотькакой-нибудь воды не нашли. В прореженном, стройном, или как его еще любовноназывают -- мачтовом, сосняке сплошь дымило. Из земли, точнее из бугров ибугорков, меж сосен горбящихся, чуть припорошенных снегом, игрушечно торчалижелезные трубы. Под деревьями рядами стояли пять подвалов со всюдураспахнутыми воротами-дверями, толсто белел куржак над входами -- это и былкарантин двадцать первого стрелкового полка, его преддверие, его привратье.Мелкие, одноместные и четырехместные, землянки принадлежали строевымофицерам, работникам хозслужб и просто придуркам в чинах, без которых ниодно советское предприятие, тем более военное подразделение, никогда необходилось и обойтись не может. Где-то далее по лесу были или должны быть казармы, Клуб, санслужбы,столовая, бани, пекарни, конюшни и штаб полка, но карантин от всего этогоотторжен на порядочное расстояние, чтоб новобранцы заразу какую в полк незанесли, чтоб в карантине прошли проверку, санобработку, баню, затемоформлены и распределены были по ротам. От бывалых людей, уже неделю, где идве ошивавшихся в карантине, Лешка узнал, что в баню их поведут ли, ещенеизвестно, но вот в казармы, к месту, скоро определят -- полк снарядилмаршевые роты на фронт, и как только их отправят, очередной призыв, на этотраз ребята двадцать четвертого года заполнят казармы, начнется настоящаяармейская жизнь. За три месяца молодняк пройдет боевую и политическуюподготовку и тоже двинется на фронт -- дела там шли не очень важно,перемалывались и перемалывались машиной войны полки, дивизии, армии, фронту,как карантинной печке дрова, требовались непрерывные пополнения, чтобыподдерживать хоть какой-то живой огонь. Пока же было приказано раздеться до пояса и мыться снегом. Но того, чтозовется снегом, белого, рассыпчатого или нежно-пухового, здесь, возлеБердска, не было. Все вокруг испятнано мочой, всюду чернели застарелыекоричневые и свежие желтенькие кучи, песок превращен в грязно-серое месиво,лишь подальше от землянок, под соснами, еще белелось, и из белого сквозьпленку снега светилась красная брусника. Лешка хотел было сунуться в отхожее место, огороженное жердями ипокрытое тоже жердями, но вокруг этого помещения и в самом помещении, гдебыло сколочено из жердей седалище с прорубленными в жердях дырками, такзагажено, так вонько и скользко, что отнесло его далеко от карантинныхказарм, тем более что возле землянок, помеченных трубами, люди вподштанниках, в сапогах махали руками, ругались и отгоняли народ подальше,хватаясь за поленья и палки. Лешка отбежал так далеко, что в сосняке появился подлесок и под нимтонкий слой снега, мало тронутый и топтанный. За плотно сдвинувшимися вдалисосняками чудилась река. "Уж не Обь ли?" -- подумал он с тоской и началнабирать в горсти снегу, соображая: высаживались на станции Бердск, вроде быэто недалеко от Новосибирска, на Оби же... "Ах ты, родимая же ты моя!" --вздрогнул губами Лешка и начал скорее тереть лицо снегом, не давая себерасчувствоваться и все же думая, какая она здесь, Обь-то. Широкая ли? Там, внизовьях, в его родных Шурышкарах, она, милая, летами как разольется --другого берега не видать, в море превращается, до самого Урала доходит содной стороны, в надгорья упирается, если бы не хребет, дальше бы разлилась,как разливается бескрайно у правого берега по тундре, открывая устье вширьдо такой большой воды, что и не знаешь, где Обская губа соединяется с морем,а море с нею. Вспоминая родную северную местность, Лешка наскреб из-под снега горстьбрусники и, услышав, что у землянок кличут людей, высыпав мерзлую ягоду врот, поспешил к карантину. Там уже сбивалось что-то наподобие строя, тольконикак не могли выжить из подвала старообрядцев да каких-то еще больных илипридуривающихся людей. Подле каждой карантинной землянки колотилась, дрожала на утреннемхолоду, присматриваясь и прислушиваясь к окружающей действительности, стайкаплохо одетых, уже грязных парней с закопченными ликами. Они приплясывали,махали руками, кляли тех, кто прятался в казарме. Возникшие возле подваловкомандиры в сером, сами тоже серые, сплошь костлявые, как щенят за шкирку,выбрасывали из землянок новобранцев. Старообрядцы, пока не зашили мешки, из казармы не вышли. Начальниккарантина, старший лейтенант в мятой, воробьиного цвета шинели с блестящимипуговицами, дождался, пока вызволят всех служивых из помещений, сбилстарообрядцев в отдельную небольшую стайку и, обходя угрюмо насупившийсяпестрый строй карантина, уделил правофланговым особое внимание: -- Пока не сожрете харчи, сидора оставлять на нарах... (Старообрядцыуважительно глядели на светлые пуговицы и ремни командира. Что на брюхеремень -- они понимали, у них у самих опояски на брюхе, но вот еще зачем дваремня через плечи? Ежели б штаны держали, тогда понятно.) Н-на нарах! --повторил старший лейтенант, -- назначайте своего дежурного, чтоб вас совсемне обшмонали. Остальным завтракать. Не все так богато запаслись провиантом?Не все? Получив подтверждение, командир приказал вести людей в столовую, сказавна прощание: днями новичков распределят по казармам, там всякая вольница иразброд кончатся, наступят напряженные дни службы. Пока же всем бородатымбороды сбрить, всем волосатым волосы состричь, всем, у кого расстроеныживоты, кто простудился в пути, отправляться в санчасть, остальнымзаготавливать дрова, потому как приближаются настоящие сибирские морозы,после завтрака не бродить по расположению полка, в землянке будет политчас иличные знакомства с представителями строевых подразделе- ний -- скомандирами рот и батальонов. Следуя в столовую по расположению полка, с любопытством и тревогойсмотрели новобранцы на строения военного городка, состоявшего все из тех жеподвалов-казарм, только еще более длинных, плоских, не с одной, а снесколькими трубами и отдушинами, как в доподлинном овощехранилище, с двумяширокими раскатанными входами в подземелье, из которого медленно ползла ильпостоянно над входом плавала пелена испарений, даже на отдаленный взгляднечистых, желтушных. От морока и сырости над входом в казармы намерз некуржак, а многослойная ребристая пленка, под нею темнела раскисшая, большейчастью уже развалившаяся лепнина ласточкиных гнезд. Среди этих отчужденнотемнеющих казарм высилось вширь расползшееся, в лес врубленное, никак неспланированное сооружение, еще не достроенное, с наполовину покрытой крышейи с невставленными окнами. Просторное и престранное помещение -- если егораспилить повдоль, то получилось бы два, может, и три барака, -- будущаястоловая полка. Чуть на отшибе, разбегшись по молоденькому сосняку, белеластайка тесовых и бревенчатых домов, огороженных продольным заборчиком изпиленых брусков. На домах и меж домов имелись щиты, на них лозунги, плакаты,портреты руководителей государства и армии. С крыши большого, тоженеуклюжего помещения, осевшего углами в песок и начавшего переламываться,сплошь облепленного плакатами, призывами, кинорекламой, звучало радио (клуб,смекнули новоприбывшие), а вокруг него все эти свежо желтеющие домики --штаб полка. Но догадались об этом не все. Старообрядцы и всякий таежный люд,коего средь новичков было большинство, глядели на штаб, точно праздныезаморские путешественники на Венецию, суеверно притихнув, пытались угадать,откудова исходит музыка -- с крыши какой или уж прямо с небес. У парней посасывало в сердце, всем было тревожно оттого, что незнакомоевсе кругом, казенное, безрадостное, но и они, выросшие не в барской неге, побаракам, по деревенским избам да по хибарам городских предместий собранные,оторопели, когда их привели к месту кормежки. За длинными, грубосколоченными из двух плах прилавками, прибитыми ко грязным столбам,прикрытыми сверху тесовыми корытами наподобие гробовых крышек, стояливоенные люди, склоненные как бы в молитве, -- потребляли пищу из алюминиевыхмисок. Столы-прилавки тянулись длинными, надсаженно-прогнутыми рядами,упираясь одним концом в загаженный полуободранный лес, другим -- врастоптанный пустырь, в этакое жидкое, никак не смерзающееся, растерзанноевсполье военного городка, по которому деловито ходили вороны, чего-товышаривали клювами в грязи, с криком отлетали из-под ног людей, на ходузаглатывающих пищу и одновременно сбивающихся среди грязи в терпеливыйстрой. Крестьянского роду парни по им известным приметам усекли -- среди лесане песок, а грязь оттого, что были эдесь прежде огороды, может, и пашни. Межстолов и подле раздачи грязь вовсе глубока и вязка. Питающийся народ однойрукой потреблял пищу, другой цепко держался за доску стола, чтобы несоскользнуть в размешанную жижу, не вымочить ноги. Впереди день строевых ипрочих занятий на сибирском, все круче припекающем морозе. Деловитый гул,прерываемый выкликами и руганью, ходил над обширной площадкой, называемойлетней столовой, продлившейся до зимы. Звяк посуды, звон тазов, бренчаньековшиков о железо, выкрики типа: "Быстренько! Быстренько! Н-не задерживайочереди!", "Сколько можно прохлаждаться?", "Пораспустили пузы!", "Минометнаярота! Минометная рота!", "Отойди от окошка, отойди, сказано, не мешайработать!", "3-з-заканчивай прием пищи!", "Поговори у меня, поговори!", "Апайка где? Па-айку-у спе-орли-ы-ы!", "Взвод, на построение!", "Быстренько!Быстренько! Освобождать столы!", "Жуете, как коровы! Пора закругляться!","Э-эй, на раздаче, в рот вам пароход, в жопу баржу! Вы когда мухлеватьперестанете? Когда обворовывать прекратите?", "А-атставить!","Поторапливаемся! Поторапливаемся!". "Да сколько можно повторять? Сказано,значит, все!". Мест здесь, как и во всех людских сборищах, как и везде в СтранеСоветов, не хватало. Люди толпились у раздаточных окон кухни, хлеборезки,заняв стол-прилавок, держали за ним оборону. Получив кашу в обширные банныетазы из черного железа, стопки скользких мисок, служивые с непривычки незнали, куда с ними притиснуться, где делить хлеб, сахар, есть варево. "Сюда! Сюда! Эй, карантинные, сюда!" -- послышалось наконец из-закрайних столов от лесу, и новобранцы, пытаясь обогнуть грязь, мешковатопотрусили на зов. Пока не сложились команды, не разбились люди на десятки,карантинный контингент, еще не связанный расписаниями, режимом, правилами,кормили в последнюю очередь, и насмотрелись, наслушались ребята всего. ВасяШевелев, успевший уже вдосталь "накомбайнериться" в колхозе, как он сусмешкой пояснил, глядя на здешние порядки, покачал головой и с грустнымвыдохом внятно молвил: "И здесь бардак". Возникали стычки, перекатно гремел мат, сновали воришки, больные,изможденные люди подбирали крошки, объедки со столов и под столами. Там,куда не доставала обувь стесанными подошвами, на ничейном месте, украдчивовыросшая, кучерявилась стылая мокрица, засоренная рыбьими костями. Военный люд рассеялся, за столами сделалось просторно, однако никак немогли парни приспособиться одновременно есть и держаться за нечистые,обмерзлые плахи. Бывалые бойцы, уже одетые в новое обмундирование, назанятия не спешившие, позавтракав, облизав ложки и засунув их за обмотки ильв карманы, посмеивались над новичками, подавали им добродушные советы,просили закурить, которые постарше бойцы, значит и подобрей, наказывали:Боже упаси стоять в грязи меж столами или оплескаться похлебкой -- сушитьсянегде, дело может кончиться больницей, а больница здесь... Покуривши, сделав оправку в лесу, со взводами и ротами уходили и этимужики, а так хотелось еще с ними поговорить, разузнать про здешнюю жизнь,да что же разузнавать-то, сами не слепые -- видят все. Снова наполнился сосновый сибирский лес строевыми песнями. Сновасцепило покорностью и всепоглощающей стужей зимнюю округу. Еще сильнеескрючило, сдавило там, внутри, у молодых парней, тяжкие предчувствия вселялнебольшой, не в братстве нажитый опыт: поздней осенью здесь будет еще хуже. А раз так, скорее бы уж на фронт вслед за этими основательнымидяденьками, которые где уберегли бы от беды, где подсказали чего, где ипоругали бы -- уцелеешь, не уцелеешь в бою, не от тебя только одногозависит, на войне все делают одно дело, там все перед смертью равны, всеодинаково подвержены выбору судьбы. Так близко и так далеко-далеко от истиныбыли в этих простецких, бесхитростных думах только начавшие соприкасаться сармейской жизнью молодые служивые. С новобранцев, которые были нестрижены, снимали волосье. Старообрядцы сволосами расставались трудно, однако стоически, крестились, плакали, а потомхохотали друг над другом, не узнавая голые морды свои и товарищев, одинстарообрядец плакал особенно безутешно, даже и на обед не пошел. Закрывшисьполами шабуров, каких-то лишь нашим людям известных тужурок, телогреек,пальто и им подобных одежд, водворив вместо подушки сидора под головы,ребята пробовали спать, однако день выдался суматошный, их то и дело сгонялис нар, выдворяли из помещения, выстраивали, осматривали, переписывали,разбивали по командам, не велели никуда разбредаться, ждать велели, но чегождать -- не сказали. Уже тут, в полужилом подвале, на подступах к военнойслужбе, парням внушалась многозначительность происходя- щего, веяниекакой-то тайны, все тут насквозь пронзившей, должно было коснуться дажеэтого пока еще полоротого, разномастного служивого пролетариата. Многозначительность, важность еще больше возросли, когда началасьполитбеседа. Не старый, но, как почти все здешние командиры, тощий, серыйликом, однако с зычным голосом капитан Мельников, при шпалах и ремнях,оглядел внесенную за ним двумя новобранцами в помещение треногу, пошатал еедля верности, пришпилил к доске кнопками политическую изношенную карту мирас една видными синенькими, желтыми, коричневыми и красными странами иматериками, среди которых раскидисто малинилось самое большое на карте пятно-- СССР, уверенно опоясавшее середину земли. Одернув гимнастерку, причесавшись расческой, капитан Мельников продулее, из-подо лба наблюдая за рассаживающи- мися по краям нар новобранцами,провел большими пальцами под ремнем, сгоняя глубокие, бабьи складки накостисто выгнутую спину, сосредоточиваясь на мыслях, кашлянул, уже скользомоглядел публику, плотно рассевшуюся в проходе, но не вместившуюся ни наплахах, ни на нарах, по-куриному приосевшую на корточки спиною к коленямсидящих сзади, -- сцепка людей была всеобщая, по казарме никто не смелбродить, курить тоже запрещалось. -- Наши доблестные войска, перемалывая превосходящие силы противника,ведут упорные кровопролитные век на всех фронтах, -- начал неторопливо, какбы взвешивая каждое слово, капитан Мельников, -- Враг вышел к Волге, издесь, на берегах великой русской реки, он найдет свою могилу, гибельную иокончательную... Голос политотдельца, чем дальше он говорил, делался увереннее,напористей, вся его беседа была так убедительна, что удивляться толькооставалось -- как это немцы умудрились достичь Волги, когда по всем статьямвсе должно быть наоборот и доблестная Красная Армия должна топтать вражескиеполя, попирать и посрамлять фашистские твердыни. Недоразумение да и только!Обман зрения. Напасть. Бьем врага отчаянно! Трудимся героически! Живемпатриотически! Думаем, как вождь и главнокомандующий велит! Силы несметные!Порядки строгие! Едины мы и непобедимы!.. И вот на тебе -- враг на Волге,под Москвой, под Ленинградом, половину страны и армии как корова языкомслизнула, кто кого домалывает -- попробуй разберись без пол-литры. Однако слушать капитана Мельникова все одно хорошо. Пусть обман, пустьнаваждение, блудословие, но все ж веровать хочется. Закроешь глаза -- и спомощью отца-политотдельца пространства такие покроешь, что и границу незаметишь, в чужой огород перемахнешь, в логове окажешься, и, главное дело,время битвы сокращается с каждой минутой. Что как не поспеешь в логово-то?Доблестные войска до тебя домолотят врага? Тогда ты с сожалением, конечно,но и с облегчением в сердце вернешься домой, под родную крышу, к мамке итятьке. Под звук уверенного голоса, под приятные такие слова забывались всепотери, беды, похоронки, слезы женские, нары из жердинника, оторопь отлетней столовой, смрад и угарный дым в казарме, теснящая сердце тоска. Идремалось же сладко под это словесное убаюкивание. Своды карантина огласилрокот -- не иначе как камнепад начался над казармой, кирпичная трубарассыпалась и рухнула, покатилась по тесовой крыше. Капитан Мельников и всяему внимавшая публика обмерли в предчувствии погибели. Рокот нарастал. -- Встать! Рокот оборвался. Все ужаленно вскочили. Коля Рындин, мостившийся наконце плахи, упал в песок на раздробленное сосновое месиво, шарился поднарами, отыскивая картуз, который он только что держал на коленях. -- Кто храпел? Коля Рындин нашел картуз, вытряхнул из него песок, огляделся. -- Я, поди-ко. -- Вы почему спите на политзанятиях? -- Не знаю. -- Коля Рындин подумал и пояснил; -- Я завсегда, коль незанят работой, сплю. Народ грохнул и окончательно проснулся. Капитан снисход
|