Студопедия Главная Случайная страница Обратная связь

Разделы: Автомобили Астрономия Биология География Дом и сад Другие языки Другое Информатика История Культура Литература Логика Математика Медицина Металлургия Механика Образование Охрана труда Педагогика Политика Право Психология Религия Риторика Социология Спорт Строительство Технология Туризм Физика Философия Финансы Химия Черчение Экология Экономика Электроника

ДОРОГА НА ФРОНТ 2 страница




трубой и меж строений - хилый, повреждённый лес, большей частью еловый да

берёзовый, табуны голоухих ребятишек и собак, чернота уток на реке, даже на

лужах, в озеринках, нехороший, удушливо-парной воздух "отдающей мерзлоты",

от которого тошно, даже склизко в горле и в голосе,- вот и все первые

впечатления.

Затем суета, работа, быстро надвинувшаяся осень, в середине сентября

снегом порснувшая и к концу октября согнавшая все суда и всех птиц на юг.

Разом грянула зима, морозная и ветреная. Убавила она половину переселенцев,

смахнула их с берега, вымела в лесотундру, где день и ночь работала команда

с кирками, ломами и лопатами, выбивая в стальной тверди мерзлоты широкие

котлованы, глубиной аккурат такие, чтобы из них распластанно брошенный

человек не высовывал носа. Старались в ямины поместить человеко-единиц как

можно больше. Затем гусеницами тракторов приминали могилы, чтобы не только

носы, но и скрюченные цингой руки и ноги не торчали из серебрящихся комков,

сизых от раздавленной мёрзлой гулубики.

Тут, в Заполярье, не до нежностей и удобств. Выжить бы.

Большая, основательная семья Хахалиных как-то быстро и незаметно

изредилась. Умерли старики и с собой уманили самых уж размладших внучат.

Когда отца Коляши под конвоем увезли ещё дальше, на какие-то "важные"

работы, будто сломилась матица в избе - не стало и матери. Всё посыпалось и

рухнуло до основания - цинга сразила. Остался Коляша на руках старшей

сестры, уже здесь, в Заполярье, дважды сходившейся с мужиками, чтобы иметь

"опору в жизни", и была та опора опорой иль не была, но дети от неё

появлялись. В барачной белёной комнате однажды застрял "ирбованый" с

наколками на руках, на груди и даже на заднице - он-то и приучил Коляшу к

немудрящей музыке. В городке образовался детприёмник, сестра взяла Коляшу за

руку и отвела туда, сказав на прощанье, что ей бы со своими чадами как-то

выжить и управиться.

Обжились они, поправились. "Ирбованый" оказался крутым работягой,

крепко заколачивал на лесопогрузке, срубил дом у озера, но и пил, и жену

поколачивал тоже крепенько. Коляша изредка заходил к родне и с удивлением

обнаруживал подросших кулачат с порчеными зубами и вновь ползающих и

ковыляющих малышей-племяшей вокруг стола - неистребимое отродье. "Ирбованый"

был к Коляше, как, впрочем, и ко всем другим людям, приветлив, учил его

играть на балалайке и на гармошке, давал ему рубль на конфеты и однажды

подарил новенькую книгу, приказал её прочесть, а потом рассказать

содержание. "Ирбованый" был грамотный, читающий, совсем пропащий человек, он

и Коляшу погубил, купив ему в подарок "Робинзона Крузо",- навсегда

погрузивши парнишку в пучину такой завлекательной книжной жизни, из которой

ни умная школа, ни вот эта непобедимая армия не могли его вынуть.

Старшину Растаскуева больше всего поражало и потрясало, что какой-то

сопляк Хахалин в красном уголке читает газеты, листает журналы и знает

наперечёт десяток тех книг, что выставлены на полке, читает, конечно же,

исключительно для демонстрации умственности и разложения посредством

культуры армейского контингента, находящегося в составе вверенной ему роты.

Скоро, однако, старшина Растаскуев достиг своей цели - никто, в том числе и

зловредный грамотей Хахалин, к газетам и книгам не притрагивался, не пачкал

и не рвал их - недосуг было.

А "ирбованый", в первые же месяцы войны взятый на фронт, слышно было,

командовал ротой, получил звание Героя за сражение под Москвой. Во всяком

разе, писала в письме старшая сестра, жить с ордой сделалось полегче, ей за

мужа идёт пособие, и сам он нет-нет и пришлёт денег с фронта, один раз даже

прислал посылку с мануфактурой - на ребятишек, прислал и вторую посылку, но

в ней оказались только красивые книги, которые он приказал беречь до его

возвращения.

Ну, что ещё вспомнить? Где и чего наскрести такого, чтобы поменьше

болели лицо и кости, и забылось бы всё, что было и есть вокруг. Детдом? Там

было много презанятного и интересного. Но ярче всего помнились морозные,

"актированные" дни и ночи, когда в школу и на работу не идти. В те ночи от

морозов цепенел заоконный мир, но небо шевелилось, двигалось, фантастически

нагромождались на него торосы, груды и глыбы льда, каких-то мерцающих теней,

хрустальных столбов и колонн, бросая иль спуская на землю тот

леденяще-мерцающий свет, от которого земля казалась совсем пустынной,

обезлюдевшей, нежилой. В такие ночи тепло от беспрерывно топящихся печей,

уют детдомовского жилища, пусть и казённый, пусть и убогий, казался тем

раем, о котором всё время нравоучительно говорили старшие: "Государство

заботится о вас, обеспечивает всем, государство и советская власть хотят,

чтобы вы выросли истинными патриотами своей Родины, наш любимый и родной

вождь всё делает для того, чтобы вы не чувствовали себя сиротами..."

И не чувствовали! И не знали! И не ощущали! Жили и жили на свете

беззаботно, весело, как и подобает жить в детстве. Ругались, конечно,

дрались, отлынивали от уроков и всяких там разных занятий, когда надо сидеть

смирно и слушать.

Всё было. Всё было. Но лучше всего и памятней, когда в самую большую,

девчоночью комнату сбивалась братва, ещё не дотянувшая годами до тех, что

уже вовсю блатарили, и среди них начинающие преступники, гордившиеся своим

ранним созреванием,- они не ломились в большую комнату, презирая малышню, им

некогда было, они занимались серьёзными делами: карманной тягой, бесплатным

проникновением в кино, посещением рабочих общежитии, где всегда весело и

вольно, если погода позволяла, шатались по городу, по магазинам, по столовым

и всяким другим присутственным местам - любимое это занятие людей, привыкших

к безделью, и просто неодолимая тяга звала, тянула нарождающийся класс

неприкаянных людей в тёмные переулки, к бродяжничеству, к потаённым,

рисковым делишкам. Детдома и разного рода приюты, как и школы наши, любят

хвастаться, сколько выдали они стране героев, учёных, писателей, артистов,

лётчиков и капитанов, но общественность скромно умалчивает, сколько же

воспитательные заведения дали родине убийц, воров, аферистов и просто

шатучих, ни к чему не годных, никуда кроме тюрьмы не устремлённых людишек.

...Сдвинув койки, повелев малому населению ложиться в ряд, Венка

Окольников и Коляша Хахалин покрывали улёгшихся сперва холодными простынями,

затем одеялами и поверху уж всякой одеждой, какую удавалось раздобыть на

вешалке. С дальнего боку залезал под укрытие и подтыкался Венка Окольников,

ближе к печке-голландке и двери вкатывался, точнее, лепился на край кровати

Коляша Хахалин. Какое-то время все лежали, надыхивая тепло и привыкая к

положению средь лежачего общества. К Коляше, как только он проникал под

одежду, залазила головой под мышку Туська Тараканова, мордочкой похожая на

поросёнка, и замирала в ожидании чуда - Коляшиных сказок.

- Ну, давай начинай,- взывали из темноты, тревожимой позарями.

Коляша, внимая голосу народа, начинал собирать в кучу всё, что вычитал,

увидел, на уроках услышал или сам придумал,- плёл он всякую небылицу, мешая

королевичей с царями, маршалов с рыцарями, мушкетёров с лейтенантами,

медсестёр с принцессами, принцесс с продавщицами. И притихшая в ночи,

разомлевшая от тепла и его сказок, переполненная любовью ко всему доброму

публика тихо отходила ко сну. Первой начинала похрюкивать под мышкой Коляши,

мочить её сладкой слюной Туська Тараканова, затем и остальные отлетали в

детский, уютный сон. Напуганные, нервные дети и те, кто мочился под себя,-

они боялись пустого коридора и полутёмного, пропахшего мочой и карболкой

туалета,- в сопровождении Венки или Коляши семенили в отхожее место, и их,

поругивая, пускали обратно в нагретую постель. И снова раздавалось

требовательное: "Дальше-то чё?",- и, напрягая свою голову, Коляша давал и

давал, под собственный голос постепенно расслабляясь и засыпая.

Но обязательно находились малый, чаще малая, при которой кто-то кого-то

рубил, резал, были и такие, как Коляша, кто и расстрелы зрел. Эти засыпали

долго, мучительно, бились во сне, стонали, вскрикивали - "наджабленный

народ",- говорили про них и про себя спецпереселенцы.

Унялись все. Можно спать и сочинителю, но он ещё какое-то время лежит,

вслушиваясь в дыхание детей, в похуркивание Туськи, и смотрит в желобок

рамы, которую вверху ещё не достало, не запечатало снегом, чувствуя, ловя

взглядом голубой свет, мерцающий, будто на экране немого кино, ощущая

счастливую усталость хорошо поработавшего, людей умиротворившего, детей

утешившего человека.

Вот это и были самые дорогие в его жизни часы и минуты, с этим ему

жить, с этим терпеть все невзгоды и передолять беды. Остальное всё, как у

всех людей. Но, кстати, и было-то детдомовское содружество, ночная сказка не

так уж и долго.

В детдоме из пионервожатых в воспитатели выдвинулась кучерявая девица

лет восемнадцати и начала бурную деятельность, организовала много кружков:

МОПРа, ДОПРа, содействия братским народам, угнетённым оковами капитализма,

кройки и шитья, хотя сама не умела ни шить, ни кроить. Боевые выкрики,

марши, песни разносились из красного уголка: "Нас не трогай, и мы не тронем,

а затронешь - спуску не дадим, и в воде мы не утонем, и в огне мы не

сгори-ы-ы-ым..." Она-то, новая воспитательница в матросском костюмчике с

юбкою в складку, с косой, увитой наивной розовой лентой, и обнаружила ночное

лежбище ребят в девчоночьей комнате.

- Эт-то что такое?! - взревела возмущённо воспиталка.- Это ж

безнравственно! Это ж недопустимо в советском детдоме! - и разогнала

компанию.

Кэпэзэшники, будущие клиенты исправительных лагерей и тюрем охотно

разъяснили несмышлёной братве, что такое безнравственность. Узнали, что они

не братья и не сёстры по несчастью, что они девочки и мальчики, у которых

есть различия не только в одежде, в причёсках, но и в прочем, например,

половая разница: у парнишек - чирка, у девчонок - дырка, и никакая они друг

другу не родня. С тех пор сделалось в детдоме пакостно: парнишки начали

подглядывать за девчонками, девчонки за парнишками, шпана прорезала дыры в

деревянных стенах не только детдомовского, но и школьного туалета.

Сгорела высоконравственная воспиталка совсем быстро и неожиданно.

Будучи песельницей, танцоркой и вообще вертижопкой, она очень быстро

справилась с секретарём горкома комсомола Гордеевым, отбила его у

секретарши. Молодожёнам дали половину итээровского домика с двумя комнатами

и кухней. Молодая жена не умела и не хотела вести дом, у неё в жизни были

более крупные задачи, и приспособила она детдомовских девчонок в уборщицы.

Как-то собрала она ребят на спевку у себя дома, но умысел у неё был, чтобы и

полы у неё вымыли певцы, и половики выхлопали, и вообще прибрались. Во время

уборки девчонки вымели из-под кровати с пружинами побывавшие в эксплуатации

гондоны и унесли домой, где парни их надули и бегали по коридору будто с

праздничными шарами, да и напоролись на директора детдома.

- Что это за пакость? - спросил директор.

Бывалые кэпэзэшники охотно и популярно объяснили директору, что это не

пакость, это гондон, что по-французски значит презерватив, одевается он на

хер во время полового сношения для того, чтобы женщина не забеременела.

Пусть директор насчёт заразы не беспокоится, найдя гондон на помойке иль за

штабелями на причалах, парнишки их выворачивают, прополаскивают и только

после этой санитарии надувают ртом. При надувании советские презервативы

лопаются, но иностранные - разноцветные - доходят до размера праздничных

шаров, и на рыле у них обнаруживается нарисованная тигра, которая при

большом ветре шевелит усами, так что с этими весёлыми изделиями вполне можно

ходить на первомайскую демонстрацию...

Воспиталку перевели в гороно - методистом - есть чему ей учителей

учить, в первую голову учительш.

"Ах, детство, детство! Нет к тебе возврата, не возвращается оно, зови

иль не зови, и ничего-то не вернуть обратно: ни игр, ни дружбы, ни любви..."

- пошёл плестись стих в голове Коляши Хахалина, однако сон, всё утишающий,

всех утешающий, сошёл на него, и оборвались нехитрые воспоминания, и стих

оборвался, только боль осталась: ломило лицо, болела голова, из носа и

разбитых губ сочилось на подушку - били беспощадно, так вот врага-фашиста

били бы, так он давно бы уж нашу территорию очистил.

Раньше всех в дежурной комнате появился сам комбат, ходил, искал

чего-то. Коляша хоть и лежал, накрывшись одеялом с головой, всё чуял. Комбат

отбывал в полку последние дни, потому что стрелял в свою жену из нагана,

прилюдно стрелял, в спортивном зале, когда жена его играла в волейбол,

азартно взвизгивая при каждом ударе по мячу. Она спуталась с каким-то более

молодым, чем её муж, офицером, вот комбат и решил пришить её, да рука

дрогнула. Комбата надо было судить и строго наказать, но жена его из

госпиталя прислала записку в штаб: "Прошу ни в чём не винить моего мужа

Генечку. Это святой человек". Решено было комбата от должности отстранить и,

от греха подальше, отправить на фронт.

Ушёл комбат, явился командир автороты и ночной дежурный, уже сдавший

противогаз другому дежурному.

- А ну, покажись, покажись, воин! - скомандовал командир роты.

Коляша открылся. Командир автороты, поглядев на него, почти с восторгом

сказал:

- Эк они тебя отделали!

Ночной же дежурный, младший лейтенант, всё возмущался:

- Они ж его за руки держали! За руки! Это ж подло!..

- Ну, заладил: подло, подло,- отмахнулся командир роты.- Он, и по рукам

скованный, сумел выбить два зуба Растаскуеву! А дай-ка ему волю... Н-на-а-а,

морда-то евоная огласке не подлежит... чугунка и чугунка... н-на-а,-

соображал командир роты.- На гауптвахту не отправишь, затаскают, н-н-на-а-а.

Надо будет его где-то здесь прятать...

Завтрак и обед Коляше принесли в дежурку. Никто его пока не беспокоил,

и ни на одном лице не видел он себе осуждения, даже наоборот, один конопатый

солдатик торопливо молвил: "Молодец, кореш!" - и кинул ему коробок с

махоркой да с тремя спичками. Не знал солдатик, что Коляша некурящий,

значит, не из ихней роты - проявляет солидарность в борьбе за правое дело.

Приятно это.

После обеда появился в дежурке сытый и хмурый чин в пепельно-серой

мягкой шинели с малиновыми петлицами, поднял солдатика с кровати, пригвоздил

его глазами того же, шинельного цвета к месту. Долго, испытующе-презрительно

смотрел на него. Сказать, что так смотрит сытый кот на пойманную мышку, иль

та же тигра - на лань, значит ничего не сказать. Во всей тучной фигуре, в

сером беззрачном взгляде военного дяди проглядывало всесильное над всем и

над всеми превосходство. Будто новоявленный Бог, утомлённый грехами

земноводных тварей, смотрел он на эту двуногую козявку, посмевшую занимать

его внимание, отвлекать от важнеющих государственных дел и вообще маячить

перед глазами.

Когда-то давно, ещё на севере, смотрел Коляша в холодном деревянном

кинотеатре немой кинофильм, в котором мужичонка Поликушка, отправленный с

деньгами в город, оные деньги пропил и предстал пред грозные очи хозяина,

графа или князя, тот тоже ничего не говорил - кино-то немое, лишь смотрел на

Поликушку, и так смотрел, что мужичонка, а вместе с ним и все зрители

кинотеатра, большие и малые,- ужимались в себе, втягивали голову в лопотину.

Коляша тоже хотел стать меньше, незаметней, но изо всех сил, Богом, отцом и

матерью данных, старался стоять он прямо, не втягивать голову в плечи, не

гнуться, чего, видать, как раз ждал и хотел этот барственно-важный военный

сановник, привыкший повелевать, подавлять, сминать, в порошок стирать

жертву. Не дождавшись желаемого, военное сиятельство зацепило сапогом

табуретку, поддёрнуло её к себе, расстегнулось и, утомлённо сев посреди

комнаты, открыло коробку душистого "Казбека" и опять же утомлённо, опять же

брезгливо приказало:

- Рассказывай!

- Чего рассказывать-то? - Коляша чуть не ляпнул под впечатлением

ночных воспоминаний: - Сказочку, что ли?

- О себе. Всё рассказывай, как на исповеди.

"Исповедник, н-на мать",- усмехнулся Коляша. На севере, в проклятом и

любимом городке, в комендатуре таких исповедников полных два этажа сидело.

Поначалу они всех, от мала до велика, на исповедь волокли, после исповеди -

кого домой возвращали, кого в лесотундру - на убой. Однако утомились и они.

Перед войной старосты бараков ходили на правёж, потому как из-за отвлечения

рабсилы на собеседования и маршей в лесотундру падала производительность

труда, тогда как по заветам Сталина, по лозунгам ей надлежало стремительно

расти. Старостами бараков никто не соглашался быть, тогда их принялась

назначать сама комендатура, отчего старосты сплошь были лютые. Играет братва

в коридоре барака в бабки или в чику - на дворе-то калёный мороз, вдруг

вопль: "Староста идёт!" - и вся ребятня бросается врассыпную. Попадёшь на

пути, виноват - не виноват, староста непременно за ухо на воздух поднимет,

орать начнёт малый - пинкаря ему, стервецу, в добавку за то, что играет,

шумит, а за него человек крест несёт, если жаловаться вздумаешь, родители

добавят - не попадайся на пути властей.

Коляша был краток и сдержан в повествовании о своей жизни. Выслушав

его, военный чин достал ещё одну папиросу "Казбек", снова долго, как бы в

забывчивости, стучал ею об коробку, медленно прижёг, выпустил дым аж из

обеих ноздрей в лицо солдата, босого, распоясанного, безропотно

припаявшегося к холодному каменному полу. От дыма Коляша закашлялся.

- Не куришь, что ли? - сощурился важный начальник.

- И не пью,- с едва заметным вызовом ответил Коляша.

- Старообрядец? Кержак?

- Как имел уже честь сообщить, я из семьи крестьянской, значит,

верующий, кержаками же, смею заметить, зовутся не все старообрядцы, только

беглые с реки Керженец, что в Нижегородской губернии.

- В какой, в какой?

- В Нижегородской.

- Нет такой губернии. Есть область. Горьковская.

- Когда двести почти лет назад старообрядцы уходили с реки Керженец в

сибирские дали, никакого Горького на свете ещё, слава Богу, не было, да он и

не Горький вовсе, он Алексей Максимович Пешков.

- Вот как! - озадачился начальник, поёрзал на табуретке, шире

распахнулся - голопупый сосунок, с которым он может сделать всё, что ему

угодно, подначивает его, чуть ли не подавить стремится в интеллектуальном

общении. Ну, на это есть опыт, метода имеется. Сокрушённо покачав головой,

начальник со вздохом молвил: - И вот с такой-то нечистью воевать, врага

бить? Просрали кадровую армию, ныне заскребаем по сёлам, выцарапываем из

лесов шушеру в старорежимной коросте, а шушера вон за штык, боем на старших,

да ещё умственностью заскорузлой ряды разлагает!

"Если бы не эта шушера, тебе, рожа сытая, самому пришлось бы идти под

огонь",- подумал Коляша, но за ним была мудрая и мученическая крестьянская

школа. Наученный терпеть, страдать, пресмыкаться, выживать и даже родине, их

отвергшей и растоптавшей, служить, мужик российский знал, где, как ловчить,

вывёртываться.

- Оно, конечно,- поникнув головой, молвил Коляша, обтекаемыми словами

давая понять, дескать, меры, которые надлежит к нему применить, он и сам не

в состоянии придумать.

Начальника ответ не удовлетворил, но покорность тона, униженность, явно

показная, всё же устроили, всё же оставили за ним сознание превосходства над

этим говоруном-бунтарём, он приказал дежурному запереть его покрепче, а тому

олуху, Растаскуеву, в роте не появляться, пока не вставит зубы, обормот этот

- служака кадровый, нужный армии. Здесь же его...

Военный начальник не хотел огласки. Ребята сообщили - младший лейтенант

во всеуслышанье талдычит, что это нечистое дело он так не оставит - чтобы в

самой справедливой, самой передовой рабоче-крестьянской армии били человека,

держа за руки.

Вечером Коляша оказался под лестницей казармы, в помещении с

полукруглым сводом и оконцем полумесяцем. При царском режиме подлестничное

это помещение с кирпичными стенами и сводом, с бетонным полом

предназначалось под кладовку с фуражом, ныне же туда складывали мётлы,

лопаты, голики и прочий шанцовый инструмент. Лопаты, мётлы и всё прочее из

кладовки унесли, пол подмели и на ночь кладовку замкнули, оставив Коляшу в

телогрейке, в расшнурованных ботинках на одну портянку. Кладовка не

отапливалась и ни к чему тёплому не примыкала. Всю ночь Коляша не спал,

делал физические упражнения, приседал, отжимался и к утру остался без сил.

После подъёма его сводили в туалет, выдали миску с половником каши, кусок

хлеба, в ту же миску, которую Коляша вылизал до блеска, плеснули тёплого

мутного чая.

Коляша не выдержал, прилёг и сразу же почувствовал, каким вековечным,

могильным холодом пропитан бетонный пол - хватит его здесь с его

ослабленными лёгкими ненадолго,- пока сойдут с его рожи синяки и бунтаря

можно будет вывести на люди, перевести его на гауптвахту, он уже будет

смертельно простужен.

Но, но тут вступил в действие Игренька и Господь. Игренька был всех

ловчей и хитрей не только в этом полку, но и на всём свете, а Господь - он

всегда за покинутых и обиженных.

Сразу же после начала теоретических занятий и работы на тренажёрах в

техническом классе курсантов распределили по машинам и передали во власть

шофёров-наставников. Пара курсантов попала и к шофёру по прозвищу Игренька.

Прозвище шофёр получил задарма. Он звал Игренькой свою машину-"газушку" и

часто, хлопая по звонкому железу капота, восклицал: "Ну, как ты тут,

Игренька? Не замёрз? Не отощал? А вот сейчас мы тебя овсецом покормим,

маслицем подзаправим - и ты сразу заржёшь у нас и залягаешься". Машина,

ровно бы слыша и понимая слова своего хозяина, всё так и делала: ржала,

попукивала, брыкалась.

Сам Игренька, Павел Андреевич Чванов, невелик ростом, но уда-ал, ох,

уда-а-ал! В нарушение устава носил он кубанку с малиновым верхом, то есть в

расположении полка носил он шапку и всё, как положено по уставу, надевал.

Однако, выехав за проходную, доставал он из-под заду кубанку, распахивал

бушлат, под которым была у него боевая медаль за Халхин-Гол и множество

значков, вделанных в красные банты. Человек он был сокрушительно-напористого

характера, неслыханной мужицкой красоты, страшенной шофёрской лихости. Его

безумно любили женщины, почитали мужчины, но в полку с ним сладу не было.

Чтобы досадить Игреньке, как-то его обнизить - прикрепляли к нему самых

распоследних курсантов-тупиц, чтоб, когда будет экзамен, не зачесть ему

выполнение задачи, снять с машины и отправить на передовую.

Игренька всю эту тонкую политику ведал и плевал на неё. Получив в своё

распоряжение Пеклевана Тихонова, который не помнил даже имя своей жены -

"баба и баба" говорил,- ещё в трёх, может, в четырёх поколениях ему

надлежало ездить на быках, прежде чем пересаживаться на машину, а также и

Коляшу Хахалина, коий во всех бывших и последующих поколениях способен был

ездить и летать только в качестве пассажира, наставник тем не менее духом не

упал. Игренька бодро заметил, что бывали у него стажёры и тупей, и глупей,

однако ж он их в рулевые вывел, на фронт голубков пустил - там уж Всевышний

им будет наставником, может, и сбережёт, на путь истинный наставит.

Главное, считал Игренька, научить стажёра рулить, мотор же постигнуть

его горе заставит. И учил, ох, как учил Пал Андреич курсантов, в хвост и в

гриву учил, беспрестанно материл, и всё это, будто в мячик играя, мимоходно,

необидно. Какой человек! Человек-то какой! "Много народов у Бога, а

человеков - по счёту",- говорил Пеклеван весомо, имея в виду своего

наставника. Обнаружив, что стажёры у него некурящие и табак их в кабине

душит, бросил курить Пал Андреич. Бросил и всё, хотя мучался при этом.

Выпивать, правда, бросить он не мог - это было выше его сил. Пил каждый

вечер помногу, но никто его пьяным не видел и поймать с вином не мог.

И вот с Павлом-то Андреичем Чвановым, Игренькой то есть, пара блатных -

так звал своих курсантов наставник,- здорово училась ездить по широкому

полигону, начиная делать вылазки в ближние окрестности, даже и в город -

чтобы постигнуть мудрёные правила уличного движения. Зачем вот они надобны

на фронте, где, как полагали курсанты, да и сам наставник, хвативший войны

на Халхин-Голе, никаких правил нет и не будет? В общем-то драгоценные часы,

надобные для освоения техники, отнимали, и только, да ещё строевая, да ещё

огневая, да ещё политзанятия, да уборка - приборка гаражей и территории, да

ещё мойка машин - вот тут учись-вертись.

Павел Андреевич, или товарищ старший сержант, говорил: горе намучит,

горе и научит, там, на фронте, пока научатся, хватят ребятки лиха, много

машин и голов своих потеряют. Пал Андреич главнее всего ценил в человеке

расторопность, и Пеклевану от него крепко доставалось. Она, она,

расторопность, и спасла Коляше жизнь.

Машины автополка часто помогали городу и сельскому хозяйству, да

большая их часть, почитай, в дальних и ближних командировках и пропадала, за

что и обламывалось полку разное довольствие, и питаньишко у курсантов было

сносное. Хватившие горя и голодухи в стрелковых и других частях, парни и

мужики говорили, что здесь, в автополку, жить можно, здесь условия, как при

царе. Ну и, само собой, приворовывала шоферня, натаскивала и курсантов

воровать, но не попадаться. Попадались всё же, и довольно часто, тогда

наставника вместе с курсантами снимали с машин, судили скорым, деловитым

судом и отсылали на фронт. Но коли фронта всё равно не миновать, то что ж

того суда и бояться? У Пал Андреича вон на шее золотая цепочка с подвеской

сердечком, зуб золотой и новенькие часы на руке. Есть у него кроме кубанки и

всего этого приклада костюм, чёсанки, гармошка. Всё это находится в надёжном

месте, у какой-то шмары, которую Пал Андреич сулился показать ребятам, но

пока ещё не показал, ещё не до конца проникся к ним доверием. В полку Пал

Андреич почти и не жил, в столовую ходил "для блезиру", как говорил

Пеклеван, часто и вовсе не ходил, приказывал своим блатным стажёрам сходить

с котелком на кухню, получить суп и кашу, да и выхлебать - всё силёнки

прибавится, скоро на капремонт вставать, двигатель подымать, а он сто

двадцать кг весом, да и другие части машины тяжеловаты.

В середине зимы почти все машины автополка были брошены на вывозку

зерна со складов и зернотока недалёкого от города совхоза. День-другой

ездили курсанты, лопатами до ломоты в костях помахали, грузя зерно, и

стройность работы военной колонны стала пропадать, где машина забуксует,

какая и вовсе сломается, где наставник-шофёр заболеет, где доблестные

курсанты в город, на базар смоются, и ищи их, свищи...

Был на складах, точнее меж складов-сараев, бункер, подвешенный в виде

бомбы, полный зерна. Выдерни заслонку - и зерно потечёт в кузов, машина

моментально наполнится, но девица, справная телом, сидящая над этой бомбой в

застеклённой кабине, трещала: "Для экстрэнного заказа! Для экстрэнного

заказа, для спэцзаказа!" Ей, заразе, и начальству совхозному не жалко

дармовой солдатской силы - ломи, военный, вкалывай, а цаца с накрашенными

губами вверху сидит, серу жуёт, прищёлкивая, да в форточку по грудь

высунувшись, кокетничает с наставниками, на запылённых трудяг-курсантов ноль







Дата добавления: 2015-10-01; просмотров: 152. Нарушение авторских прав


Рекомендуемые страницы:


Studopedia.info - Студопедия - 2014-2020 год . (0.056 сек.) русская версия | украинская версия