Дуглас Невинсон.
Виммель. В конце августа – неожиданная удача. У меня заболел зуб, и Кемп отправила меня к своему дантисту. В приемной, просматривая старый киношный журнал (за январь прошлого года), я наткнулся на фото лже-Виммеля. Чуть ли не в том же фашистском мундире. Под снимком – врез:
Игнаций Прушинский, играющий жестокого немца, коменданта города, в лучшем польском фильме о Сопротивлении, «Тяжелые испытания», в жизни исполнял совсем иную роль. Во время оккупации он возглавлял подпольную группу, за что удостоен польской награды, примерно соответствующей нашему «Кресту Виктории».
Гипноз. Я прочел о нем пару книг. Кончис, несомненно, владел этими навыками профессионально. Постгипнотическое внушение – команды, выполняемые по условному сигналу, когда испытуемый уже вышел из транса и внешне вернулся в нормальное состояние, – «технически несложно и часто демонстрируется». Но, сколько я ни вспоминал, не смог вспомнить ни одного момента, когда, побуждаемый подсознанием, вел себя иначе, чем диктовало сознание. Под гипнозом меня, конечно, «заряжали». Но поступки, совершаемые мною по собственной воле, делали всякое внушение излишним – за исключением каких-нибудь частностей. Руки над головой. Кончис заимствовал этот жест из древнеегипетских обрядов. То был знак Ка, употребляемый жрецами, чтобы «управлять сверхъестественной энергией космоса». Воспроизведен на многих надгробных памятниках. Его смысл: «Я обладатель чар. Я повелитель сил. Я указую силам». Крест с кольцом на верхушке, нарисованный на стене зала суда – другой египетский знак, «ключ жизни» Лента на ноге, оголенное плечо. Атрибуты масонских ритуалов, восходящие, как полагают, к элевсинским таинствам. Ассоциируются с обрядом посвящения. «Мария». Возможно, и вправду была крестьянкой, из сообразительных. По-французски она произнесла два-три слова, на суде сидела молча, с отсутствующим видом. В отличие от остальных, она могла быть тем, чем казалась. Банк Лилии, На письмо мне ответил подлинный управляющий филиалом банка Баркли. Его звали не П. Дж. Фирн; бланк был другим, чем тот, что я получил на острове. Ее школа. Жюли Холмс в списках выпускниц нет. Митфорд. Я послал открытку по прошлогоднему нортамберлендскому адресу и получил ответ от его матери. Александр в Испании, сопровождает группу туристов. Я связался с агентством, где он работал: вернется только в сентябре. Я оставил ему записку. Картины в Бурани. Я начал с Боннара. И в первом же альбоме наткнулся на девушку с полотенцем. Заглянул в список иллюстраций. Оригинал находится в картинной галерее Лос-Анджелеса. Альбом издан в 1950 году. Потом я «нашел» второго Боннара – в Бостонском музее изящных искусств. На вилле висели копии. Модильяни я так и не разыскал; подозреваю, что, судя по кончисовским глазам на портрете, то была даже не копия. «Ивнинг стандард» от 8 января 1952 года. Фото Лилии нет ни в одном из выпусков. «Астрея». Мог ли Кончис сыграть на том, что я считал себя отдаленным потомком д'Юрфе? Сюжет «Астреи» таков: пастушка Астрея, наслушавшись гадостей о пастухе Селадоне, порывает с ним. Начинается война, Астрею сажают в тюрьму. Селадон умудряется вызволить ее оттуда, но она непреклонна. Чтобы получить ее руку, ему приходится превратить в каменные статуи льва и единорогов, пожирающих неверных любовников. Шаляпин. В июне 1914 года пел в «Ковент-Гарден», и именно в «Князе Игоре». «Вас еще призовут». Говоря это во время нашей первой захватывающей встречи, он имел в виду «Я решил вас использовать» – вот и все. Так же следовало понимать и его прощальные слова: «Вот вы и призваны». То есть: «Я-таки использовал вас». Лилия и Роза. В Оксфорде или Кембридже сестры-близнецы, красивые и способные (хотя классическое образование Лилии теперь казалось сомнительным), должны были сиять в два раза ярче, чем Зулейка Добсон. Оксфорд исключался – я сам учился там примерно в те же годы, – и я ткнулся к «чужим». Листал университетские журналы, рассматривал запечатленные в них сцены из студенческих спектаклей, отважился даже навести справки в канцеляриях женских колледжей… все впустую. Она говорила о Джертоне – ни одной подходящей кандидатуры. В Лондонском университете – тоже по нулям. Обращался я и в столичные театральные агентства. Трижды мне показывали фотографии двойняшек, всякий раз – не тех. У Бермена и других костюмеров мне повезло не больше. В «Тавистоке» «Лисистрата» ни разу не ставилась. Королевская театральная академия была бессильна мне помочь. Все, что я вынес из моих блужданий (причем каждый запрос требовал новых вымышленных предлогов) – это запоздалое и завистливое восхищение близнецами, так мастерски умевшими врать. Во всей этой выдумке с «Жюли Холмс» была одна ключевая хитрость. Людям, чей жизненный путь сходен с нашим, трудно не доверять. Она училась в Кембридже, я – в Оксфорде и так далее. «Отелло», акт I, сцена 3.
…Она погублена, погибла, Ее сманили силой, увели Заклятьем, наговорами, дурманом. Она умна, здорова, не слепа И не могла бы не понять ошибки, Но это чернокнижье, колдовство!
И далее:
Шагнуть боялась, скромница, тихоня, И вдруг, гляди, откуда что взялось? Все побоку – природа, стыд, приличье, Влюбилась в то, на что смотреть нельзя!
Легендарная шлюха Ио. Лемприер: «В древней варварской традиции Ио и Гио означали землю, в то время как Изи или Иза – лед или воду как первичную стихию; и то и другое – имена богини, воплощавшей земное плодородие». Индийская Кали, сирийская Астарта (Астарот), египетская Изида и греческая Ио, как полагают, одна и та же богиня. Ее цвета (в зале суда они преобладали) – белый, красный и черный: фазы луны и периоды жизни женщины (девушка, мать, старуха). Лилия была, несомненно, богиней белого, девственного периода; возможно, и черного тоже. Розу предназначали для красного; но потом эту роль взяла на себя Алисон. Киностудия «Полим». И как я сразу не заметил эту букву, переставленную из конца в начало? Тартар. Чем больше я читал, тем определеннее Бурани – особенно на заключительной стадии – отождествлялся для меня с Тартаром. Там правил царь Гадес (Кончис); царица Персефона, носительница разрушения (Лилия) – «шесть месяцев в году она пребывала с Гадесом в царстве мертвых, а шесть – на земле, со своей матерью Деметрой». Был в Тартаре и высший судия – Минос (бородатый председатель?); и, конечно, Анубис-Цербер, черный пес с тремя головами (три обличья?). Именно в Тартар спустилась Эвридика, разлученная с Орфеем. Сознавая, что роль сыщика, охотника не слишком достойна, я наводил справки с некоторой прохладцей. Но внезапно одна, причем отнюдь не самая убедительная, версия принесла существенные результаты.
А что, если Кончис и в самом деле провел детство в Лондоне, а в Сент-Джонс-вуд действительно жила некая Лилия Монтгомери? Убежденный, что гипотеза не подтвердится, как-то в понедельник я тем не менее отправился в Марилебонскую центральную библиотеку и заказал адресные книги 1912—1914 годов. Фамилия Кончис в них, конечно, не значится; а Монтгомери? Экейше-роуд, Принц-Альберт-роуд, Хенстридж-плейс, Куинс-гроув… сверяясь с алфавитным перечнем фамилий, я исследовал все подходящие улицы к востоку от Веллингтон-роуд. И вдруг в глаза мне бросилась строчка: «Монтгомери, Фред-к, Эллитсен-роуд, 20». Фамилии соседей – Смит и Меннингем; правда, второй в 1914 году переехал, уступив место Хакстепу. Я выписал адрес и продолжал поиски. Почти сразу, через пару кварталов, я наткнулся на другого Монтгомери, с Элм-Три-роуд. Впрочем, эту находку вряд ли можно было назвать удачной, ибо полное его имя звучало так: сэр Чарльз Пенн Монтгомери; судя по длинным аббревиатурам, светило хирургии; Кончис рассказывал явно не о нем. Соседи – Хэмилтон-Дьюкс и Чарльзворт. На Элм-Три-роуд жил еще один сэр; престижное место. Дальнейшая сверка новых Монтгомери не выявила. Я обратился к позднейшим адресным книгам. Монтгомери с Эллитсен-роуд исчез в 1922 году. На Элм-Три-роуд Монтгомери, как ни странно, продержались дольше, хотя сэр Чарльз, похоже, умер в 1922-м; домовладелицей до 1938 года была леди Флоренс Монтгомери. Позавтракав, я поехал на Эллитсен-роуд. И по прибытии понял, что тут ловить нечего. Домики с верандами вместо «особняков», которые описывал Кончис. До Элм-Три-роуд я добрался за пять минут. Застройка подходящая: особняки, бывшие конюшни, коттеджи середины прошлого века раскинулись живописной дугой. Время здесь словно остановилось. Дом 46 – из самых представительных. Припарковавшись, я прошел к парадному входу по дорожке, обсаженной гортензиями; позвонил. Но дом был пуст – до начала сентября. Хозяева уехали отдыхать. Я нашел в справочнике имя владельца: некий Саймон Маркс. В старом выпуске «Кто есть кто» я вычитал, что знаменитый сэр Чарльз Пенн Монтгомери имел трех дочерей. Как их звали, я выяснять не стал, к тому времени уже давясь изысканиями, словно ребенок – остатками пирожного. И потому, однажды увидев у заветного подъезда машину, только что не расстроился: вот-вот развеется очередная робкая надежда. Дверь открыл итальянец в белой тужурке. – Скажите, можно увидеть хозяина? Или хозяйку? – Вас ожидают? – Нет. – Хотите что-нибудь продать? Меня выручил чей-то хриплый голос: – Кто там, Эрколе? Лет шестьдесят, еврейка, богато одетая, с умным взглядом. – Вы знаете, я пишу книгу, и в связи с этим меня интересуют Монтгомери. – Сэр Чарльз Пенн? Хирург? – По-моему, он жил здесь. – Да, он жил здесь. – Слуга не двигался с места, пока она не отпустила его царственным помаванием руки; я сперва подумал, что жест относится ко мне. – На самом деле… как бы это объяснить… я разыскиваю Лилию Монтгомери. – Да. Я ее знаю. – Она, похоже, не заметила моей ошарашенной улыбки. – Вы ее ищете? – Книга – об известном греческом писателе, то есть в Греции известном, и, по моим сведениям, он дружил с мисс Монтгомери, когда жил в Англии, много лет назад. – Как его звали? – Морис Кончис. – Имя явно ничего ей не говорило. Романтика поиска в конце концов пересилила недоверие. – Сейчас поищу адрес. Заходите. Я ждал в роскошной прихожей. Аляповатость мрамора и позолоченной бронзы; трюмо; картина, похожая на Фрагонара. Давящее изобилие, нервная дрожь. Через минуту она вернулась с визитной карточкой. «Г-жа Лилия де Сейтас, Динсфорд-хаус, Мач-Хэдем, Хертфордшир» – прочел я. – Мы не виделись несколько лет, – сказала дама. – Очень вам благодарен. – Я попятился к двери. – Может, чаю? Выпьете что-нибудь? Теперь в ее глазах светилась сдерживаемая алчность, будто она уже предвкушала, как высосет мою кровь. Богомолиха в драгоценной клетке. Я поспешно отказался. Сев в машину, я в последний раз оглядел окрестности дома 46. Где-то здесь, возможно, прошла юность Кончиса. За домом высилось нечто вроде фабрики, но из справочника я знал, что это крикетный стадион. Садовых участков за высокими стенами не видно; «садик» теперь, скорее всего, задавлен нависающими трибунами. Ведь построены они, очевидно, после первой мировой. Назавтра, в одиннадцать утра, я достиг Мач-Хэдема. День выдался погожий, безоблачный, синий, какие бывают ранней осенью; казалось, я снова в Греции. Динсфорд-хаус стоял в стороне от деревни и, хотя я ожидал большего, впечатление производил; элегантный широкий фасад с изящным, ненавязчивым орнаментом, красно-белый; ухоженный участок величиной примерно с акр. Тут дверь открыла прислуга-скандинавка. Да, г-жа де Сейтас дома – она сейчас в конюшне, сюда, за угол. Гравийная дорожка ныряла в кирпичную арку. За двумя гаражами виднелась конюшня; я почувствовал запах лошадей. В дверях появился мальчуган с корзиной. Заметив меня, крикнул: «Мама! Тут какой-то дядя!» Следом вышла стройная женщина в брюках для верховой езды, в перчатках, красном платке и красной клетчатой рубашке. На вид ей было не больше сорока: еще не старая, энергичная, со здоровым румянцем. – Чем могу быть полезна? – Вообще-то я к г-же де Сейтас. – Г-жа де Сейтас – это я. А я-то думал, она седая, ровесница Кончиса. Вблизи проявились морщины у глаз, легкая, но красноречивая дряблость шеи; пышные каштановые волосы, скорее всего – крашеные. Пожалуй, ей пятьдесят, а не сорок; но все равно лет на десять меньше, чем нужно. – Г-жа Лилия де Сейтас? – Да. – Ваш адрес мне дала миссис Саймон Маркс. – Она скорчила гримаску, и я понял, что это не лучшая рекомендация. – Я пишу книгу, и вы можете мне помочь. – Я? – Ведь ваша девичья фамилия – Монтгомери? – Но отец… – Книга не о вашем отце. – В конюшне заржал пони. Мальчик смотрел на меня недоверчиво; мать велела ему не глазеть и живо наполнить корзину. Я пустил в ход все свое оксфордское обаяние. – Если я не вовремя, назначьте любой другой день. – Да мы просто навоз убираем. – Отставила метлу. – Если не об отце, то о ком? – Я работаю над биографией… Мориса Кончиса. Я смотрел во все глаза; в лице ее ничто не дрогнуло. – Мориса… как-как? – Кончиса. – Я произнес фамилию раздельно. – Это знаменитый греческий писатель. В молодости он жил в Англии. Она неуклюже откинула с лица прядь волос; типичная деревенская англичанка, которую интересуют лишь лошади, хозяйство да дети. – Право, мне очень жаль, но тут какая-то ошибка. – Вы могли знать его как… Чарльзворта. Или Хэмилтон-Дьюкса. Давным-давно. Во время первой мировой. – Но, друг мой… то есть не друг мой, а… – Очаровательная заминка. Собеседник из нее был, как из слона балерина; но разве можно сердиться на этот загар, на ясные глаза, тронутые голубизной, на крепкое тело? – Как вас зовут? – спросила она. Я представился. – Мистер Эрфе, вы знаете, сколько лет мне было в четырнадцатом году? – Судя по вашему виду, немного. Она улыбнулась, хотя явно считала, что в Англии комплименты неуместны и обременительны. – Десять. – Оглянулась на сына, нагружавшего корзину. – Вот как Бенджи. – А эти имена вам… знакомы? – Боже мой, конечно, но… этот Морис, или как его там, он что, бывал у них? Я покачал головой. Кончис снова поставил меня в глупое положение. Имя Монтгомери он, очевидно, нашел в старой адресной книге; ему оставалось лишь уточнить, как звали дочерей. Но отступать все-таки рано. – Он был сыном кого-то из них. Кажется, единственным. Очень музыкальный ребенок. – Боюсь, вы ошибаетесь. У Чарльзвортов детей не было, а сын Хэмилтон-Дьюкса… – Она помедлила, как бы что-то припомнив. – Он погиб на войне. – По-моему, вы сейчас подумали о ком-то другом. – Нет… то есть да. Не знаю. Вы сказали «музыкальный»? – И нерешительно: – Ведь это не мистер Крыс? – Засмеялась, сунула руки в карманы брюк. – «Ветер в ивах». Итальянец, он учил нас играть на фортепьяно. Меня и сестру. – Молодой? Она пожала плечами. – Довольно-таки. – Что вы еще о нем помните? Опустила глаза. – Гамбеллино, Гамбарделло… что-то в этом духе. Гамбарделло? – Она произнесла это со смешком. – Это фамилия. А имя? Она не смогла припомнить. – Почему «мистер Крыс»? – У него были такие внимательные карие глаза. Как же мы его мучили! – Виновато оглянулась на сына, подталкивавшего ее сзади, словно мучили именно его. И не увидела, как я оживился; нет, фамилию Кончис взял не из адресной книги. – Он был низенький? Ниже меня? Напрягая память, она комкала платок. Потом испуганно посмотрела на меня. – Вы знаете, да… Но ведь это не… – Будьте добры, позвольте мне расспросить вас. Десять минут, не больше. Она заколебалась. Я был вежлив, но настойчив: всего десять минут. – Бенджи, бегом, скажи Гунхильд, пусть сварит нам кофе. И принесет в сад. Он посмотрел в глубь конюшни. – А Сачок? – Сачок подождет. Бенджи убежал в дом, а г-жа де Сейтас, стягивая перчатки, развязывая платок, повела меня по ивовой аллее, вдоль кирпичной стены, через калитку, в чудесный старый сад; озеро осенних цветов; у дальнего края дома – лужайка, кедр. Мы поднялись на веранду. Качалка с козырьком, гнутые чугунные стулья, выкрашенные белой краской. Нетрудно догадаться, что скальпель принес сэру Чарльзу Пенну Монтгомери целое состояние. Она опустилась в качалку, а мне указала на стул. Я промямлил что-то насчет сада. – Он ничего, правда? Муж сам за ним ухаживает, а сейчас ему, бедняжке, приходится так редко тут бывать. – Улыбка. – Он экономист. Торчит в Страсбурге. – Она задрала ноги; было в ней что-то легкомысленное, кокетливое; деревенская скука, что ли, так действует? – Но к делу. Расскажите мне про вашего знаменитого писателя, о котором я слышу впервые в жизни. Вы с ним знакомы? – Он умер во время оккупации. – Бедный. От чего? – От рака. – Я поднажал. – Он был очень скрытен, и его прошлое приходится восстанавливать по намекам, разбросанным в его произведениях. Известно, что он был грек, но мог выдавать себя и за итальянца. – Вскинувшись, я поднес огонь к ее сигарете. – Вряд ли это мистер Крыс. Тот – просто забавный коротышка. – Он играл только на фортепьяно или на клавикордах тоже? – Клавикорды – это такая тарахтелка? – Я кивнул, но она развела руками. – Вы же говорили, он писатель? – Начинал он как музыкант. Понимаете, в его ранних стихах и в этом… в романе – множество упоминаний о безответной, но незабываемой любви, которую он пережил в Англии. Пока, конечно, трудно сказать, что было на самом деле, а что он домыслил. – А… мое имя там тоже есть? – Анализируя текст, я пришел к выводу, что имя девушки – это название цветка. Что жила она неподалеку. И что свела их музыка. Она наклонилась вперед, вся внимание. – Но почему вы решили, что это именно мы? – Ну… по ряду причин. Есть и прямые указания. Известно, что рядом был крикетный стадион. В одном… фрагменте он говорит, что у девушки – старинная фамилия. Да, и отец – известный врач. Я вооружился адресными книгами, и… – Просто поразительно. – Иначе нельзя. Бьешься, как рыба об лед, пока что-нибудь не забрезжит. Она с улыбкой обернулась к дому. – Вот и Гунхильд. За три-четыре минуты, пока сервировался кофе, я успел деликатно расспросить Гунхильд о Норвегии; севернее Тронхейма ей бывать не приходилось. Появился Бенджи, но его отослали; я снова остался наедине с… хм… Лилией. Для пущей важности я вытащил блокнот. – Разрешите задать вам несколько вопросов. – Я чувствую, вы собираетесь меня обессмертить. – Глупо и вульгарно захихикала; мое внимание ей льстило. – Я думал, он был вашим соседом. Оказывается, нет. Где же он жил? – Да понятия не имею. В этом возрасте такими вещами разве интересуешься? – Знали ли вы его родителей? – Покачала головой. – А ваши сестры… они не могут знать больше? Она помрачнела. – Старшая сестра – в Чили. Она старше меня на десять лет. А Роза… – Роза?! Улыбка. – Роза. – Боже мой, это потрясающе. Все сходится. В цикле, посвященном… вам, есть загадочное стихотворение. Весьма туманное, но теперь, когда мы знаем, что у вас есть сестра… – Была. Роза умерла примерно тогда же. В 1916-м. – От брюшного тифа? Я сказал это с такой уверенностью, что она растерялась; потом улыбнулась. – Нет. Желтуха дала какое-то редкое осложнение. – Несколько мгновений она смотрела поверх моей головы. – Моя первая невосполнимая потеря. – А чувствовали вы, что он неравнодушен к вам… или к вашим сестрам? Она снова улыбнулась, вспоминая. – Нам казалось, он тайно влюблен в Мэй, старшую. У нее, конечно, был жених, но она любила смотреть, как мы занимаемся. Да-да… господи, вот так штука, я как сейчас все это вижу… когда она приходила, он начинал важничать – ну, мы это так называли. Играл головоломные пьесы. А ей нравилась одна вещь Бетховена – «К Элизе», кажется? Мы часто ее напевали, чтоб подразнить его. – Роза была старше вас? – На два года. – Значит, две вредные девчонки и нудный учитель-иностранец? Она принялась раскачиваться. – Знаете, это ужасно, но я не помню. То есть да, мы мучили его, паршивки этакие. Но тут началась война, и он исчез. – Куда? – Ой. Не могу вам сказать. Понятия не имею. Но вместо него у нас появилась мерзкая старая кувалда. Вот ее мы не-на-ви-дели. Что там, мы скучали по нему. Пижонства в нас было много. Дело прошлое. – И долго он давал вам уроки? – Два года? – Почти вопрос. – Не выказывал ли он особого расположения… к вам? Надолго задумалась, покачала головой. – Вы хотите сказать, что он был… извращенец? – Нет-нет. Ну, к примеру, вы хоть раз оставались с ним наедине? Шутливое возмущение. – Ни разу. С нами всегда была гувернантка или сестра. Или мать. – Вы совсем ничего о нем не помните? – Сейчас я бы подумала: какой милый человечек. Не знаю… – Вы или ваша сестра играли на флейте или на рекордере? – Боже мой, нет. – Она усмехнулась этому дикому предположению. – Весьма интимный вопрос. Можно ли сказать, что в детстве вы были редкостно красивы?.. Я в этом уверен, но сознавали ли вы, что вы не такая, как все? Она разглядывала сигарету. – В интересах, как бы это выразиться, в интересах ваших исследований я, старая крашеная развалина, отвечу вам: да. С меня даже написан портрет. Он имел большой успех. Признан лучшим на вернисаже Королевской академии в 1913 году. Он тут, я вам его покажу. Я уткнулся в блокнот. – Так вы не можете вспомнить, куда он делся, когда началась война? Она закрыла лицо ладонями. – Господи, вы же не думаете, что… Наверно, его интернировали… но клянусь, я… – Может, ваша сестра в Чили лучше помнит? С ней можно связаться? – Конечно. Дать вам адрес? – И я записал его под диктовку. Прибежал Бенджи, остановился ярдах в двадцати, у астролябии на каменном постаменте. Весь его вид говорил: мое терпение вот-вот лопнет. Она подозвала его, ласково потрепала по голове. – Милый, твоя бедная мамаша на седьмом небе. Оказывается, она – муза. – Взглянула на меня. – Я правильно говорю? – Что еще за муза? – Это леди, которой джентльмен посвящает стихи. – Вот этот джентльмен? Рассмеявшись, она повернулась ко мне. – Он и правда знаменит? – Расцвет его славы еще впереди. – Дайте почитать. – Его книги не переведены. Но их переведут. – Вы? – Возможно… – Я притворился скромником. – Честно говоря, не знаю, что еще могу добавить, – сказала она. Бенджи что-то зашептал ей на ухо. Она засмеялась, вылезла из-под козырька, взяла его за руку. – Вот покажем мистеру Орфе картину – и за работу. – Только не Орфе, а Эрфе. Пристыженная, она зажала рот рукой. – Ну вот, опять я… – Мальчик тянул ее за собой; ему тоже стало неловко от ее промаха. Мы вошли в дом, миновали гостиную, просторную прихожую и очутились в боковой комнате. Длинный обеденный стол, серебряные подсвечники. В простенке меж окон висел портрет. Бенджи шустро включил подсветку. Настоящая Алиса, длинноволосая, в матроске, выглядывает из-за двери, словно она спряталась, а ищут ее не там, где надо. Глаза живые, горящие, взволнованные, но совсем еще детские. На раме – черная табличка с позолоченной надписью; «Сэр Уильям Блант, К.А. Шалунья». – Прелестно. Бенджи заставил мать нагнуться и что-то шепнул ей. – Он хочет сказать вам, как мы ее называем в семейном кругу. Она кивнула, и он выкрикнул: – «Наша мама – сю-сю-сю»! – И улыбнулся, а она взъерошила ему волосы. Картина не менее прелестная. Она извинилась, что не приглашает меня к столу: нужно ехать в Хертфорд, «на курсы домохозяек». Я пообещал, что, как только стихи Кончиса выйдут в свет в английском переводе, пришлю ей экземпляр. В разговоре с ней я понял, как все-таки завишу от старика: не хотелось расставаться с тем образом богатого космополита, который они с «Джун» мне внушили. Теперь я вспоминал, что в его рассказах то и дело возникал отзвук резкого поворота судьбы в 20-х. Я снова принялся строить догадки. Талантливый сын бедного грека-эмигранта, скажем, с Корфу или с Ионических островов, он мог, стыдясь своего греческого имени, принять итальянское; попытки найти себе место в чуждой эдвардианской столице, отречься от прошлого, от корней, маска, постепенно прирастающая к лицу… и все мы, пленники Бурани, обречены были расплачиваться за отчаяние и унижение, испытанные им в те далекие годы в доме Монтгомери, да и в других таких же домах. Я жал на газ и улыбался – во-первых, тому, что за всеми его наукообразными построениями скрывалась чисто человеческая обида, и во-вторых, тому, что теперь у меня есть новая убедительная версия, которую надо проверять. В центре Мач-Хэдема я посмотрел на часы. Половина первого; до Лондона далеко, неплохо бы перекусить. Затормозил у открытого бара, отделанного деревом. Я оказался единственным посетителем. – Проездом? – спросил хозяин, наливая пиво. – Нет. Был тут неподалеку. В Динсфорд-хаусе. – Уютно она там устроилась. – Вы с ними знакомы? Галстук-бабочка; гнусный смешанный выговор. – Не знаком, а знаю. За бутерброды – отдельно. – Дребезжание кассы. – Детишки ихние к нам забегают. – Кое-какие справки наводил. – Ну ясно. Пергидрольная блондинка вынесла блюдо с бутербродами. Протянув мне сдачу, он спросил: – Она ведь в опере пела? – По-моему, нет. – А болтают, что пела. Я ждал продолжения, но он, видно, иссяк. Я съел полбутерброда. Задумался. – Чем занимается ее муж? – Мужа нету. – Он поймал мой удивленный взгляд. – Я уж два года тут, а о нем ни слуху ни духу. Вот приятели всякие… этого, говорят, хватает. – И подмигнул. – Ах, вот как. – Земляки мои. Из Лондона. – Молчание. Он повертел в руках стакан. – Красивая женщина. Дочерей ее видели? – Я покачал головой. Он протер стакан полотенцем. – Высший класс. – Молчание. – Молоденькие? – А мне все одно теперь, что двадцать лет, что тридцать. Старшие, между прочим, близнецы. – Если б он протирал стакан с меньшим усердием, – знаю я этот фокус: хочет, чтоб его угостили, – то заметил бы, как окаменело мое лицо. – Двойняшки. Есть просто близнецы, а есть двойняшки. – Посмотрел через стакан на небо. – Говорят, даже родная мамаша их отличает то ли по шраму, то ли еще по чему… Я вскочил и бросился к машине – он и рта не успел открыть.
Сперва я не чувствовал злости; мчался как сумасшедший, чуть не сшиб велосипедиста, но большую часть пути ухмылялся. На сей раз я без церемоний въехал в ворота, поставил машину на гравийной дорожке у черного хода и задал дверному молотку с львиной головой такую трепку, какой он за все двести лет не пробовал. Г-жа де Сейтас сама открыла дверь; она успела лишь сменить брюки. Посмотрела на мою машину, словно та могла сообщить ей, почему я опять тут. Я улыбнулся. – Вижу, вы решили остаться дома. – Да, я все перепутала. – Стянула рубашку у горла. – Вы о чем-нибудь забыли спросить? – Да. Забыл. – Понятно. – Я молчал, и она простодушно спросила (вот только паузу чуть-чуть передержала): – О чем же? – О ваших дочерях. О двойняшках. Выражение ее лица изменилось; она взглянула на меня – нет, не виновато; почти ободряюще, со слабой улыбкой. И как я не заметил сходства: глаза, большой рот? Видно, фальшивый снимок, показанный Лилией, крепко засел в моей памяти: клуша со взбитыми волосами. Она впустила меня в дом. – Действительно забыли. В другом конце прихожей появился Бенджи. Закрывая входную дверь, она ровно произнесла: – Все в порядке. Иди доедай. Я быстро пересек прихожую и склонился над ним. – Бенджи, скажи-ка мне одну вещь. Как зовут твоих сестер-двойняшек? Он смотрел с тем же недоверием, но теперь я различал в его глазах еще и страх: малыш, вытащенный из укрытия. Он взглянул на мать. Она, видимо, кивнула. – Лил и Роза. – Спасибо. Смерив меня напоследок взглядом, исполненным сомнений, он исчез. Я повернулся к Лилии де Сейтас. Размеренной походкой направляясь в гостиную, она сказала: – Мы назвали их так, чтоб задобрить мою мать. Она обожала жертвоприношения. – Ее поведение сменилось вместе с брюками; смутное несоответствие между внешностью и манерой выражаться сгладилось. Теперь верилось, что ей пятьдесят; и не верилось, что еще недавно она казалась недалекой. Я вошел в гостиную следом за ней. – Простите, что отрываю вас от завтрака. Холодно взглянула на меня через плечо. – Я не первую неделю жду, когда вы меня от чего-нибудь оторвете. Усевшись в кресло, она указала мне на широкий диван в центре комнаты, но я покачал головой. Она держала себя в руках; даже улыбалась. – К делу. – Мы остановились на том, что у вас есть две шибко деловые дочки. Послушаем, что вы про них придумаете. – Боюсь, придумывать мне больше не придется, осталось лишь сказать правду. – Она не переставала улыбаться; улыбаться тому, что я серьезен. – Морис – крестный двойняшек. – Вы знаете, кто я? – Если ей известно, что творилось в Бурани, почему она так спокойна? – Да, мистер Эрфе. Я оч-чень хорошо знаю, кто вы. – Ее глаза предостерегали; дразнили. – Дальше что? Посмотрела на свои ладони, снова на меня. – Мой муж погиб в сорок третьем. На Дальнем Востоке. Он так и не увидел Бенджи. – Мое нетерпение забавляло ее. – Он был первым учителем английского в школе лорда Байрона. – Вот уж нет. Я видел старые программки. – В таком случае вы помните фамилию Хьюз. – Помню. Скрестила ноги. Она сидела в старом, обтянутом золотистой парчой кресле с высокими подлокотниками, наклонившись вперед. Деревенской неотесанности как не бывало. – Присядьте, прошу вас. – Нет, – сурово ответил я. Она пожала плечами и посмотрела мне в глаза; взгляд проницательный, беззастенчивый, даже надменный. Потом заговорила. – Мне было восемнадцать, когда умер отец. Я неудачно – и очень глупо – вышла замуж; в основном, чтобы сбежать из дому. В 1928-м познакомилась с моим вторым мужем. С первым развелась через год. Мы поженились. Нам хотелось отдохнуть от Англии, а денег было не густо. Он нанялся учителем. Он был специалист по античной литературе… Грецию обожал. Мы познакомились с Морисом. Лилия и Роза зачаты на Фраксосе. В доме, где Морис пригласил нас пожить. – Не верю ни единому слову. Но продолжайте. – По моему настоянию мы вернулись в Англию, чтобы обеспечить близнецам нужный уход. – Она взяла сигарету из серебряной коробки, стоявшей на трехногом столике у кресла. Предложила и мне, но я отказался; и огонь не стал подносить. Она не отреагировала; настоящая хозяйка. – Девичья фамилия матери – де Сейтас. Можете пойти в Сомерсет-хаус и проверить. У нее был брат-холостяк, мой дядя, весьма состоятельный. Он относился ко мне, особенно после смерти отца, как к дочери – насколько мать ему позволяла. Она была очень властная женщина. Кончис говорил, что поселился в Бурани в апреле 1928-го. – Вы хотите сказать, что познакомились с… Морисом только в 1929 году? Улыбка. – Конечно. Детали того, что он вам рассказывал, ему сообщила я. – И про сестру Розу? – Пойдите в Сомерсет-хаус. – И пойду. Она разглядывала кончик сигареты; я ждал. – Родились двойняшки. Через год дядя умер. Оказалось, он завещал мне почти все, что имел, при условии, что Билл добровольно возьмет фамилию де Сейтас. Даже не де Сейтас-Хьюз. Эта низость – целиком на совести матери. – Взглянула на ряд миниатюр, висящих тут же, у каминной доски. – Последним отпрыском мужского пола в семье де Сейтас был дядя. Муж взял мою фамилию. Как японец. Это тоже можно проверить. – И добавила: – Вот и все. – Далеко не все, черт побери! – Можно мне называть вас Николасом? Я ведь столько о вас слышала. – Нельзя. Потупилась; опять эта невыносимая улыбочка, блуждавшая на губах ее дочерей, на губах Кончиса, даже на губах Антона и Марии (хоть и с иным оттенком), словно их тренировали улыбаться загадочно и высокомерно; может, и правда тренировали. И подозреваю: тренером в таком случае была женщина, сидящая передо мной. – Думаете, вы первый молодой человек, который вымещает на мне свою злость и обиду на Мориса? И на всех нас, его помощников. Думаете, вы первый, кто отвергает мою дружбу? – Я бы хотел задать вам несколько неприятных вопросов. – Задавайте. – Но начнем не с них. Почему в деревне говорят, что вы пели в опере? – Пела иногда на местных концертах. У меня музыкальное образование. – «Клавикорды – это такая тарахтелка»? – Но ведь они действительно тарахтят. Я повернулся спиной к ней, к ее мягкости, к ее смертоносной светскости. – Уважаемая г-жа де Сейтас, никакое обаяние, никакой ум, никакая игра в слова вам не помогут. Она помолчала. – Ведь это вы заварили кашу. Неужели не понимаете? Явились и начали лгать. Думали застать здесь то, что вам хотелось застать. Ну, и я лгала. Чтобы вы услышали то, что хотели. – Ваши дочери здесь? – Нет. Я повернулся к ней. – А Алисон? – С Алисон мы очень подружились. – Где она? Покачала головой; не ответила. – Я требую, чтобы мне сказали, где она. – В этом доме не требуют. – Она смотрела кротко, но внимательно, как шахматист – на доску. – Отлично. Интересно, что на это скажет полиция. – Ничего интересного. Скажет, что у вас не все дома. Я снова отвернулся, чтобы вытянуть из нее хоть что-нибудь. Но она молча сидела в кресле; я спиной чувствовал ее взгляд. Чувствовал, как она сидит там, в пшенично-золотом кресле, словно Деметра, Церера, богиня на троне; не просто пятидесятилетняя умница в современной комнате, куда с полей проникает ропот трактора; но актриса, столь беззаветно преданная учению, которого я не мог понять, и людям, которых я не мог простить, что ее игра уже не была собственно игрой. Встала, подошла к конторке в углу, вернулась, положила на стол у дивана какие-то фотографии. Опять села в кресло; я не удержался, посмотрел. Вот она в качалке, на фоне веранды. С другой стороны – Кончис; между ними – Бенджи. Вот Лилия и Роза. Лилия улыбается фотографу, и Роза смеется, повернувшись в профиль, как бы проходя за спиной сестры. Позади виднелась та же веранда. И пожелтевший снимок. Я узнал Бурани. На ступенях перед домом стоят пятеро. В центре Кончис, рядом красивая женщина – несомненно. Лилия де Сейтас. Ее обнимает высокий мужчина. На обороте надпись: «Бурани, 1935». – А кто остальные двое? – Один – наш друг. А второй – ваш предшественник. – Джеффри Сагден? – Она кивнула, не справившись с удивлением. Я положил снимок и решил немного отыграться. – Я нашел человека, который работал в школе до войны. Он рассказал мне много любопытного. – Да что вы говорите? – Спокойный тон с оттенком сомнения. – Так что давайте без вранья. Повисла неловкая пауза. Она испытующе взглянула на меня. – Что он рассказал? – Достаточно. Мы смотрели друг другу в глаза. Затем она поднялась и подошла к письменному столу. Вынула оттуда письмо, развернула последний лист; пробежала глазами, подошла и протянула мне. Это был второй экземпляр полученного мной письма Невинсона. Сверху он нацарапал: «Надеюсь, эта пыль не засорит глаза адресата на веки вечные!» Отвернувшись, она рассматривала книги в шкафу у стола, потом приблизилась и молча дала мне три томика в обмен на письмо. Проглотив колкость, я посмотрел на верхний – школьная хрестоматия в голубой обложке. «Греческая антология для внеклассного чтения. Составил и прокомментировал магистр Уильям Хьюз. Кембридж, 1932». – Это по заказу. Но две других – по любви. Вторая – малотиражное издание Лонга в английском переводе, помеченное 1936 годом. – 1936-й. Все-таки «Хьюз»? – Автору не запретишь подписываться, как он считает нужным. Холмс, Хьюз; мне вспомнилась одна деталь из рассказа ее дочери. – Он преподавал в Уинчестере? Улыбка. – Недолго. Перед женитьбой. Третья книга – сборник стихотворных переводов Паламаса, Соломоса и других современных греческих поэтов, в том числе даже Сефериса. – Морис Кончис, знаменитый поэт. – Я кисло взглянул на нее. – Удачно я придумал, ничего не скажешь. Она взяла у меня книги, положила на стол. <
|