Связь философии сознания и онтологии в семиотической размерности
Ответ на эти вопросы, с одной стороны, возможен в концептуальном возврате к античной «физиологии», хотя стоит признать, что такой возврат все же не способен дать нередуктивного прочтения феноменальности человека. Задача теоретического «снятия» онтологии, обладающей «физиологической» генеалогией, все-таки остается. Фактически, речь идет о смене системы координат, развертка которых смогла бы нам дать ответ на вопрос о том, какие метаморфозы должно претерпеть Я для того, чтобы войти в действительности соразмерную его интенсивной и многомерной сингулярности. Или, как писал Хайдеггер, «вопрос о том, кто есть человек, должен всегда ставиться в сущностной связи с вопросом, как обстоит дело с бытием»[44]. Достаточно эффективные и во многом безукоризненные ответы на эти вопросы, по моему мнению, представлены размышлениями позднего Хайдеггера и Делеза, с одной стороны, и тематическими, а отчасти концептуальными, развертками семиотической инициативы, предложенной и Пирсом, и Соссюром, и в определенной степени Гуссерлем и Апелем. Речь идет о том, что именно семиотические развертки самого разного типа берут на себя роль своего рода physis’а. Но семиозис, с одной стороны, трансформирует то, что трансцендентализм именовал апперцепцией, обслуживавшей конституирование объектного единства, а, с другой, трансцендентальную субъективность в разного рода семиотическую связанность, со-стояние (consistency)[45]. Знак, семиотическое, связывает фрагменты мышления и фрагменты чувственности, и этот странный ментально-материальный кентавр втягивает и те, и другие фрагменты в ценностное семиотическое измерение, в котором только и может существовать знак. При этом следует учитывать, что эти фрагменты обретают новую ценность по сравнению со своей прежней, которая была укоренена в их «родном» измерении, - ценность получает не понятие, не чувственно-материальный фрагмент, а их «сочетание»[46], хотя в то же время их «…объединение приводит к обоюдному разграничению единиц. Мысль, хаотичная по природе, по необходимости уточняется, расчленяясь на части. Нет, таким образом, ни материализации мыслей, ни «спиритуализации» звуков, а все сводится к тому в некотором роде таинственному явлению, что соотношение «мысль – звук» требует определенных членений и что язык вырабатывает свои единицы, формируясь во взаимодействии этих двух аморфных масс»[47]. Само понятие семиотического как пограничного слоя сейчас оказывается важнейшим и описывает такое явление: влияние консистенции потоков интенсивности, обтекающих феномен, сказывается в полной мере лишь в узкой (пограничной) области, а в остальной части топологии этот фактор может не учитываться. Более общо явление пограничного слоя, или, как говорят математики, краевого эффекта, заключается в том, что в большей части рассматриваемого топоса и, как правило, вдали от границ, структурная устойчивость изменяется медленно, а вблизи границ имеет место быстроизменяющееся и сосредоточенное в узком сегменте состояние. Таким образом, семиотическая связанность замещает и трансцендентальный синтез апперцепции, и формы онтологических единств, по своей сути всегда редуктивных. Семиозис берет на себя роль обслуживания своеобразных целостностей, которые более правильно было бы назвать локальными интеграциями. Именно подобная интегративность и связанность обеспечивают семиотизацию опыта мышления. Я не имею в виду здесь жесткую версию Пирса, который утверждал, что «каждая мысль суть знак», скорее, мы имеем дело с комплексом, «сложенной сложностью» сцепления мысли и знака. Знак становится завсегдатаем размерности мышления, в котором оно осуществляется вдоль трансцендентального поля, он возникает на грани акта мысли, представая парадоксальной попыткой уйти из силков, схвативших его мельчайшими звеньями в миг своего распада, - семиотическая связность дает мысли определенную устойчивость за счет неустанного и непрерывного процесса замещения и операций свертывания, упаковки в знаки. Но тогда появляется возможность вычитать в событии, именуемом «человек», его консистенцию, со-стояние, связность, именно консистенцию, а не идентичность. Порядок этой связанности переходит от самосознания к ведению семиозиса, что совершенно явно смещает аналитику феноменальности человека от исследования его «природы», «сущности», структурных компонентов, именно к изысканиям характера и типа связности, консистенции, отсылающих, в свою очередь, к характеру и стилю интенсивностей, втянутых в семиотические альянсы. И в первую очередь это означает девальвацию распад такого феномена как «человек вообще», который распадается как раз на типы различающиеся интенсивностью. Если продолжить движение по семиотическому маршруту, то сущие, включая человека, идеи и т.п. обретают выделенность в семиотических упаковках благодаря своеобразной ценности, я имею в виду здесь понятие ценности у Соссюра. Тогда то, что кодируется как идентичность, предстает комплексом ценностей, которые выстроены на резонансе синхронического и диахронического измерений, и с другой стороны, идентичность любого сущего обладает ценностью в соотнесенности с идентичностями иных сущих, втянутых в ту или иную игру событий. Если мы воспринимаем идентичность как семиотическое событие, то мы вынуждены, вслед за Соссюром, признать ее как связность «различий без позитивностей» и тем самым, совершенно парадоксально отклоняющую тождество. В результате на первый взгляд идентичность становится чем-то абсурдным. И все же попробуем продвинуться дальше по этому маршруту: есть только различия между феноменами, поэтому оперативная ценность не в самих феноменах, а в различии между ними. Именно знаковые или символические оболочки придают человеку, связность или распознавание, признание ее. Семиотичность и человек оказываются связаны нерасторжимыми узами. Поэтому теперь важно не мышление само по себе, его структурные компоненты, а именно характер и тип связности, консистенции, наиболее отчетливо просматривающийся в семиотических развертках, в резонансной действительности семиозиса, которая несет в себе отзвуки и отблески мышления, мира, человека. Именно семиозис наводит, хотя и виртуальный, мост между Дионисом и Аполлоном. Этим, вероятно, и объясняется благосклонность Ницше к художественным праксисам. Введение ценности [valeur] в аналитику и семиотического, и сущих предполагает, что речь идет о об определенной связанности, «общении» между событиями, обладающими различной природой, своего роде резонансе измерений. При этом семиозис и, в частности, язык, по Соссюру, - это нечто «произвольное», то есть не имеющее какого-либо онтологического изоморфизма с тем, что подвергается означиванию и что не менее существенно так это то, что институции семиотического разворачиваются по ту сторону «разума и воли», то есть в бессознательном. Но в то же время не вызывает никакого сомнения, что любая семиотически собранная инстанция испытывает воздействие «социальных сил», проходящее по временным каналам, иначе говоря, связанность языка с социальными трансиндивидуальными структурностями оказывается своего рода инвестициями временности в семиотические формации. Именно временность поддерживает непрерывность семиотической размерности, но при этом, по словам Соссюра, «аннулирует свободу», однако введение временности дает выигрыш в виде разворачивание матриц изменения. Смещение аналитики в подобную размерность фактически обесценивает «треугольник Фихте», тотально связывающий сознание, временность и идентичность, однако открывает перед нами новые тематические горизонты. Во-первых, на месте сознания как некоего когитального, эпистемического события появляются иные персонажи: это и гегелевское самосознание как вожделение и признание, бессознательное, телесные практики. Во-вторых, последовательность линейного моновремени замещается временными разметками, конститутивными принципами которых становится семиотические устройства, открытые для античного «вдруг»; и в-третьих, за идентичностью абсолютно явно просвечивается связность. делающая теперь идентичность часто неуместной, но открывая возможность того что Хайдеггер называл трансценденцией здесь-бытия. Особенностью семиотической временности, приходящей на смену временным разметкам сознания, является то, что ее «законы» синхронии, то есть синхронии событийности, прошедшей семиотическую обработку, обладают не императивным характером, скорее, это – некие утверждения констатирующие «некое состояние», «констатации некоего состояния», это именно констатация, а не императив, то есть «в языке нет никакой силы, гарантирующей сохранение регулярности, установившейся в каком-либо пункте», закон синхронии – «только в смысле упорядочения, в смысле принципа регулярности»[48]. Диахрония, напротив, динамична, - это «динамический фактор, приводящий к определенному результату, производящий определенное действие»[49], но в то же время эти результаты всегда «носят случайный и частный характер». Диахронические эффекты производят своего рода точечные, локальные проколы на поверхности языка, но не способны тотчас изменить тотально «некое состояние» семиозиса. Благодаря этому всякое состояние в семиотической размерности обладает случайным характером, и именно поэтому столь неуместными становятся «законы развития общества, человека и т.п.» Порядок, выявляющийся в семиотическом измерении, «непрочен как раз потому, что этот порядок не императивен». В принципе меняется весь временной ландшафт, мы попадаем в ситуацию, в которой становится явным отсутствие онтических скреп, когда «уже-прошедшее» не обладает ни экзистенциальными, ни социальными, ни культурными возможностями реактуализации, в ситуацию, когда связь событий обслуживается преимущественно семиотическими устройствами, запускающими в игру случай, игру всегда жестокую и с непредсказуемыми результатами. Это весьма странная и опасная игра, которую утонченно и изысканное описал Соссюр, очень часто проводящий аналогию развертывания семиотических процессов с шахматной игрой: «Чтобы партия в шахматы во всем уподобилась функционированию языка, необходимо представить себе бессознательно действующего или ничего не смыслящего игрока»[50]. Итак, в семиотическом прочтении за событийностью стоит бессознательно действующий, ничего не смыслящий игрок, - конечно, утверждение сильное, но в нем безусловно заключена доля истины. Вхождение в семиотизированные миры, как отмечалось выше, ведет к сбоям устройств сознания, разбивая соответственно сознательные намерения и мотивации сознания. И часто парадокс состоит в том, семиозис, по словам Соссюра, продолжает «функционировать, несмотря на повреждения, которые ему наносятся». Но семиотическое, еще раз подчеркну, это не «гилетика» выражения мысли, мира, человека, - это интенсивная размерность, расположившаяся по ту сторону сознания и активно участвующая в сборе событийности и мысли, и мира. Именно в этом статусе семиотическое и предстает как своего рода physis, нечеловеческий, но придающий человеческое человеку, и в то же время всегда готовый поглотить человека и мир, - это и есть как раз та действительность, в которой рождаются императивы к человеку, втягивающие его в агон, полемос, эрос, императивы интенсивности, воли к власти, к ее высшей форме - власти над самим собой, здесь складывается и стратегия сверхчеловека, который должен связать в себе, в своей консистенции «высшее того, что есть». Представленные здесь наброски семиотической версии аналитики человека вовсе не исчерпывают весь ее тематический репертуар, но еще раз хочу отметить, мы натолкнулись на событийный ряд, в котором семиозис, семиотическое, выступает как своего рода physis. Я понимаю, утверждение несколько категоричное, но возможно в этой категоричности и появится возможность нового прочтения человека.
|