Март 1983 г. 21 страница
– Да. Очень тихо. И это – самое важное. Для таких людей, как мы с Амэ, тишина для работы просто необходима. Мы оба не переносим, когда вокруг… hustle‑bustle? Ну, всякий шум‑гам. Когда слишком оживленно, все само из рук валится. Как вам здесь? Согласитесь, Гонолулу – очень шумный город... Я вовсе не находил, что Гонолулу очень уж шумный город, но затягивать разговор не хотелось, и я сделал вид, что согласен. Юки, судя по физиономии, разглядывала очередную “дурацкую чушь” за окном. – Кауаи – вот там действительно хорошо. Тихо, людей почти нет. На самом деле, я бы хотел жить на Кауаи. Но только не здесь, на Оаху. Туристический центр, что с него взять: слишком много машин, преступность высокая... Здесь я – только из‑за работы Амэ. По два‑три раза в неделю приходится в Гонолулу выбираться. За материалами. Ей для съемки постоянно материалы нужны. Ну и, конечно, отсюда, с Оаху, связь легче поддерживать, встречаться с людьми. Она сейчас много разного народу снимает – тех, кто обычной жизнью живет. Рыбаков, садоводов, крестьян, поваров, дорожных рабочих, торговцев рыбой, кого угодно... Она замечательный фотохудожник. Ее работы – талант в чистом виде. Хотя мне никогда не доводилось пристально разглядывать работы Амэ, на всякий случай я опять согласился. Юки подозрительно засопела. Он спросил, какой работой я занимаюсь. Заказной писатель, ответил я. Моя работа, похоже, его заинтересовала. Видно, решил, что мы – братья по духу, связанные общей профессией. И поинтересовался, что именно я пишу. Что угодно, сказал я. Что закажут – то и пишу. Примерно как разгребать сугробы в пургу. – Разгребать сугробы... – повторил он и, состроив серьезную мину, надолго задумался. Будто не очень хорошо понял то, что услышал. Я уже колебался, не рассказать ли ему подробнее о том, как разгребают сугробы, но тут в комнату вошла Амэ, и наш разговор закончился.
* * *
Одета Амэ была очень просто: полотняная рубаха с короткими рукавами, потертые белые шорты. На лице никакой косметики, волосы – в таком беспорядке, будто она только что проснулась. И тем не менее, она смотрелась дьявольски привлекательно. Аристократическая надменность, которую я подметил еще в ресторане отеля на Хоккайдо, по‑прежнему проступала в каждом ее движении. Едва она вошла в комнату, все мгновенно почувствовали, насколько ее жизнь отличается от прозябания остальных. Ей не нужно было ничего объяснять или показывать: разница была понятна с первого взгляда. Ни слова не говоря, она подошла к Юки, запустила пальцы ей в волосы, долго трепала их, пока совсем не разлохматила, а потом прижалась носом к ее виску. Юки не выказала большого интереса, хотя особо и не сопротивлялась. Лишь когда все закончилось, тряхнула головой пару раз, восстанавливая прическу. И уперлась бесстрастным взглядом в цветочную вазу на стеллаже. И все же бесстрастность еебыла совсем иной, нежели унылое безразличие, с которым она озиралась в доме отца. Сейчас, несмотря ни на что, в ней сквозило нечто искреннее и живое. Определенно, мать и дочь вели между собой некий бессловесный диалог, не понятный никому, кроме них самих. Амэ и Юки. Дождь и снег. И в самом деле, странно, подумал я снова. Ну, в самом деле, что это за имена? Прав Хираку Макимура, прогноз погоды какой‑то. Родись у них еще один ребенок – интересно, как бы его назвали? Амэ и Юки не сказали друг другу ни слова. Ни “здравствуй”, ни “как поживаешь”. Просто – мать взъерошила волосы дочери, ткнулась ей носом в висок и всё. Затем подошла ко мне, уселась рядом на диван, достала из кармана пачку “сэлема”, вытянула сигарету и прикурила от картонной спички. Поэт принес откуда‑то пепельницу и элегантно, почти неслышно поставил на стол. Будто вставил красивую метафору в нужную строчку стихотворения. Амэ бросила туда спичку, выдула струйку дыма и шмыгнула носом. – Простите. Никак от работы оторваться не могла, – сказала она. – Характер у меня такой: не могу останавливаться на середине. Потом захочешь продолжить – ничего не получается... Поэт принес Амэ стакан, одной рукой ловко откупорил банку и налил ей пива. Несколько секунд она наблюдала, как оседает пена, после чего залпом выпила полстакана. – Ну, и сколько вы собираетесь пробыть на Гавайях? – спросила она меня. – Трудно сказать, – ответил я. – Я пока ничего не планировал. Но, наверное, с неделю. Я ведь сейчас в отпуске. Скоро в Японию возвращаться – и опять за работу... – Побыли бы подольше. Здесь ведь так хорошо! – Да, конечно... Здесь хорошо, – пробормотал я в ответ. Черт знает что. Похоже, она меня совершенно не слушала. – Вы уже ели? – спросила она. – В дороге сэндвич перехватил, – ответил я. – А у нас что сегодня с обедом? – спросила она поэта. – Насколько я помню, ровно час назад мы ели спагетти, – медленно и очень мягко ответил тот. – Час назад было двенадцать пятнадцать. Нормальные люди называют это обедом... Как правило. – В самом деле? – рассеянно спросила Амэ. – В самом деле, – кивнул поэт. И, повернувшись ко мне, улыбнулся. – Она за работой совсем от реальности отключается. Когда ела в последний раз, где что делала – всё забывает начисто. Память в чистый лист бумаги превращается. Нечеловеческая самоотдача... Про себя я подумал, что это, пожалуй, уже не самоотдача, а пример прогрессирующей шизофрении – но, разумеется, вслух ничего не сказал. Просто сидел на диване, молчал и вежливо улыбался. Довольно долго Амэ отсутствующим взглядом буравила стакан с пивом, потом словно о чем‑то вспомнила, взяла стакан и отхлебнула глоток. – Знаешь, может, мы и обедали, только опять есть хочется. Я ведь сегодня даже не завтракала! – сказала она. – Послушай. Я понимаю, что все время ворчу, но... Если вспомнить реальные факты, сегодня в семь тридцать утра ты съела огромный тост, грейпфрут и йогурт, – терпеливо объяснил ей Дик Норт. – А потом сказала: “Объедение!” И еще сказала: “Вкусный завтрак – отдельный праздник в жизни”. – Ах, да... Что‑то было такое, – сказала Амэ, почесывая кончик носа. И задумалась, все так же рассеянно глядя в пространство перед собой. Прямо как в фильме Хичкока, подумал я. Чем дальше, тем меньше понимаешь, что правда, что нет. И все сложнее отличить нормального человека от сумасшедшего. – Ну, в общем, у меня все равно в желудке пусто, – сказала Амэ. – Ты же не будешь возражать, если я еще раз поем? – Конечно, не буду, – рассмеялся поэт. – Это ведь твой желудок, не мой. Хочешь есть – ешь себе сколько влезет. Даже очень хорошо, когда есть аппетит. У тебя же всегда так. Когда работа получается, сразу есть хочешь. Давай, я сделаю тебе сэндвич. – Спасибо. Ну, тогда и пива еще принеси, хорошо? – Certainly[56], – ответил он и скрылся в кухне. – Вы уже ели? – опять спросила она меня. – В дороге сэндвич перехватил, – повторил я. – А Юки? – Не хочу, – просто сказала Юки. – Мы с Диком в Токио познакомились, – произнесла Амэ, закидывая ногу на ногу и глядя на меня в упор. Хотя мне все равно показалось, будто она рассказывает это для Юки. – Он‑то и предложил мне поехать с ним в Катманду. Сказал, что там ко мне обязательно придет вдохновение. В Катманду и правда было замечательно. А руку Дик на войне потерял, во Вьетнаме. Подорвался на мине. Такая мина специальная, “Баунсинг Бетти”[57]. Наступишь на нее, а она прыг – и прямо в воздухе взрывается. Бабам‑м! Кто‑то рядом наступил, а он руку потерял. Он – поэт. Слышали, какой у него отличный японский? Мы сперва в Катманду пожили, а потом на Гавайи перебрались. После Катманду так хотелось куда‑нибудь, где жарко! Вот Дик и нашел здесь дом. Это коттедж его друга. А в ванной для гостей у нас фотолаборатория. Замечательное место! Будто высказав все, что считала нужным, Амэ глубоко вздохнула, потянулась всем телом и погрузилась в молчание. Послеобеденная тишина сгустилась; яркий солнечный свет за окном, точно плотная пыль, расплывался повсюду как ему заблагорассудится. Череп питекантропа все белел над горизонтом, не сдвинувшись ни на дюйм. И выглядел все так же твердолобо. Сигарета, к которой Амэ больше не прикоснулась, истлела до самого фильтра. Интересно, как Дик Норт делает сэндвичи одной рукой, попытался представить я. Как, например, режет хлеб? В правой руке – нож. Это ясно, без вариантов. Но чем он тогда придерживает хлеб? Ногой? Непонятно. Может, если двигать ножом в правильном ритме, хлеб разрежется и без упора? Но почему он все‑таки не пользуется протезом?
* * *
Чуть погодя поэт принес блюдо с сэндвичами, сервированное, как в первоклассном ресторане. Сэндвичи с огурцами и ветчиной были нарезаны “по‑британски” – небольшими дольками, в каждый воткнута оливка. Всё выглядело очень аппетитно. “Как же он это резал?” – ломал голову я. Дик Норт откупорил еще пива и разлил по стаканам. – Спасибо, Дик, – сказала Амэ и повернулась ко мне: – Он прекрасно готовит. – Если бы устроили конкурс на лучшего однорукого повара, я бы там всех победил! – подмигнул мне поэт. – Да вы попробуйте, – предложила Амэ. И я попробовал. Действительно, отличные сэндвичи. Словно очень качественные стихи. Свежайший материал, безупречная подача, отточенная фонетика. – Просто объеденье, – похвалил я искренне, все же не сообразив, как он режет хлеб. Подмывало спросить – но спрашивать такое, конечно же, не годилось. Дик Норт определенно был человеком действия. Покуда Амэ уничтожала сэндвичи, он снова сходил на кухню и успел приготовить всем кофе. Отменный кофе, что и говорить. – Слушайте, а вы... – спросила Амэ, – Вы, когда с Юки вдвоем... вам нормально? Я не понял вопроса: – Что значит – “нормально”? – Ну, я о музыке, разумеется. Весь это рок, вы же понимаете. Неужели вас это не сводит с ума? – Да нет... Не сводит, – ответил я. – У меня, когда это слушаю, голова просто на части раскалывается! И полминуты не выдерживаю, хоть уши затыкай. То есть, когда сама Юки рядом – никаких проблем. Но ее музыка – это просто какой‑то кошмар! – сказала она и с силой потерла виски. – Я ведь слушаю только очень определенную музыку. Барокко. Какой‑нибудь мягкий джаз. Или этническое что‑нибудь. Чтобы душа успокаивалась. Вот это я люблю. И стихи люблю такие же. Гармония и покой... Она снова взяла пачку “сэлема”, закурила и положила сигарету на край пепельницы. Эта тоже сгорит дотла, подумал я. Так оно и вышло. Просто странно, как она до сих пор не спалила весь дом... Похоже, я начинал понимать слова Хираку Макимуры о том, что существование с Амэ “сожрало” его жизнь и способности. Эта женщина – не из тех, кто дарит себя. Вовсе наоборот. Она строит свою жизнь, забирая понемногу у других. Окружающие просто не могут не отдавать ей хоть что‑нибудь. Ибо у нее талант от Бога, а это – мощнейший насос для поглощения всего чужого. И поступать так с людьми она считает своим естественным правом. Гармония и покой... Чтобы дарить ей это, люди отрывают от себя только что не собственные руки‑ноги. “Но я‑то здесь при чем?!” – хотелось закричать мне. Я здесь – лишь потому, что у меня неожиданный отпуск. И всё! Закончится отпуск, я вернусь разгребать сугробы дальше, и эта нелепая ситуация разрешится сама собой. Но главное – мне совершенно нечего вам отдать. Даже будь у меня чем поделиться – сейчас это здорово пригодилось бы мне самому. А сюда, в вашу теплую компанию, меня забросил каприз судьбы... Очень хотелось встать и заявить это во всеуслышание. Но не было смысла. Никто и слушать бы меня не стал. Для этой гиперсемейки я – очередной “дальний родственник”, и права голоса мне пока не дали. Облако над горизонтом, не изменив очертаний, сдвинулось немного вверх. Казалось, проплыви под ним небольшое судно – так и зацепило бы мачтой. Гигантский череп огромного питекантропа. Вывалившийся из щели между эпохами в это небо над Гонолулу. “Похоже, мы с тобой братья!” – мысленно сказал я ему. Разделавшись с сэндвичами, Амэ встала, подошла к дочери и, вновь запустив ладонь ей в волосы, потрепала их еще немного. Юки бесстрастно разглядывала кофейную чашку на столе. – Роскошные волосы, – сказала Амэ. – Всю жизнь хотела себе такие. Густые, блестящие, длинные... А у меня чуть что – сразу дыбом торчат. Хоть не прикасайся к ним вообще! Правда, Принцесса? – И она снова ткнулась носом дочери в висок. Дик Норт убрал со стола пустые пивные банки и тарелку. И поставил музыку – что‑то камерное из Моцарта. – Еще пива? – предложил он мне. – Хватит, пожалуй, – ответил я. – Ну, что... Сейчас я хотела бы поговорить с Юки, – произнесла Амэ ледяным тоном. – Семейные разговоры. Мать с дочерью, с глазу на глаз. Поэтому – Дик, ты не мог бы показать ему наши пляжи? Часа хватит, я думаю... – Конечно, почему нет! – ответил поэт, вставая с дивана. Поднялся и я. Поэт легонько поцеловал Амэ в щеку, надел белую парусиновую шляпу и зеленые очки от солнца. – Мы погуляем, вернемся через часок. А вы тут разговаривайте в свое удовольствие. – И он тронул меня за локоть: – Ну что, пойдемте? Здесь отличные пляжи. Юки чуть пожала плечами и посмотрела на меня с каменной физиономией. Амэ вытянула из пачки “сэлема” третью сигарету. Оставив их наедине, мы с одноруким поэтом вышли в душный солнечный полдень.
* * *
Я сел за баранку “лансера”, и мы прокатились до побережья. Поэт рассказал, что с протезом водит машину запросто, но без особой необходимости старается протез не надевать. – Ощущаешь себя неестественно, – пояснил он. – Наденешь – и успокоиться не можешь. Удобно, конечно. Но чувствуется дисгармония. Природе вопреки. Так что по мере возможности я приучаю себя обходиться в жизни одной рукой. Использовать свое тело, пусть даже и не полностью... – А как вы режете хлеб? – все‑таки не удержался я. – Хлеб? – переспросил он и задумался, словно не понял, о чем его спрашивают. И лишь потом наконец сообразил. – А! Что я делаю, когда его режу? Ну да, закономерный вопрос. Нормальным людям, наверное, и правда трудно понять... Но это очень просто. Так и режу – одной рукой. Конечно, если держать нож, как обычно, ничего не получится. Весь фокус в том, как захватывать. Хлеб придерживаешь пальцами, а по нему туда‑сюда лезвие двигаешь... Вот так! Он продемонстрировал мне на пальцах, как это делается – но я, хоть убей, не смог представить, как такое возможно на самом деле. Однако именно этим способом он резал хлеб куда качественнее, чем обычные люди двумя руками. – Очень неплохо получается! – улыбнулся он, увидев мое лицо. – Большинство обычных дел можно делать одной рукой. В ладоши, конечно, не похлопаешь... Но от пола отжаться можно и на турнике подтянуться. Вопрос тренировки. А вы что думали? Как я, по‑вашему, должен был резать хлеб? – Ну, я думал, ногой как‑нибудь помогаете… Он громко, от всей души рассмеялся. – Вот это забавно! – воскликнул он. – Хоть поэму сочиняй. Про однорукого поэта, который резал хлеб ногой... Занятные получатся стихи. И с этим я не смог ни поспорить, ни согласиться.
* * *
Проехав довольно далеко вдоль берега по шоссе, мы остановились, вышли из машины, купили шесть банок холодного пива (поэт, широкая душа, заплатил за все), после чего отыскали на пляже местечко поукромнее и стали пить пиво, развалясь на песке. В такую жару сколько пива ни пей, захмелеть не удается, хоть тресни. Пляж оказался не очень гавайский. Повсюду зеленели какие‑то низкие пышные деревца, а линия берега петляла и извивалась, местами переходя в невысокие скалы. Но, по крайней мере, не похоже на рекламную окрытку – и слава богу. Неподалеку стояли сразу несколько миниатюрных грузовичков, – семьи местных жителей вывезли детей искупаться. В открытом море десяток ветеранов местного сёрфинга состязались с волной. Череповидное облако дрейфовало там же, где раньше, и стаи чаек плясали в небе вокруг него, как хлопья пены в стиральной машине. Мы пили пиво, лениво разглядывая этот пейзаж, и время от времени болтали о том о сем. Дик Норт поведал мне, как безгранично он уважает Амэ. “Вот кто настоящий художник!” – сказал он убежденно. Говоря об Амэ, он то и дело срывался с японского на английский. На японском выразить свои чувства как следует не удавалось. – После встречи с ней мое отношение к стихам полностью изменилось. Ее фото, как бы сказать... просто раздевает поэзию догола. То, для чего в стихах мы так долго подбираем слова, прядем из них какую‑то запутанную пряжу, в ее работах проступает в одно мгновенье! Моментальный embodiment. Воплощение... Она извлекает это играючи – из воздуха, из солнечного света, из каких‑то трещин во времени – и выражает самые сокровенные чувства и природу человека... Вы понимаете, о чем я? – В общем, да, – сказал я. – Смотрю на ее работы – иногда аж страшно становится. Будто вся моя жизнь под угрозой. Настолько это распирает меня... Вы знаете такое слово – dissilient[58]? – Не знаю, – сказал я. – Как бы это сказать по‑японски... Ну, когда что‑нибудь – раз! – и лопается изнутри... Вот такое чувство. Будто весь мир взрывается неожиданно. Время, солнечный свет – все у нее вдруг становится dissilient. В одно мгновение. Ее руку сам Бог направляет. Это совсем не так, как у меня или у вас... Извините меня, конечно. О вас я пока ничего не знаю... Я покачал головой. – Все в порядке... Я хорошо понимаю, о чем вы. – Гениальность – страшно редкая вещь. Настоящую гениальность где попало не встретишь. Когда шанс пересечься с нею в жизни, просто видеть ее перед собой, сам плывет в руки – нужно ценить это как подарок Судьбы. Хотя, конечно... – Он умолк на несколько секунд, потом отвел в сторону единственную ладонь – так, словно хотел пошире развести руками. – В каком‑то смысле, это очень болезненное испытание. Будто колют в меня иглой, куда‑то в самое эго... Слушая его вполуха, я разглядывал горизонт и облако над горизонтом. Перед нами шумело море, волны с силой бились о волнорез. Я погружал пальцы в горячий песок, набирал его в ладонь и выпускал тонкой струйкой. Раз за разом, опять и опять. Сёрферы в море дожидались очередной волны, вскакивали на нее, долетали до волнореза – и отгребали обратно в море. – Но все же какая‑то сила – гораздо сильнее, чем мое эго! – тянет меня к ее гениальности... К тому же, я просто люблю ее, – тихо добавил он. И прищелкнул пальцами. – Вот и засасывает, как в воронку какую‑то! У меня ведь, представьте, и жена есть. Японка. И дети. Жену я тоже люблю. То есть, действительно люблю. Даже сейчас... Но когда с Амэ встретился, затянуло – просто некуда деться. Как в огромный водоворот. Как ни дергайся, как ни сопротивляйся – бесполезно. Но я сразу все понял. Такое лишь однажды случается. Эта встреча – одна на всю жизнь. Уж такие вещи, поверьте, я чувствую хорошо. И я задумался. Свяжу свою жизнь с таким человеком – возможно, потом пожалею. А не свяжу – всё мое существование утратит смысл... Вам никогда похожие мысли в голову не приходили? – Нет, – сказал я. – Вот ведь странная штука! – продолжал Дик Норт. – Я столько пережил, чтобы построить тихую, стабильную жизнь. И построил, и держал эту жизнь в руках. Все у меня было – жена, дети, свой домик. Работа – пусть не очень прибыльная, но достойная. Стихи писал. Переводил. И думал: вот, добился от жизни чего хотел... Я потерял на войне руку. И все равно продолжал считать, что в жизни больше плюсов, чем минусов. Только чтобы собрать все эти плюсы воедино, потребовалось очень много времени. И очень много усилий – чтобы просто взять себя в руки. Взять своими руками от жизни всё. И я взял‑таки, сколько смог. Вот только... – Он вдруг поднял единственную ладонь и махнул ею куда‑то в сторону горизонта. – Вот только потерять всё это можно в считанные секунды. Раз! – и руки пусты. И больше некуда возвращаться. Ни в Японии, ни в Америке у меня теперь дома нет. Слишком долго без своей страны – и слишком далеко от нее... Мне захотелось как‑то утешить его, но ни одного подходящего слова в голове не всплывало. Я просто зачерпывал ладонью песок – и высыпал его тонкой струйкой. Дик Норт поднялся, отошел на несколько метров в укромные кустики, помочился там и неторопливо вернулся назад. – Разоткровенничался я с вами! – сказал он, смеясь. – А впрочем – давно уже хотелось кому‑нибудь рассказать... Ну, и что же вы об этом думаете? Что бы я ни думал, говорить о том смысла не было. Мы оба – взрослые люди, обоим за тридцать. С кем постель делить – каждый решает для себя сам. И будь там хоть воронки, хоть водовороты, хоть ураганы со смерчами – ты сам это выбрал, и живи теперь с этим как получается... Мне он нравился, этот Дик Норт. Столько в жизни преодолел со своей единственной рукой. Стоило уважать его хотя бы за это. Вот только что мне ему ответить? – Ну, во‑первых, я – не человек искусства... – сказал я. – И интимные отношения, вдохновленные искусством, понимаю плохо. Слишком уж это... за пределами моего воображения. Он слегка погрустнел и посмотрел на море. Похоже, собирался что‑то сказать, но передумал. Я закрыл глаза. Сперва мне показалось, что я закрыл глаза совсем ненадолго – но неожиданно провалился в глубокий сон. Видимо, из‑за пива. Когда я открыл глаза, по лицу плясала тень от ветки. От жары слегка кружилась голова. Часы показывали полтретьего. Я помотал головой и поднялся. Дик Норт играл на волнорезе с приблудившейся невесть откуда собакой. Только бы он на меня не обиделся, подумал я. Надо же – говорил‑говорил с человеком и заснул посреди разговора! Уж ему‑то эта беседа поважнее, чем мне... Но что же, черт побери, тут можно было ответить? Я еще немного покопался ладонью в песке, наблюдая, как он играет с собакой. Поэт хватал собаку за голову и прижимал к себе, точно собираясь задушить, а животное радостно вырывалось. Волны, яростно грохоча, разбивались о волнорез и с силой откатывались обратно в море. Мелкие брызги белели на солнце, слепя глаза. Какой‑то я, наверное, толстокожий, подумал я вдруг… Хотя и нельзя сказать, что не понимаю его чувств. Просто – однорукие или двурукие, поэты или не‑поэты, все мы живем в этом жестоком и страшном мире. И каждый сражается со своей кучей невзгод и напастей. Мы оба – взрослые люди. Каждый со своим багажом худо‑бедно дотянул до этого дня. Но вываливать на собеседника свои болячки при первой же встрече – совсем не дело. Вопрос элементарной воспитанности... Толстокожий? Я покачал головой. Хотя тут, конечно, качай не качай – не решишь ни черта.
* * *
Мы вернулись на “лансере” обратно. Дик Норт позвонил в дверь, и Юки отворила нам с таким видом, будто факт нашего возвращения ей совершенно безынтересен. Амэ сидела по‑турецки на диване с сигаретой в губах и, уставившись взглядом в пространство, предавалась какой‑то дзэн‑медитации. Дик Норт подошел к ней и снова поцеловал в щеку. – Поговорили? – спросил он. – М‑м‑м, – не вынимая изо рта сигареты, промычала она. Ответ был скорее утвердительный. – А мы валялись на пляже, созерцали край света и принимали солнечную ванну! – бодро отрапортовал Дик Норт. – Мы уже скоро поедем, – сказала Юки абсолютно бесцветным голосом. Я думал то же самое. Очень уж хотелось поскорее вернуться отсюда в шумный, реальный, туристический Гонолулу. Амэ поднялась с дивана. – Приезжайте еще. Я хотела бы с вами видеться, – сказала она. Затем подошла к дочери и легонько погладила ее по щеке. Я поблагодарил Дик Норта за пиво и все остальное. – Не за что, – ответил он, широко улыбаясь. Когда я подсаживал Юки в кабину “лансера”, Амэ тронула меня за локоть. – Можно вас на пару слов? Мы прошли с нею рука об руку вперед, к небольшому саду. В центре садика был установлен простенький турник. Опершись на него, она сунула в рот очередную сигарету и, всем своим видом демонстрируя, как ей это трудно, чиркнула спичкой о коробок и прикурила. – Вы – хороший человек. Я это вижу, – сказала она. – И потому хочу вас кое о чем попросить. Привозите сюда Юки почаще. Я ее люблю. И хочу, чтобы мы встречались. Понимаете? Встречались и разговаривали. И подружились в итоге. Я думаю, из нас получились бы хорошие друзья. Помимо всех этих отношений – дочка, мать... Поэтому, пока она здесь, я хочу общаться с ней как можно больше. Высказав все это, Амэ умолкла и посмотрела на меня долго и пристально. Я совершенно не представлял, что на это сказать. Но совсем ничего не ответить было нельзя. – То есть, это – проблема между вами и Юки, – уточнил я. – Безусловно, – кивнула она. – Вот поэтому как только она скажет, что хочет вас видеть – я сразу же ее привезу, – сказал я. – Или если вы как мать велите ее привезти – выполню ваше распоряжение, не задумываясь. Так или эдак. Но лично за себя я ничего сказать не могу. Насколько я помню, дружба – штука добровольная, и ни в каких посредниках не нуждается. Если, конечно, мне не изменяет память. Амэ задумалась. – Вы говорите, что хотели бы с ней подружиться, – продолжал я. – Прекрасно, что тут скажешь. Вот только – позвольте уж! – вы ей прежде всего мать, а потом все остальное. Так получилось – нравится это вам или нет. Ей всего тринадцать. И больше всего на свете ей нужна самая обычная мама. Та, кто в любую ночь, когда темно и страшно, обнимет, не требуя ничего взамен. Вы, конечно, меня извините – я совершенно чужой вам человек и, возможно, чего‑то не понимаю. Но этой девочке сейчас нужны не взаимные попытки с кем‑нибудь сблизиться. Ей нужен мир, который бы принял ее всю целиком и без всяких условий. Вот с чем вы должны разобраться в первую очередь. – Вам этого не понять, – сказала Амэ. – Да, совершенно верно. Мне этого не понять, – согласился я. – Только имейте в виду: это – ребенок, и этого ребенка сильно обидели. Его нужно защитить и утешить. Это требует времени и усилий – но кто‑нибудь должен сделать это непременно. Это называется “ответственность”. Вы меня понимаете? Но она, конечно, не понимала. – Но я же не прошу вас привозить ее сюда каждый день! – сказала она. – Когда она сама не будет возражать – тогда и привозите. А я, со своей стороны, буду ей позванивать время от времени... Поймите, я очень не хочу ее потерять. Если у нас с ней и дальше будет так, как было до сих пор, она вырастет и совсем от меня отдалится. А я хочу, чтобы между нами сохранялась психологическая связь. Духовные узы... Возможно, я не лучшая мать. Но если б вы знали, сколько мне пришлось тащить на себе – помимо материнства! Я ничего не могла изменить. И как раз это моя дочь понимает очень хорошо. Вот почему я хочу построить с ней отношения выше, чем просто “мать и дочь”. “Кровные друзья” – вот как я бы это назвала... Я глубоко вздохнул. И покачал головой. Хотя тут качай, не качай – уже ни черта не изменишь.
* * *
На обратном пути мы молча слушали музыку. Лишь я иногда насвистывал очередную мелодию, но, если не считать моих посвистов, мы оба долго не издавали ни звука. Юки, отвернувшись, глядела в окно, да и мне говорить было особенно нечего. Минут пятнадцать я просто гнал машину по шоссе. До тех пор, пока меня не настигло предчувствие. Мгновенное и резкое, как пуля, беззвучно впившаяся в затылок. Словно кто‑то написал у меня в мозгу маленькими буквами: “Лучше останови машину”. Повинуясь, я свернул на ближайшую стоянку возле какого‑то пляжа, остановил машину и спросил Юки, как она себя чувствует. На все мои вопросы – “Как ты? В порядке? Пить не хочешь?” – она отвечала молчанием, но в этом молчании явно скрывался какой‑то намек. И потому я решил больше не спрашивать, а догадаться, на что же она намекает. С возрастом вообще лучше понимаешь скрытые механизмы намеков. И терпеливо ждешь, пока намеки не превратятся в реальность. Примерно как дожидаешься, когда просохнет выкрашенная стена. В тени кокосовых пальм мимо прошли две девчонки, рука об руку, в одинаковых черных бикини. Ступая, как кошки, разгуливающие по забору. Шагали они босиком, а их бикини напоминали какие‑то хитрые конструкции из крошечных носовых платков. Казалось, подуй посильнее ветер – и всё разлетится в разные стороны. Распространяя вокруг себя странную, почти осязаемую ирреальность – словно в заторможенном сне – они медленно прошли перед нами справа налево и исчезли. Брюс Спрингстин запел “Hungry Heart”[59]. Отличная песня. Этот мир еще не совсем сошел на дерьмо. Вот и ди‑джей сказал – “классная вещь”... Покусывая ногти, я глядел в пространство перед собой. Там по‑прежнему висело в небе судьбоносное облако в форме черепа. “Гавайи”, – подумал я. Все равно что край света. Мамаша хочет подружиться с собственной дочкой. А дочка не хочет никакой дружбы, ей нужна просто мать. Нестыковка. Некуда деться. У мамаши бойфренд. Бездомный однорукий поэт. И у папаши тоже бойфренд. Голубой секретарь по кличке Пятница. Совершенно некуда деться. Прошло минут десять – и Юки расплакалась у меня на плече. Сначала совсем тихонько, а потом в голос. Она плакала, сложив на коленях руки, уткнувшись носом в мое плечо. Ну еще бы, подумал я. Я бы тоже плакал на твоем месте. Еще бы. Отлично тебя понимаю.
|