Студопедия — КНИГА ТРЕТЬЯ 7 страница
Студопедия Главная Случайная страница Обратная связь

Разделы: Автомобили Астрономия Биология География Дом и сад Другие языки Другое Информатика История Культура Литература Логика Математика Медицина Металлургия Механика Образование Охрана труда Педагогика Политика Право Психология Религия Риторика Социология Спорт Строительство Технология Туризм Физика Философия Финансы Химия Черчение Экология Экономика Электроника

КНИГА ТРЕТЬЯ 7 страница






Насколько шампанское было приятно, настолько отвратителен был тяжкий сигарный дым. Снова мысль о матери — каково будет ей спать — закралась в сердце Павла, но так было стыдно твердить все про маму — ведь не маленький он, что лучшим ответом стало опустить губы к стакану. И снова по сердцу поплыло ощущение теплоты и радости; сердце словно катилось куда-то вниз сладко и ровно, и в висках стучало тоже словно сладостно, а губы невольно раздвигались в счастливую улыбку. В самом деле, какое сладкое вино!

Все шумнее и шумнее делалось в комнате; если бы не анафемский табачный дым, Павлик чувствовал бы себя счастливым как никогда; лица товарищей казались более милыми и добрыми, даже Рыкин, даже Митрохин — эти, знавшие про грязное, улыбались приятно. Слова, которые ими говорились, были странны, но не менее странным казалось то, что не смущался от них Павел, а только улыбался. Мало того, желание улыбаться становилось в нем все сильнее и крепче, и наконец он оказался не в силах сдержать чувства смеха и вдруг прорвался, засмеявшись на всю комнату высоким тонким смехом, как когда-то раньше, много лет раньше, когда тетка Анфиса слизнула со скатёрти языком каплю варенья, высоким тонким смехом, точно заржал жеребеночек-сосунок:

— И-ги-ги! И-ги-ги-ги! И-ги-ги!

Все поглядели на него изумленно, и глаза у всех были блестящие, плававшие в таких сизых облаках, что Павлик опять не сдержался и снова взвизгнул как жеребенок:

— И-ги-ги!

Одно из лиц, кажется лицо Рыкина, вдруг сделалось обиженным. Должно быть, он о чем-то уверял, что-то доказывал, а Павлик засмеялся.

Волосы у Рыкина были мокрые и торчали на маковке, как гребень петуха.

— Да, да, — громко и обиженно сказал он и постучал по спинке стула перед лицом Павла. — Сейчас мне семнадцать, а впервые я стал жить с женщиной пятнадцати лет.

— Что, что? — спросил Павел. Сощуренные глаза его вдруг расширились и приняли беспомощное выражение. — Что ты говоришь?

Так счастливо-сладостно было ему, такая бархатная ясность скользила от милого вина по сердцу, так сладко тонуло сердце и жгло виски, и вдруг грубые, мерзкие слова, так не подходящие к той озаренности, завеявшей Павликово сердце.

— Я говорю, что узнал женщину два года назад, — упрямо и обиженно подтвердил Рыкин. — Она была горничная у тетки и сама приставала ко мне, и раз ночью, в субботу, когда я пришел в отпуск, она пришла в гостиную, где я спал на диване, и…

Попытался Павел потрясти головой. Нет, он ослышался. Это все от сигары, этот мерзкий дым…

— Я, Умитбаев, открою окно, — проговорил он жалобно и, растерянно оглядываясь на Рыкина, отошел к окну. — Мама у меня больная, она будет кашлять…

Обиженной, словно оскорбленной рукой дотронулся он до рамы, и слабо-жалобно звякнуло при этом стекло.

 

 

— Да будет тебе, будет, Рыкин, — сказал кто-то из темного угла. — Вот человек, как только напьется, сейчас же начинает о женщинах. Неужели нет более интересной материи?

Кто говорил это, Павлик не видел. Он все еще стоял у окна и жадно вдыхал свежий вечерний воздух. Так было хорошо — и вот опять грубые разговоры, грубые слова и все о том же, о том же проклятом тысячу раз.

Лучше было не оборачиваться, и он продолжал слушать, стоя лицом к окну, благо про него все забыли.

— Ты куришь папиросы? — спрашивал еще кто-то, покашливая и давясь.

— Только крепкие! И то, если хорошо затянуться.

— Без затяжки какое куренье. Я затягиваюсь вот как — смотри.

Послышался зловещий кашель, кто-то выбежал из гостиной, несколько голосов засмеялись хрипло и нестройно.

— И все-то он врет, все хвалится, а сам нюня, матушкин сынок.

Последние слова заставили Павлика отойти от окна и смешаться

с беседующими. Он чувствовал, что краткое определение очень к нему подходило, очень, и теперь это почему-то было ему стыдно, особенно стыдно, почти до слез.

— Ежели я не хлопну утром натощак рюмочку — я на себя не похож! — пропищал кто-то воробьиным голосом, стараясь, чтобы выходило возможно внушительнее. — Если не выпил я, руки у меня так и трясутся…

— И все это вранье, — решительно сказал Умитбаев и поднялся. Он один был совершенно трезв и крепок, и гортанный голос его звучал авторитетно. — Ленев, мне пора, я собрался, благодарю за хлеб-соль.

Задвигали стульями и другие гости. Оказалось, что решили уходить все. В сумраке прихожей долго отыскивали свои фуражки, поминутно чиркая спички и отплевываясь от дыма. Двое или трое сбегали на кухню, вернувшись оттуда с намоченными вихрами, и посматривали на других с гордостью.

— Мы сделали себе «хераусик», и теперь ни в одном глазу, как младенцы.

По обязанности домохозяина Павел вышел лично проводить гостей. Когда он раскрыл двери на улицу, пахнуло такой ясной и нежной свежестью от близлежавшего бульвара, что Павлик пошатнулся.

— Хороший вечер, теперь бы в тополевый садик! — сказал Митрохин, силясь закурить папиросу.

— Да, вечер хорош, пройтись бы следовало, — подтвердил Умитбаев. — Иду, кто со мной?

— Я… я… — раздались быстрые голоса.

Умитбаев повернулся к Павлику.

— А Ленев, конечно, не пойдет?

Павел вспыхнул, замялся.

«Сейчас должна приехать мама», — хотел было сказать он, но сам содрогнулся, что в течение вечера в третий раз упоминает о маме, и решительно взялся за фуражку.

— Нет!.. Я с вами иду.

— Скажи тогда прислуге, чтобы двери закрыла, — кратко сказал Умитбаев и пошел вперед.

Павлик даже обиделся: так быстро решился он идти с товарищами, бросить маму, дом в десятом часу вечера, и никто его даже не похвалил. Все шли по тротуару, громко болтали и заботились лишь о том, чтобы какое-либо начальство не заприметило папиросы.

«Разве вернуться?» — тревожно шевельнулось в сердце Павлика.

Но остаться недостало решимости, и, наскоро объяснив прислуге, что уходит в гости к товарищу, он поспешил вслед за друзьями.

Здесь его радовало только то, что Станкевич, к которому у него вдруг появилось нерасположение, отказался идти на прогулку и ушел домой.

 

 

Кстати, и вечер выдался на этот раз необычно прохладный. Так непривычно весел был вечерний воздух, так мило брели по своим делам редкие прохожие, так невозмутимо курил трубочку на козлах пролетки старенький извозчик, что на сердце Павлика выравнивалось и теплело. Выветривался из головы алкоголь, в мозгу светлело, но мысли все же как-то не острились, они вуалировались, и на сердце не делалось сторожко, как всегда.

«Все же не такие они злые и дурные, — думал он про товарищей, идущих кучкою во главе с Умитбаевым, — они все хвалятся, все стараются выглядеть взрослыми, а сами вовсе не такие, какими хотят казаться…»

Мягко и радостно билось сердце, и когда они вышли в садик, настроение не испортилось. Хотя они и были семиклассники, то есть взрослые люди, хотя были решительные и независимые, все же к ресторану не прошли главной аллеей, а направились вдоль изгороди, «гимназической тропкой», во избежание встречи с классным наставником. И за стол уселись вдали от фонарей и «для видимости» потребовали две бутылки клюквенной, за которыми притаились стаканы с пивом.

Раз пошел, нельзя было отказываться, и Павлик принудил себя выпить пиво. С отвращением проглотил он мутную жидкость, явно отзывавшуюся мылом, и по лицам товарищей видел, что все они морщились, но нельзя было, будучи в седьмом классе, не пить пива. Завидовал Павлик Умитбаеву. Как держался он спокойно и просто. Не смущался, не суетился, спокойно разливал по стаканам и спокойно опоражнивал свой, не морщась и не жалуясь на свою судьбу. Разговор снова перешел на гимназию, бранили помощника классного наставника, которого звали «шпиком» за то, что он всегда выслеживал поздно гуляющих гимназистов и потом инспектору доносил.

— Так он мне опостылел, что я непременно подговорю парней угостить его половинками! — сказал живший на окраине семиклассник Оводов.

— Это какими же половинками? — спросил Павел.

— Какими — понятно, половинками кирпичей, чтобы не смел фискалить.

Тягостное смущение всплыло на сердце Павла. Сказанное казалось ему отвратительным, но спорить и осуждать показалось неуместным.

«Раз пошел, спорить не надо!» — с тайным горьким упреком сказал себе он. Да и в чем надо было разубеждать Оводова? В том, что это грубо, жестоко и бессмысленно? Но так представлялось это, вероятно, и самому Оводову, и говорил он лишь потому, что выпил и хотел казаться значительным и веским, что сидели они, как взрослые, самостоятельно, за особым столиком, что пиво пили в складчину и потом будут все вместе расплачиваться, тоже как взрослые. «Или не следовало ходить, или поступать как все», — внушил себе Павлик еще и, подняв голову, старался выпрямиться и сидеть и говорить «как все».

Зашуршала на соседней дорожке шелковая юбка. Запахло духами, едкими, как перец, послышался пронзительный смех, и быстрая, юркая барышня подошла к гимназистам, пыхтя папироской. Лицо у нее, заметил Павлик, было бледно, как маска, а губы улыбались беспечно и развязно.

— А вот и гимназисты! — совсем близко от Павла прозвенел голос.

Не поднимая головы, Павлик видел перед собой зеленое платье с

алым цветком на груди, неровно вздымавшимся и словно скрипевшим.

— Присаживайтесь, Фенечка, не хотите ли пива? — спокойно и независимо предложил барышне Умитбаев.

Подошедшая протянула ребром руку в лайковой перчатке, из дыр которой вылезали костлявые пальцы с обкусанными ногтями, поздоровалась со всеми, присела и почесалась.

— А это кто, такой тихонький? — спросила она про Павла, подавая руку и ему.

Павел должен был пожать перчатку и потесниться, так как в компании прибавилась барышня, а столик был мал. Привычно играя глазами, она поглядела на Павла, а в это время кто-то чиркнул спичку, и увидел Павлик ужасающее количество пудры на лбу женщины и на ее странном, круглом и маленьком, как пуговица, носу.

— Я, впрочем, только на минутку, — проговорила она и, выпив залпом стакан пива, поднялась. — Гости дожидаются у столика, мы сегодня при луне поедем кататься.

С тем же шуршанием она удалилась, а после этого Умитбаев и другие начали отирать руки о скатерть стола.

— А зачем вы это делаете? — осведомился Павлик.

Положительно во всем он был новичок и ничего не знал. Даже совестно было быть таким несведущим младенцем. Поэтому он нисколько не удивился и спокойно принял краткое известие:

— Ты разве не заметил, какой у нее нос?

— Ну и что же, что «нос»? — наивно спросил Павлик, озираясь по сторонам. — И какой такой «сифилис»?

Вновь услышанное слово показалось ему красивым и звучным. Походило оно на имя какого-то греческого царя.

— Хорошо бы «нос»! А то, бывает, и совсем нет носа, — сказал Митрохин, и все засмеялись.

— Говорят, теперь она безопасна, — почему-то хвастливо добавил Оводов.

И ничего-то не понял опять Павел, а постоянно расспрашивать товарищей было совестно, положительно неприлично.

Точно на иной планете жил он, и упал с нее, и бродил среди чужих, не понимавших его.

 

 

Недолго засиделись они за столиком. Умитбаев, находившийся в очень счастливом настроении, изобретал проект за проектом и вскоре объявил, что теперь он зовет всех к своему деду, старому ордынскому хану, где угостит желающих кумысом.

Уже не осведомлялись друг у друга, кто идет и кто не идет. От вина или от ясного вечера все были согласны, все поднялись и пошли, а со всеми пошел и Павлик.

Идти было недалеко. Всем был известен особняк Ахметдинова, у которого по праздникам жил Умитбаев.

Посреди пустынной площади высился красивый двухэтажный дом, низ которого пестрел у окон чугунными решетками, а верх был точно прозрачен от множества зеркальных стекол и веранд. Богато жил старый, покинутый родичами хан.

Луна висела как раз над домом, когда гимназисты подошли, от луны стекла верхнего этажа отливали серебром, и все, кроме Умитбаева, почувствовали смущение перед дворцом богача. Когда же на звонок Умитбаева в дверях показался старый, степенный, молчаливый слуга с угрюмым лицом, сразу на пришедших пахнуло сказкой Востока. Робко ступая, направились гимназисты по пушистым пестрым коврам вслед за Умитбаевым; чьи-то черные глаза любопытно сверкнули в щели меж дверями, когда они проходили круглой комнатой, состоящей из диванов вокруг всех стен. Сверкнули и спрятались, и тихий гортанный смех прозвенел, как воркование горлинки. Это не был мужской смех: смеялась женщина или девушка, и еще большее смущение охватило гимназистов. Все так же бесшумно следовал слуга за своим юным господином, пока тому не вздумалось спросить по-башкирски, что Павлик, немного знакомый с языком, тотчас же понял:

— Дед Исенгалий дома?

Старик ответил почти шепотом: великий человек нездоров, у него отняло ногу, он лежит у себя… Умитбаев на ходу равнодушно пожал плечами и наконец ввел гостей в свои апартаменты.

— Вот здесь я живу, — объяснил он товарищам и, не повернув головы к лакею, приказал с восточной важностью:

— Подай все, что надо, и скажи Бибикей, чтобы пришла.

Старик бесшумно удалился, а гимназисты, в том числе и Павлик, робко жались подле окон, ие зная, что предпринять дальше.

— Пришли, теперь садитесь как гости, — кратко предложил Умитбаев и сам первый уселся на ковре посреди комнаты на подушки. — Кумысу выпьем, а Бибикей я заставлю сплясать для нас.

Едва успели рассесться гимназисты, как появилась девушка в зеленом кафтане, в красных туфлях, с губами красными, с лицом матово-бледным, на котором жутко и опасно горели глаза. Нет, это не девушка была, это было видение, сон, восточная сказка, так она была легка, и мила, и нежна, так глаза ее чернели, что делалось нестерпимо страшно в самом уголке души. Когда она нагнулась, чтобы поднять упавшую браслетку, Павлику представилось, что у нее нет костей, что она вот-вот переломится, так тонка она была. Руки у нее были прелестны, тонки и белы, как мел, с узкими ногтями, не то подкрашенными, не то в самом деле розовыми, как лепестки. Лампы щедро лили со стен свой загадочный свет; было бы приятнее, если бы было темнее, не так было бы страшно быть подле этой восточной девушки, сидевшей на подушке с опущенными глазами.

Ни на кого не смотрела она, но когда изредка поднимались ее пугающие ресницы, серые или зеленые, словно сыпавшие искры глаза ее останавливались на Умитбаеве и странно темнели, исполняясь не то покорностью, не то робостью, не то лучами любви.

— Встань, Бибик, и пляши нам! — громко приказал Умитбаев, когда старый лакей подал угощения и бесшумно удалился.

Тихо звякнула думра. Откуда взялась она? Недоумевающе повернул голову Павел на жалобный звон струны и увидел, что держит думру Умитбаев, что лежит он на боку на ковре, и поперек его лба черная морщина, а глаза стали угрюмые, властные, преображенные, пылающие, как угли. Уже не было похоже, что среди них гимназист: дикий монгол, потомок легендарных номадов, тронул струны прадедовской думры — и полились звуки, один другого жалобнее, один другого печальнее, песни-слезы, песни-крик и страдание стародавней, изжившей себя земли, опаленной древним солнцем.

— Ай-е! Да-ай-е! Да-ай-е! Ай-ай-ай! — застонал откуда-то взявшийся, точно от черной стены отошедший, приводящий в трепет голос — и вот девушка в зеленом вдруг взмахнула руками, перегнулась — и голые пальцы ног, сбросив туфли, отделились от ковра, словно повиснув в воздухе. Но это было только мгновение; упали, как обрубленные, бледные руки, а туловище, это гибкое туловище змеи, внезапно согнулось над головой Павлика, и сейчас же почти погасшим взором он увидел близ своих глаз зеленые, совсем кошачьи глаза, сверкнувшие словно гневом, в то время как пунцовые губы раскрылись в призыве.

— Ой! — чуть не крикнул Павлик и отшатнулся, закрыв лицо руками, а зеленая змея уже приникла к следующему, почти коснувшись его губ, а подле третьего вдруг согнулись колени, и из поднявшейся зелени шелка вдруг ало и бесстыдно блеснул бисер шаровар. Кровь залила всю голову Павлика: почему-то ему стыднее, нестерпимее всего показалось то, что девушка была в шароварах, он метнулся в сторону и увидел подле себя пылающие довольством, жестокие глаза Умитбаева, следившего за танцем с фанатизмом факира.

— Ай-е-да-ай-е! Ай-ей-ей! — прокричал он еще и затем отбросил думру и отер пот рукавом. — Видали? Видал ты это, Ленев? Вот как у нас в степях!

Когда Павел, а может быть, и другие открыли глаза, Бибикей сидела на своей подушке как ни в чем не бывало, с тем же бесстрастно опущенным взглядом, и только груди ее еще вздымались судорожно, скрытые зеленой паутиной шелка.

 

 

Старые, так не идущие к обстановке часы вдруг глухо проревели одиннадцать. Павлик поднялся в ужасе. Ведь он совсем забыл про маму. Что она теперь? Что думает о нем? Или она в ужасе бродит по дому? Или стоит на улице, поджидая его?..

— Я иду, мне пора, Умитбаев. — Он поднялся тревожный и стал искать фуражку.

Умитбаев все лежал на ковре неподвижный и все смотрел на Бибикей. Лицо его бурое, напряженное, на виске вспухла жила, на левой руке эти жилы чернели, как басовые струны.

— Я ухожу, Умитбаев, мне пора! — повторил Павел, дотрагиваясь до его плеча.

Умитбаев медленно возвел на него глаза. Странные они были, эти узкие, непроницаемые глаза монгола. Точно страсть напряглась в них, готовая вырваться, точно пламя сжигало их, тлея под черепом, в сердце, отсвечиваясь в темных, как чернила, зрачках. Волосы, толстые и тоже черные, стояли щетиной — в этот момент красивый Умитбаев походил на злого ощерившегося степного зверя.

— Нет, ты не уйдешь, — медленно и раздельно ответил он и покачал головой, блеснув зубами. — Ты еще не все видел, ты не видел Бибик, жену мою, и я не выпущу тебя.

— Но поздно, уже пора, — беспомощно проговорил Павлик, ощущая растерянность перед новым обещанием. Что надо было видеть еще? Что хотел показать еще Умитбаев?

И точно в ответ Умитбаев подошел к девушке и, склонившись, быстро шепнул ей на ухо. Та вздрогнула и покачала головой. Лицо ее заметно побелело даже при свете ламп… Опять склонился Умитбаев, рука его бросила резкий нетерпеливый жест — и опять отрицательно, уже упрямо качнула головой Бибикей.

— Ну?. — выкрикнул Умитбаев, и тут случилось что-то ошеломляющее, неожиданное и дикое. Черная мускулистая рука его откачнулась, как пружина, и глухо плеснулась о плечо девушки: раз! Бибик вздрогнула уже всем телом, упала на колени, тихо вскрикнув, — и тут же приникла губами к его руке.

— Умитбаев, ты обезумел!.. — не помня себя, крикнул Павел.

А черная рука выпрямилась вновь, — и тут же послышался стеклянный треск шелка — и зеленая полоска бесшумно пала на ковер, а перед изумленными взглядами гимназистов обиженно и стыдно блеснуло нагое тело девушки. Павлик увидел склоненное смуглое лицо, увидел две руки, беспомощно прильнувшие к острой обиженной груди, потом руки эти поднялись к вспыхнувшему лицу, закрыли его, а перед пораженными глазами мальчиков жалобно белело обнаженное по пояс тело с горько и стыдливо вздрагивающей кожей.

— Ты — подлец, Умитбаев, подлец и негодяй… — вне себя закричал Павлик и бросился из комнаты. За ним бежало двое или трое… в памяти Павла сохранился только торжествующий и дико-звериный взгляд Умитбаева.

…И кто мог так издеваться над девушкой, покорно и бессловесно приникшей к его руке, он ударил ее в плечо, а она в ответ поцеловала его грубую звериную лапу… Какой горечью, какой обидой дышало все это в сердце Павлика… Это попирало в нем то самое тайное, что составляло основу его души… И после всего этого Умитбаев мог притворяться влюбленным в Нелли, — злой дикий монгол, державший подле себя бессловесную жертву — рабыню, покорным молчанием встречающую его удары… Что желал он показать Павлику? Свою власть над женщиной, которая, по его законам, для мужчины — вещь?

 

 

Два дня после этого Павел просидел дома. Стыдно и тягостно висели над его душой воспоминания вечера. Стыдно было ему не только за Умитбаева: ощущение горечи проникало и к собственному сердцу. Он стал привыкать к мерзостям, которые так настойчиво показывала ему жизнь. Да, он стал свыкаться с ними, делаться к ним терпимее, равнодушнее. И странно и жутко сознаваться было, но они уже не так возмущали его. Что он сделал, чтобы помешать Умитбаеву? Он только закричал и стал браниться, а затем убежал, а ведь раньше он не так поступал: разве не жестоко избил он кадета Гришу, когда тот попытался при нем раздеть кузину Линочку? Разве не был он тогда страшен — он, маленький, — для взрослого кадета? Как он ударил его тогда кулаком в подбородок, как основательно наказал его, а теперь он просто предпочел убежать… Да и сознаться ли?.. Не так уж жутко было теперь видеть все это… совсем не так…

Думает, роется в душе своей Павлик. Роется в самых глубинах ее, в сумеречных уголках, в самых притаенных потемках, где не так-то все обстоит спокойно и чисто, где стало что-то шероховатым, неровным и цепким… Странно признаться, а какое-то любопытство примешивается теперь к чувству отвращения и гнева. Он сердился, он негодовал на Умитбаева, но в то же время — и нельзя было скрыть этого — испуганный глаз его, словно против воли, приникал к невиданному. Даже нельзя было сказать «к невиданному». Уж виделось где-то нечто подобное, глаз уже не был теперь девственным. Воспоминания вспыхнули, как пламя, и жарко горели в крови. Разве не видел он раз, давно, когда шел по огороду с кадетом Гришей, как выбежавшая из воды после купанья девочка стремилась надеть сорочку, а холстина навернулась на поднятых кверху руках, и все тело ее, белое, тонкое и неизвестное, было обнажено и словно светилось округлостями, робко и нежно вздрагивающими от стыда? Может быть, тогда это не все запомнилось, но теперь отметилось именно все, и не только смущенным, но и жадно ищущим взглядом. Этого нельзя было скрыть от себя: ведь вместе с гневом на Умитбаева по душе прокатилось и жалобно-жадное чувство, отразившееся в теле, в какой-то точке его. и увиденное показалось совсем не таким пугающим, как показалось бы раньше. Напротив, было что-то манящее даже в безобразном насилии…

Срастались и путались корни понимания мира, образовывался в сознании какой-то клубок, в котором черная нить переплеталась со светлой и в котором никак нельзя было потянуть светлой, не захватив черной… Да, никак нельзя было разграничить, где было стыдное, а где прекрасное: в самом стыде было что-то манящее, неотразимо влекущее, призывающее, в самой красоте таился какой-то стыд, и — страшно сознаться — тоже жутко манящий…

«Да что это, что? — говорит Павлик и жалобно смотрит широкими глазами в злую пасть ночи. — Кто же научит, кто направит, кто разъяснит, как надо идти по жизни?.. Почему до мельчайших подробностей разъяснены в школе все латинские исключения, а вот душа живая, душа тянущаяся, жаждущая слов, остается неразъясненной, не направленной ни на шаг?»

И все смотрит, смотрит по сторонам ищущими глазами, а рука цепко протягивается вперед и словно ищет и ищет, точно сорвать хочет что-то с неизвестного — еще не изведанного, которое скоро будет узнано, — сорвать и жадно приникнуть.

«Ну, люди, ну, послушайте!.. — тихонечко просит он и все поводит по сторонам все еще непорочными глазами. — Да что это со мной? Что делается? Помогите, объясните, что это, откуда и чем кончится оно?..»

Но молчит немая, всегда равнодушная, безъязычная природа. Молчат люди, утонувшие в своих постелях со спокойно и тупо закрытыми глазами. Молчат учителя, наставники и просветители, молчат «призванные к руководству», застегнутые на все пуговицы своих вицмундиров. Спросить кого-либо из них? Как они удивятся, как нахмурятся, как напыжатся от обиды, что спрашивает их, «все знающих», зеленый юнец. Может быть, даже поднимут на смех, а то еще пожалуются директору на предмет сбавки поведения. Если спросить Колумба-географа: зачем это вы «на север» ходите? Что будет за это Павлу? Строжайший выговор, тройка в поведении, может быть, исключение — что?

Да, все еще крепко и бесшумно вертится на своей заржавевшей оси старый самоуверенный, спокойно бредущий по своим тропкам мир. Когда-то эта ось наклонится, накренится? Когда-то еще этот тысячелетний шар повернется на своей оси в другую сторону — и по закону инерции сорвутся со своих насиженных мест и полетят в бездну все эти проржавевшие коробки мудрости и благочиния? А пока что этот юный, только что вступивший на пути жизни, должен сам отыскивать себе ответы, должен сам встречать сердцем их острую больную необъяснимую наготу.

 

 

В конце июля в доме Леневых совершилось радостное событие, мимо которого было нельзя равнодушно пройти: Павлу Леневу, гимназисту-семикласснику, исполнилось семнадцать лет. По этому поводу особо усердно напекла мама пирожков и посоветовала сыну пригласить родственников.

— Они и без того явятся, лучше пригласи, — сказала мать.

Павлик пожал плечами. Если все равно придут — пускай уже лучше приходят по приглашению: из двух зол надо меньшее выбирать. Пришлось ему облечься в мундирчик с галунами, попрыскаться Garden de la Rein и съездить в три-четыре дома со специальным приглашением. И непременно съездить, а не сходить пешком, хотя размер улиц в городе от предстоящего торжества никак не увеличился. Съездить следовало уже потому, что теперь, в семнадцать лет, ходить пешком как-то не полагалось. Солидность одолевала: «noblesse oblige»[7]. То, что было мыслимо пятикласснику, становилось теперь нестерпимым: вдруг да с приглашением — и явиться пешком. Было нельзя забывать, что у Павлика хранились в копилке бабушкины сотни. Триста двадцать рублей, из которых разве малость поубавилось — это было не фунт карамели — было можно извозчика пригласить.

И для визита своего Павел нанял извозчика, лучшего в городе, с камушками на кафтане.

— Я поеду к родным на извозчике, мама, — сказал он матери и ничуть не покраснел, как настоящий мужчина. — У меня что-то нога болит.

Пощадила его самолюбие милая мама, не стала расспрашивать про боли в ноге и даже полюбовалась на извозчика.

— Хороший извозчик, только смотри на повороте не упади.

— Мама! — укоризненно крикнул семиклассник, но опять не покраснел.

Усевшись, он огляделся по сторонам: нет ли свидетелей? И, увидев, что дорогу переходит хромая чиновница, приказал извозчику басом, позаимствовав оборот у дяди Евгения:

— Возьми-ка, парень, коня под жабры и вваливай скорей.

Ехал по улице подбоченившись и чувствовал, как серебряные веточки сияли на фуражке, и пуговицы пальто серебром отливали, и серебряный голос внутри дрожал, и все казалось милым, залитым серебряным светом: улицы, камни, дома.

Не краснел он и у тети Фимы и Наты, хотя все находили, что он очень возмужал. Все обещались быть на торжестве непременно, особенно девчонки, особенно Нелли, которая дерзила как никогда:

— Если бы ты не был родственником, непременно бы тебя замуж взяла.

Кисюсь и Мисюсь, как это ни странно, словно совсем не росли. Они учились, конечно, в институте и скоро кончали курс, но держались, как куколки, друг за друга и смотрели на Павла восхищенными глазами. Обещали прийти и тетя Фима, и Ната, и оба дяди, мужья их: теперь уж надо было с Павлом считаться; даже Петр Алексеевич, бывший теперь советником казенной палаты, положил сделать молодому человеку визит: торжество обещало быть выходящим из рамок.

Так оно и случилось. Вечер удался на славу, маленький дом Павлика был переполнен до пределов возможного, все хвалили и дом, и Павла, и сладкие пирожки, но когда за ужином внезапно подали шампанское, общему ликованию не было границ.

Шампанское устроила, конечно, мама, и устроила не без тайны: не все же было Павлу удивлять ее извозчиками, захотела удивить Павла и она, и тот, улучив момент, улыбнулся ей, благодарный, признательно и нежно.

Любезного хозяина Павлик представлял в совершенстве. Конечно, он порой давал почувствовать свой вес, особенно девицам, и с этой целью говорил пониженным голосом, и по большей части об университете в Москве.

— Там он непременно будет стихи свои печатать!.. — крикнула Нелли, как уличная девчонка, и тут же, бросившись Павлу на шею, принялась уговаривать: — Кис-Кис, миленький, прочти нам свои стихи.

Она так шумела, что в дело вмешалась даже тетя Фима.

— Как тебе не стыдно, Нелька, ты взрослая, а дуришь, как кошка.

— Я бы прочел стихи, — проговорил Павел несколько высокомерно, в результате переговоров. — Только я знаю, что тема будет вам неинтересна.

— О чем же тема? — спросили одновременно, взявшись за руки, Кисюсь и Мисюсь.

— О смерти, — громко объявил Павлик и подвигал бровями.

— Что такое, что? — спросил недослышавший, занятый винтом советник казенной палаты.

— О смерти, — повторил автор и, как мужчина, не покраснел.

И поглядел на него советник, и склонился к картам, и ответил великодушно:

— Пас.

После стихов о смерти вечер, как и следовало, закончился танцами. Все были очень довольны, был доволен и Павел. Одно только не понравилось ему. После вальса, когда Павлик повел Нелли показывать комнату мамы, она вдруг, оставшись с ним наедине, залезла ему рукой в карман и стала в нем шарить.

— Зачем ты залезла ко мне в карман? — крикнул Павел сердито.

— Я хотела посмотреть, нет ли у тебя там шоколадки! — тихонько шепнула Нелли и, странно взглянув на него, приглушенно рассмеялась. — А ты совсем как цыпка.

Если бы не это, все было бы хорошо. Танцевал даже советник казенной палаты, объявивший «пас».







Дата добавления: 2015-10-12; просмотров: 342. Нарушение авторских прав; Мы поможем в написании вашей работы!



Картограммы и картодиаграммы Картограммы и картодиаграммы применяются для изображения географической характеристики изучаемых явлений...

Практические расчеты на срез и смятие При изучении темы обратите внимание на основные расчетные предпосылки и условности расчета...

Функция спроса населения на данный товар Функция спроса населения на данный товар: Qd=7-Р. Функция предложения: Qs= -5+2Р,где...

Аальтернативная стоимость. Кривая производственных возможностей В экономике Буридании есть 100 ед. труда с производительностью 4 м ткани или 2 кг мяса...

Классификация и основные элементы конструкций теплового оборудования Многообразие способов тепловой обработки продуктов предопределяет широкую номенклатуру тепловых аппаратов...

Именные части речи, их общие и отличительные признаки Именные части речи в русском языке — это имя существительное, имя прилагательное, имя числительное, местоимение...

Интуитивное мышление Мышление — это пси­хический процесс, обеспечивающий познание сущности предме­тов и явлений и самого субъекта...

Функциональные обязанности медсестры отделения реанимации · Медсестра отделения реанимации обязана осуществлять лечебно-профилактический и гигиенический уход за пациентами...

Определение трудоемкости работ и затрат машинного времени На основании ведомости объемов работ по объекту и норм времени ГЭСН составляется ведомость подсчёта трудоёмкости, затрат машинного времени, потребности в конструкциях, изделиях и материалах (табл...

Гидравлический расчёт трубопроводов Пример 3.4. Вентиляционная труба d=0,1м (100 мм) имеет длину l=100 м. Определить давление, которое должен развивать вентилятор, если расход воздуха, подаваемый по трубе, . Давление на выходе . Местных сопротивлений по пути не имеется. Температура...

Studopedia.info - Студопедия - 2014-2024 год . (0.013 сек.) русская версия | украинская версия