Студопедия — КНИГА ТРЕТЬЯ 6 страница
Студопедия Главная Случайная страница Обратная связь

Разделы: Автомобили Астрономия Биология География Дом и сад Другие языки Другое Информатика История Культура Литература Логика Математика Медицина Металлургия Механика Образование Охрана труда Педагогика Политика Право Психология Религия Риторика Социология Спорт Строительство Технология Туризм Физика Философия Финансы Химия Черчение Экология Экономика Электроника

КНИГА ТРЕТЬЯ 6 страница






Однако легче не становилось, вслед за воплем сейчас же раздались визги: «Папочка, папочка!..» И тут же из-за двери послышалось сипение и клекот, словно приготовились бить старые часы, но не били, а только шипели, как старые прорвавшиеся мехи.

Уже давно проснувшийся Павлик хотел разбудить мать, но увидел, что ее в комнате не было: очевидно, и она ушла туда, где так странно сипели часы. Павел хотел идти и сам, но вспомнил, как раз увидел отвратительное зрелище грыжи у деда; может быть, там опять происходит что-то тяжелое и некрасивое, лучше было остаться в постели, — довольно было всего.

И, прилегши, он слушал шумы, и все тревожнее звучали голоса, все беспокойнее топали босые ноги; затем опять засипели мехи или старые пружины, точно заливало их водою… «Компресс, компресс», — явственно донесся голос мамы, и Павлик сторожко поднялся. Лили воду, вздыхали, совсем было приподнялся Павел на постели, чтобы на помощь матери прийти, но так одолевал сон, так клонил голову к мягкой подушке, что шептал Павлик: «Сейчас, мамочка, сейчас иду», а мысли таяли, слабла и воля, таяло словно и тело, и руки делались легкими, как лебединые крылья…

 

Проснулся Павлик оттого, что было слишком тихо. Так тихо, что слышалось биение собственного сердца.

«Отчего так тихо стало?» — хочет спросить он, но вспомнил, что ночью на теткиной половине было страшно, и внезапно стала ему понятной причина тишины.

«Странно, что я вчера… не пришел к маме… — еще подумал Павел и ощутил на сердце легкую тень стыда. — Все-таки взрослый мужчина, шестнадцати лет, мог бы, пожалуй, помочь и заснул».

С тем же чувством неловкости спешно умылся Павел, пригладил волосы щеточкой, скользнул тут же рукою по верхней губе: не подросло ли? — и вышел на крыльцо.

Спокойно, с деловым видом направлялся он на теткину половину. «Может быть, и в самом деле следовало немедля помочь?» — громко сказал он себе, но готовность его тотчас же отлетела и чувство робкой беспомощности оплело сердце, когда он на пороге встретился с мамой, у которой было особенно бледное лицо.

— Ты не волнуйся, Павлик, наш дедушка скончался.

В сердце Павла точно вонзилась игла, в горле сдавило, захотелось внезапно вскрикнуть или всхлипнуть, но усилием воли он подавил малодушие и, сдвинув брови, молча, как взрослый самостоятельный мужчина, прошел в дом.

Он шел и выпрямлялся, намереваясь казаться значительнее и выше; он даже расправил плечи и кулаки сжал и кашлянул, чтобы спросить громким мужественным голосом:

— Что такое здесь происходит?

Зеленое, как трава, лицо тетки Анфы озлобленно взглянуло на него и отвернулось. Точно сказала Анфиса: «Вот, довел дединьку — радуйся!» — словно всю жизнь Павлик только и думал о том, как бы старого деда извести.

И покашлял мужчина сурово, покашлял внушительно, со всем мужским превосходством. «Что же, смерть — явление житейское», — увесистым басом сказал он тетке, но тут же в голову взбрело из латыни, и он чуть не добавил вслух и этого, но густо покраснел. «Magnum beneficium est naturae, quod necessae est mori», — пронеслось в его голове.

Но была ли действительно смерть «большим благодеянием природы», подлежало сомнению уже потому, что на глазах матери были видны хрустальные слезы.

Тетка, конечно, не разумела по-латыни, да разве она и смогла бы понять эту древнюю философию — она, едва кончившая курс в институте? Если сказать ей в утешение, что смерть «magnum beneficium». «Разве это ее убило бы?» — подумал Павел еще и внезапно увидел перед собой торчащее куском дерева коричневое лицо с белой спутанной бородой, со старчески разросшимся носом, круглые ноздри которого чернели, как ямы.

Глаза деда были прикрыты пятаками, на лбу приклеились две седые прядки, но не то, что прядки беспомощно прилипли, не то, что желтая ссохшаяся кожа ужасно и гнусно облепила кости скул, а вот то, что из одной ноздри вдруг выползла, двигая крыльями, зеленая муха, наполнило сердце Павла таким липким неотвратимым ужасом, что он вздрогнул, взмахнул руками и, мгновенно забыв про всякое «beneficium», закричал отчаянно:

— Дедушка, милый дедушка, да что же это, что?

 

 

Очнувшись, Павлик увидел себя сидящим в дедовском кресле, вся рубашка его была залита водою, а около него на коленях стояла мать, милая мама, с бесценными карими, исполненными слез глазами.

— Ведь я же предупреждала тебя, Павлик, Павлик! — твердила она и все подносила к губам сына блюдце с водою. — Разве можно так волноваться, разве можно быть таким нервным?..

И снова чувство гордости зашевелилось в душе шестнадцатилетнего, — разве подобает так нюнить мужчине? — и, отстранив от себя блюдечко, Павел поднялся на ноги.

— Это я так… от жары, — внушительно пробормотал он и снова подвигал бровями. — Не беспокойся: у меня голова закружилась, но теперь все прошло.

Чтобы доказать матери, что все прошло, решительными шагами направился он к столу, на котором лежал покойник.

— Не надо же, не надо, — услышал он за собой, но отстранил мать и, став близко у ног деда, поглядел в его окаменевшее лицо.

И, может быть, оттого, что мухи у носа уже не было, не ощущалось волнения на сердце Павлика. Лицо мертвого было правда угрожающее, такое грозное и дикое, что «magnum beneficium» оказалось снова бессмысленной чепухой, но все же можно было выдержать взгляд безглазого — и с достоинством Павлик стоял у гроба.

Странно было подумать, что то, что лежало в гробу, было совсем не похоже на то, что называлось дедом. Это было нечто до такой степени чужое жизни, что мысль отказывалась понимать.

— Я приму на себя, мама, все хлопоты о похоронах, — сказал Павлик, стараясь принять спокойный и деловой вид. Говорил — и сам смотрелся в зеркало: достаточно ли лицо его стало важным и деловым; даже смутное ощущение довольства пронеслось по душе: ведь вот он в доме единственный мужчина, вся тяжесть хлопот именно на нем, и лицо у него сейчас важное, строгое, каким и подобает быть.

Горели свечи, монотонно читал у гроба псаломщик, тетка все вздыхала в соседней комнате; повздыхает и, зажав рот платком, выйдет и начнет креститься маленькими торопливыми крестиками, так было на второй день после смерти деда, и все это Павел настойчиво наблюдал.

Еще он видел: удалившись в комнату деда, тетка доставала там из комодов какие-то вещи и прятала за пазуху. Лицо Анфы было искренне убито горем; морщины лба казались расщелинами на осунувшемся лице; плечи у тетки стали кривыми, а на руках вдруг вспухли синие жилы, толстые как веревки, особенно видные, когда оправляла тетка у покойника покров. И, однако, эти пухлые руки что-то прятали за пазуху — Павел видел! — какие-то крестики, брошки и блестевшие искрами камни. Одна вещица даже выпала из цепких пальцев тетки Анфисы: выпала, звеня и блистая лучиками. Тетка ее сейчас же подхватила и, оглядевшись, зажала в кулаке.

Еще день прошел, пришли священники и с ними старый желтоглазый дьячок. Монотонно и угрожающе тянул священник, и дьячок разевал рот яростно, потрясая стены оглушающим ревом.

— Ве-ечная память! — еще заверещали где-то у стены белоголовые певчие мальчики.

Они жевали тайком баранки и строили друг другу гримасы, пока не получали от регента удар в темя стальным камертоном и, исполнясь благочестия, не начинали усердней подвывать.

«И зачем это они молятся, когда им не до этого?» — сказал себе Павлик и нахмурился. Он видел, что всем не до покойника, не до мамы и Анфы. Даже священник, человек к этому делу приставленный, прятал, как видел Павел, за молитвенником зевки.

Потом ехали в длинном тарантасе к церкви, и тетка сидела рядом с Павлом, щуря распухшие глаза, направляя на слепящее солнце шелковый зонт. «Папочка, папочка», — все время бормотала она и утирала слезы концом косынки. Так часто вздыхала она, возилась и всхлипывала, что не выдержал наконец Павлик и сурово крикнул на нее:

— Да перестаньте ерзать, тетка, вы мешаете сидеть!

Елизавета Николаевна скользнула по сыну укоризненным взглядом, но Павел увидел, как впервые смутилась под его окриком Анфа, и в Голове его стало сознание, что теперь он — главный в доме, что он единственный мужчина, которого в доме должны слушаться все.

Еще припоминает Павлик: после отпевания вновь привезли их всех к дедовскому дому; в своих дрожках притащились и священники, и в зале в это время уже стоял накрытый скатертью длинный стол, уставленный закусками, стаканами и бутылками с вином.

«Это что же такое? — недоуменно подумал Паве-л. Но все недоумения его разъяснились до крайности просто: широким крестом благословил яства старый священник, и сейчас же все, за исключением матери Павлика, потянулись к столу и жадно потянулись к тарелкам и бутылкам.

Единым духом словно смазало с ожаднелых лиц выражение почтительной скорби. Даже священник с удовольствием присел к столу подле тетки и, преобразив лицо из скорбного в предупредительное, подвинул ей баночку с паюсной икрой.

— А икра, Анфиса Николаевна, опять вздорожала! — сказал он аппетитным голосом, и Павлик подумал, что вот тетка Анфа швырнет банку в его пухлое, не по-старчески розовое лицо, но ничего этого не случилось: тетка любезно приняла баночку и загребла себе, заранее облизываясь, полную ложку икры.

Зазвенели ножи, застучали вилки, захлопали пробки, и послышалось торопливое чавканье жующих ртов. Даже разговоры смолкли, все только насыщались.

— Да что же это, что, что? — громко шепнул себе Павлик и содрогнулся, глянув на неподвижно сидевшую в стороне мать. — Я не любил деда, а тетка плакала… правда, она же припрятывала и вещи; но ведь она вопила над могилой, как труба, а вот только что дёда похоронили — и на этом столе лежал он, — а теперь здесь икра, лососина и наливки, и все пьют и едят, точно едят мертвого деда какие-то черные печенеги, о которых приходилось читать.

— А ты что же, Павлик? Помяни и ты дедушку! — услышал он над собою словно пропитанный маслом голос тетки Анфисы, — и тотчас же лицо его посерело и исказилось, и он затопал и закричал, прорвавшись слезами:

— Подите от меня к черту! Подите все!

Он убежал, глядя, как все застыли с остекленевшими глазами, с набитыми ртами, с вилками в руках.

 

 

После долгих «камуфлетов» не очень-то удобно было задерживаться в деревне, и Павлик с мамой отбыл» восвояси, в город.

Все остальные три дня после поминок Анфа так и не заговаривала с Павлом. Священник объявил его «неверующим атеистом» и удалился, не окончив трапезы, а следом удалились и все прибывшие помянуть. Можно ли в самом деле было вытерпеть, что их всех послали к черту!

Через стену лежавший в постели Павлик слышал в ту ночь вопли тетки Анфисы.

— Атеист, безбожник! — кричала она в промежутках между успокаивающим шепотом Елизаветы Николаевны. — В Сибирь таких надо посылать, на каторгу. Грубиян, нахал, не добром кончит, увидишь.

Два дня не показывалась во дворе тетка. Она не только не могла без содрогания выносить вида Павлика, но даже слышать голос его.

— Да пойми же ты, он нервный, впечатлительный! — говорила сестре Елизавета Николаевна, но та только отмахивалась и крестилась:

— Атеист! Безбожник! Господи, помози!

Было еще только начало июля, когда они вернулись в город. До начала занятий оставался месяц, и надо было придумать Павлику, чем занять себя в городе после неудачного деревенского визита. Скучно было в городе, пыльно и душно. Решив заняться рыбной ловлей, надумал Павлик навестить своего колючего друга Василия Пришлякова: может быть, он составит компанию на щук и пескарей.

Сходил на окраину, повидал глухую пришляковскую бабку. Не было Васи Пришлякова в городе: как и говорил он, уехал репетитором в деревню. Стало еще скучнее. Удочки были оставлены, к химии влечение остыло, а к знакомым не тянуло, потому что все стояла с утра до ночи такая жара, что в «песочнице» (так звали город в летнее время) было едва ли лучше, чем в аду.

Пусто на улицах, пусто на площадях, пусто на единственном бульваре, и совсем пустынно у реки, где одиноко-безмолвно белело здание «вокзала». «Вокзалом» здание называлось не совсем точно: здесь не было никакой железной дороги; скорее, это был театр или, как называли выпускные гимназисты, «шато-кабак». Слыхал Павлик, что сюда приезжали «певички» и хористки, здесь пели и плясали под аккомпанемент гитар, мандолин и рояля; молодые «иностранки» приезжали сюда, в этот вокзал, испытывать свое счастье с семейными горожанами, и доносились порою до Павла слухи, что такой-то измазал в пьяном виде певицу горчицей, а жена такого-то чиновника устроила здесь, выследив мужа, форменный скандал с битьем посуды и стекол.

Павлик равнодушно слушал эти рассказы, но товарищи жизнью вокзала очень интересовались. Иные, переодевшись, наклеив усы, решались заявляться в таинственные недра вокзала. Трудно было определить, сколько было в их рассказах правды и бахвальства, но особенно интересно, рассказывал Умитбаев, было в нижних подвальных комнатах вокзала. Там можно было уединиться с девицами и проводить время в глубокой тайне.

Привлекали Павла, конечно, не эти «тайны», а то, что был около него садик, что бежала внизу у фундамента вокзала спокойная тихая река, располагавшая к стихам, — к маленьким зеленым книжечкам, тайно носимым в карманах. И не то, что наклеены были там на страничках к стихам снимательные картинки — розы, фиалки и орхидеи, а то, что стихов становилось все больше, побуждало Павла приходить в лесок у вокзала.

В доме было жарко, в доме за всем беспокойно следила мама, а здесь тихо бежала река, молчаливая, не выдающая секретов. Запрятаться в тени молодых вязков, смотреть в серебряное зеркало, и так легко тогда в рифму к «мечте» приписать «красоте», а к слову «люблю» уж конечно «гублю».

Все полнели и полнели потайные книжечки, которых не мог увидеть чужой глаз.

Прятались они днем за зеркалом, ночью под серединой матраца; если порою на ум среди ночи приходила блестящая рифма, трудновато было ощупью, не заскрипев досками, нащупать тетрадку, а еще труднее бывало написать в потемках «на ощупь» новоявленную рифму.

И только удалившись к речной тиши, можно было без опаски погрузиться в искание рифмы. Правда, порою на поэта набегала с гавканьем приблудшая собака; порою курица появлялась, гонимая петухом, а раз и сам будочник захрустел над Павликом хворостом; уставился на гимназиста, пососал трубочку и побрел к своему посту на вокзал:

— Нет чтобы на скамейке, все норовят в кусты!

 

 

Случилось так, что и река не помогла: накрыли Павлика.

Хорошо помнит он день этот: было воскресенье, двадцать восьмого июля. С утра одолевали голову семиклассника рифмы. После обеда от них стало тяжко; едва напившись чаю, убежал Павлик от матери, сказавшись, что к товарищу пойдет.

На бульваре было в этот день шумно; цепями и парами бродили юноши и молодые девицы, оглашая воздух самыми искренними комплиментами. Мимо заставы барышень, встретивших Павлика воркованьем и смехом, пробрался он к берегу реки и засел в ущелье за вокзалом. Здесь было спокойно. Вокзал высился со стороны реки безопасно: глядели сверху на Павла столбы веранды, да кухонное жерло плиты пылало, готовя посетителям еду; порою из кулинарной двери выходил старичок повар и встряхивал что-нибудь в судке или, поплевывая, вертел мороженое. Павлик занимался рифмами и не услышал, как склонилось над ним юное светлоглазое лицо с рыжей косой, свернутой вокруг затылка жгутом. Странно была одета эта девушка: платье у нее было зеленое, с блестками, чулки красные, тонкие и такие длинные, что казалось, все тело ее состояло из чулок. Павел так искренне был испуган, что забыл спрятать тетрадку и только смотрел во все глаза… Рыжеволосая улыбнулась, ноздри ее тонкого носа дрогнули, как у Нелли, и раскрывшиеся алые губы показали ряд мелких кошачьих зубов.

— Ай, ай, здесь хорошенький гимназистик и пишет стихи! — визгливо закричала кому-то девушка и всплеснула тонкими, словно насквозь продушенными руками.

Угрюмо поднялся Павел и спрятал книжку в карман. То, что девушка крикнула про стихи, наполнило его злобой. Глаза его сверкнули сердито, как у волчонка.

— Что вам надо? Убирайтесь, пожалуйста! — совсем невежливо крикнул он.

И опять засмеялась рыжеволосая высоко и тонко.

— Ай, ай, он же еще и сердится, он такой сердитый, послушайте, господин офицер!

Чем-то знакомым пахнуло внезапно на Павлика, каким-то запахом, давно не ощущавшимся, но известным, и не успел он опомниться, как в кустарнике раздался шум и широкоплечий офицер с круглым носом и длинными усами скатился к Павлику на дорожку.

— Вот тебе и тетерев! — услышал он над собой знакомый сочный голос. — Да ведь это Павлик, сын Лизочки! Ну, молодец же ты, рыжий чертенок, что юнца откопала!

Одновременно с этим рыжеволосая девушка получила шлепок в спину, а Павлик щелчок в подбородок.

Онемел семиклассник и глядел широко раскрытыми, изумленными глазами. Ведь это был дядя Евгений, веселый офицер.

Когда он оттаял от первого изумления, увидел себя сидящим с дядей Евгением за столиком в залитой огнями комнате рядом с рыжей девицей, пьющей из бокала вино.

— Так-то, молодчинище, вот мы и встретились, — очень довольный, говорил дядя Евгений. — Да не красней, ты теперь вьюноша. Рыжий чертенок, пощупай у него усы!

«Рыжий чертенок» тотчас же пощупал и, сделав вид, что укололся, начал дуть на палец. Павлик озлобленно двинулся.

— Отвяжитесь от меня, пожалуйста!

Оба соседа засмеялись: и дядя и рыженькая.

— Она привязчивая! — со смехом объявил дядя Евгений и погладил девицу по щеке. — Как приклеится — не отстанет, словно пластырь английский.

Замечание свое он сопроводил пристальным взглядом, и, словно согласным, тоже пристальным взглядом ответила ему девица. Не понял, да и не мог понять сущности этих взглядов Павлик, но что-то оцарапало его в них, возмутило и обожгло, точно говорили двое о чем-то им ведомом и согласном, а ему неизвестном и жутком.

— Выпей-ка, выпей, вьюноша! — тотчас же заговорил Евгений Павлович и налил Павлику какого-то темного вина. — Пора привыкать и к вину и к рыженьким. Смотри: это угорь! Обовьет, захлестнет!

 

 

Чтобы не взглянуть в глаза девушке, Павлик склонился к столу, под рукою его очутился бокал с портвейном, и, смутившись еще больше, в странном желании сделать неприятное самому себе, он поднял бокал и разом выпил его содержимое.

— Ого, да ты стреляный! — крикнул ему дядя Евгений в самое ухо.

И от крика ли или от вина вдруг ударило Павлика в темя и точно

зацепило за сердце что-то теплое, пахучее, как гвоздика, зацепило и повлекло за собою так, что в глазах запрыгали искры.

— Нет, я в первый раз! — сказал он каким-то чужим голосом и засмеялся. — Я никогда раньше не пил вина и в первый раз выпил, — повторил он и снова засмеялся, и теперь его смех прозвучал в его сознании чуждо и глухо: чужой, незнакомый и словно бесстыдный смех. — Может быть, это они смеются! — громко сказал себе Павлик.

В голове его звенели колокола: мельничная вода с шумом сбрасывалась с колеса в бездну и лилась и прокатывалась, шипя и давая пузырьки. «Зачем они смеются? Зачем, зачем?» — спросил он еще себя и потом опять засмеялся сам и опять сказал громко, покачивая головою:

— Зачем вы смеетесь надо мною? Вы оба нехорошие, и я вас не люблю.

— Зато я тебя люблю! — сейчас же ответил ему высокий голос, дрожавший как струна.

Повел Павел отяжелевшими глазами. Он не в зале; он в маленькой комнатке на мягком красном диване; дядя Евгений исчез, и с Павликом только одна рыжеволосая, и сидит она странно и неестественно: не на диване, где Павлик, и не в кресле, а на коленях у него, у семиклассника, у него, который стихи пишет, где рифмуется «люблю» и «гублю».

— Зачем вы это… так — неудобно сели? — спросил он девушку, пытаясь сбросить ее с колен. Но не отгибалась рука, узкая, тонкая, ненавистная и в то же время прекрасная, обвившая шею, принявшую в себя весь ее незнакомый холодок. Пахло от руки гвоздикой или гелиотропом; к самому лицу, к опаленным губам прислонялись жаркие девичьи губы.

— Я же люблю тебя, глупенький, — услышал он еще, и глаза — блестящие, влажные, потемневшие от света лампы глаза, вдруг уставились в самое его сердце, говоря без слов.

Тася? Неужели это глаза Таси как звезды блеснули? Неужели это она приблизилась — она, к кому обращались «люблю» и «гублю», кому пелись молитвы, чьи глаза смотрели так сурово и жутко в самое сердце души? Неужели она найдена, неужели пришла? Неужели это ее рука легла вокруг шеи, и неужели ей шепчет раскрытое сердце благоухающее признание: «Люблю, люблю тебя!» Но нет, этого не бывает на свете, не бывает никогда: еще никогда в мире не соединялись двое полюбивших.

— Что ж молчишь? Что не отвечаешь? Ведь я же люблю тебя, темноглазый гимназистик!

И к губам прильнуло что-то нежное, пахнущее молоком, сиренью и голубем. Но тут же взгляд Павла набегает на два хрупких пальца, лежащих на колене. Пальцы эти были вывернуты, и девичья ладонь невинно высилась, как розовая чашечка, но самые кончики пальцев были шершавы и темны, и это внезапно приняло на себя все внимание Павла.

— Что это? Отчего у вас такие пальцы? — спросил он, чувствуя, как исчезает в нем и сладкое очарование, и хмель неизвестного, и даже грубый хмель вина. И тотчас же потускнело и розовое лицо, поникнув рыжими волосами. И с этого лица схлынул хмель, и оно точно увяло и посерело, и рука сбилась с шеи, глухо плеснувшись о спинку дивана.

— А пальцы такие — от иголки: иголкою исколоты, потому что приходится шить.

— Что же вам шить приходится? — не понимая, спросил Павлик, ощущая, как все растет в нем сознание и трезвость.

— А шить приходится все наряды. Потому — хозяйка хора требовает, чтобы были все нарядные и гостей привлекали…

И больше всего из объясненного запало в голову Павлика «гостей привлекали».

— Вы, значит, гостей и привлекаете? — тотчас же спросил он неосторожно и наивно.

И вот на его щеку упали две слезинки, горячие и прозрачные, обжигающие кожу.

— Конечно, и привлекаю, потому что обязана; а вот встретила молоденького, чистого — и вспомнилось вдруг…

С ущемленным, опустошенным сердцем смотрит за рыжеволосой Павлик. Сошла она с колен, и к столу подходит, и наливает себе в стакан из графина, и пьет быстрыми судорожными глотками, в то время как по пальцам, узеньким, бедным, исколотым иголкой пальцам, бегут соленые прозрачно-горькие струйки.

— Ну что, устроились? — весело блестя глазами, спрашивает вошедший дядя Евгений.

— Да, устроились, — жестко, совсем как взрослый отвечает Павел и поднимается. — Благодарю вас, дядя Евгений: я понял все.

 

 

Душным и пыльным июльским вечером в тихий дом Павла вдруг внедрились шумы: явились гурьбой гости, товарищи его.

Так было это неожиданно, что Павел на несколько мгновений оцепенел, не мог он поверить этому, никого он не звал, а народу собралось «пропасть» — одиннадцать человек.

— Потому мы и собрались к тебе, что ты нас не позвал ни разу, — объяснил Умитбаев, явившийся во главе визитеров. — Если бы звал хоть изредка, не ввалились бы так сразу, а теперь хочешь — не хочешь, а гостей принимай.

— Да нет, я не… — начал было Павлик смущенно и покосился на мать.

Ему казалось, что более всего этот шумный визит мучит ее, но он ошибся. Елизавета Николаевна не только не рассердилась, но казалась даже обрадованной: она ласково приняла молодежь, усадила всех в гостиной, со всеми перезнакомилась непринужденно и просто и скоро так все изменила, что все почувствовали себя в уюте, даже те, которые были более смущены.

Появился на столе самовар, появились булочки, мармелад и варенье; так приветливо угощала семиклассников хозяйка, что Павлик не сводил с матери довольных и радостных глаз. «Вот она какая у меня, вы все видите!» — словно говорил он товарищам.

А товарищей собралось совсем не мало для маленького дома: недоставало венских стульев, пришлось забрать гостиные кресла и стол выставить на середину комнаты; в десять минут исчезли все булочки и варенье; наладив беседу, Елизавета Николаевна неприметно удалилась. Не хотелось ей мешать юным, хотелось дать и Павлику простор быть хозяином, как мечтал он, как свидетельствовала дощечка у парадного входа.

Не все товарищи оказались Павлику милы: неприятно поразил его и смутил приход Рыкина, с которым у него раз была безобразная драка; неприязненно покосился он и на Митрохина, показавшего раз ему мерзкие фотографии; но тут же был и красавец Станкевич, в которого некогда был Павлик влюблен; правда, эта любовь давно бесследно исчезла, но все же и теперь хранилось и веяло в нем расположение к Станкевичу, к его милой и нежной, словно девичьей, красоте. Одно только по-прежнему, даже больше прежнего портило Станкевича: его дурные запущенные зубы, нарушавшие все очарование его улыбки.

— Вот, не надо жить таким отшельником, Ленев, — сказал ему Станкевич и изящно присел в кресло. — От этого вы рискуете увидеть сразу целую ватагу, — во всяком случае, дайте мне пожать вашу рапку — и все…

Как когда-то давно, он опять обмолвился и вместо «лапку» сказал «рапку», но на этот раз сердце Ленева не расцвело, как раньше, восторгом, — он только засмеялся, и в голове промелькнуло, как нечто отжившее и наивное: «Очень смешной и странный я был тогда».

— Послушайте, а где же Пришляков? — спросил Павел, пошарив глазами по пришедшим. — Почему вы с собой не привели Васю?

— А Васька все еще не приехал, — ответил Рыкин. — Разве ты не знаешь, что он уехал репетировать в деревню?

— Нет, я это знаю, — ответил Павлик и смутился от мысли, что вот все они свободные, отдыхают летом и ходят друг к другу в гости, а Вася Пришляков должен и летом работать. — Но я думал, что он уже вернулся: ведь скоро ученье.

— Он был сначала в одной деревне, затем перебрался в другую, — небрежно и как-то нерасположенно проговорил Станкевич, и Павел подивился тому, как мгновенно стало неприятным его красивое холеное лицо.

— Зачем же он уехал в другую? — холодно переспросил Павел.

— А затем, что он неуживчив, со всеми бранится, ссорится… — Голос Станкевича звенел уже презрительно, и на сердце Павлика все веяло неприязнью к своему бывшему другу. — Приехал учить детей у одного уважаемого коммерсанта, а вместо ученья стал преподавать политику… — Нежные, как девичьи, чудесные губы Станкевича раздвинулись в холодную улыбку, и ряд черных, испорченных зубов тускло блеснул перед Павликом.

«Какие ужасные зубы!» — подумал он, и в памяти встало где-то прочитанное: «Какие у тебя зубы, такая и душа».

Пожал плечами Павел и отошел от Станкевича. Каким милым казался ему раньше этот красавец с дурными зубами, каким привлекательным казался ему даже это явный недостаток!

— А что, кажется, и у тебя тоже отец — коммерсант? — уже иронически спросил Павел, отходя к столу.

И почувствовал явившуюся рознь Станкевич и ответил с той же иронией, пожал плечами:

— При чем тут «коммерсант» и «коммерция»?

«При том, что Вася Пришляков вовсе не так хорошо отзывался об этом «коммерсанте»!» — хотел было возразить Павел, но сдержался, вспомнив обязанность домохозяина быть любезным с гостями.

Среди беседы, тема которой, конечно, скоро перешла на гимназию, в зале снова появилась Елизавета Николаевна и сообщила, что за ней прислали лошадь от тети Фимы, что она должна съездить поговорить по делу…

Все поднялись, стали расшаркиваться и прощаться; если при Елизавете Николаевне было непринужденно, то с уходом ее стало еще шумнее и веселее. Между прочим, пошептавшись с Рыкиным, Умитбаев вышел в прихожую и вернулся в залу с темной бутылкой, у которой была красивая вызолоченная голова.

— А это мы принесли, Ленев, тебя поздравить с новосельем! — с важностью сказал он, блестя агатовыми глазами. — Надеюсь, у тебя найдутся стаканы, чтобы мы могли осушить их?

Говорил Умитбаев несколько книжно и торжественно, но ведь и держал он в руках торжественную бутылку. В доме Павлика подобных вещей не водилось, он пил шампанское лишь под Новый год, в гостях у тети Фимы, поэтому бутылка действовала своим весом и на него.

Не без смущения достал он стаканы, но смущены были и прочие поздравители, окружившие его. Правда, сам Умитбаев хотя и хвастал, что он «знаток в откупорке», но шампанское пробкой угодило в зеркало, а струею пены залило скатерть на столе. Лившееся вино удалось Рыкину закупорить пальцем, — это привело всех в веселое настроение, мигом сняв торжественность минуты. Умитбаев и тут пытался выступить с речью, видимо, как собственник бутылки, он желал возможно долее давать чувствовать свой вес — но его живо оборвали, назвав письмоводителем, и все жадно приникли к стаканам.

Некоторая тревога нависла над Павликом: не очень хорошо вышло, что делается это все без матери, но так стыдно было признаться в этом чувстве, что он тотчас же склонился к стакану и сделал несколько глотков.

 

 

Конечно, очень понравилось сладкое и душистое вино. Он даже засмеялся, вот до чего понравилось шампанское; а тем временем Умитбаев, видимо решившийся поразить всех до конца, уже доставал из кармана куртки сигары, папиросы и жареный миндаль.

— Не могу я обойтись при глотке шампанского без доброй сигары! — уже явно чужими словами выразился он.

Но слова были так сочны и смачны, что все почтительно переглянулись, и лишь один Митрохнн сказал независимо:

— Это правда, я тоже всегда при шампанском люблю покурить.

— А ты, Ленев, не хочешь ли сигаретку? — спросил Умитбаев, на несколько мгновений скрывшийся в сизом дыму.







Дата добавления: 2015-10-12; просмотров: 317. Нарушение авторских прав; Мы поможем в написании вашей работы!



Картограммы и картодиаграммы Картограммы и картодиаграммы применяются для изображения географической характеристики изучаемых явлений...

Практические расчеты на срез и смятие При изучении темы обратите внимание на основные расчетные предпосылки и условности расчета...

Функция спроса населения на данный товар Функция спроса населения на данный товар: Qd=7-Р. Функция предложения: Qs= -5+2Р,где...

Аальтернативная стоимость. Кривая производственных возможностей В экономике Буридании есть 100 ед. труда с производительностью 4 м ткани или 2 кг мяса...

РЕВМАТИЧЕСКИЕ БОЛЕЗНИ Ревматические болезни(или диффузные болезни соединительно ткани(ДБСТ))— это группа заболеваний, характеризующихся первичным системным поражением соединительной ткани в связи с нарушением иммунного гомеостаза...

Решение Постоянные издержки (FC) не зависят от изменения объёма производства, существуют постоянно...

ТРАНСПОРТНАЯ ИММОБИЛИЗАЦИЯ   Под транспортной иммобилизацией понимают мероприятия, направленные на обеспечение покоя в поврежденном участке тела и близлежащих к нему суставах на период перевозки пострадавшего в лечебное учреждение...

Различия в философии античности, средневековья и Возрождения ♦Венцом античной философии было: Единое Благо, Мировой Ум, Мировая Душа, Космос...

Характерные черты немецкой классической философии 1. Особое понимание роли философии в истории человечества, в развитии мировой культуры. Классические немецкие философы полагали, что философия призвана быть критической совестью культуры, «душой» культуры. 2. Исследовались не только человеческая...

Обзор компонентов Multisim Компоненты – это основа любой схемы, это все элементы, из которых она состоит...

Studopedia.info - Студопедия - 2014-2024 год . (0.008 сек.) русская версия | украинская версия