Студопедия — КНИГА ТРЕТЬЯ 2 страница
Студопедия Главная Случайная страница Обратная связь

Разделы: Автомобили Астрономия Биология География Дом и сад Другие языки Другое Информатика История Культура Литература Логика Математика Медицина Металлургия Механика Образование Охрана труда Педагогика Политика Право Психология Религия Риторика Социология Спорт Строительство Технология Туризм Физика Философия Финансы Химия Черчение Экология Экономика Электроника

КНИГА ТРЕТЬЯ 2 страница






Они идут на полянку. Павлик жалобно ежится, точно лихорадит его, и в спине озноб, а руки горячие, и лоб пышет жаром.

Резкий звук трубы заставляет вздрогнуть. Играют «зорю» на корнет-а-пистоне, и серыми беспорядочными кучами сбегаются на сигнал гимназисты. Все бегут к одному месту: к желтому столу, на котором расставлены пансионские кружки с чаем, к желтым корзинам, в которых наложены разрезанные пополам французские булки.

С ревом, свистом, улюлюканьем сбегается гимназическая толпа. Служители с трудом сдерживают напирающих, раздавая каждому по котлете на половине булки. «Осторожно, сомнете!» — говорят они и качают головами, а толпа все напирает, более сильные уже дорвались до корзины, они хватают и прячут за пазухи хлеб, потом суют руки в кастрюли с котлетами; а другие все лезут, с гиком и ревом, — и вот корзины и булки опрокинуты, слышен треск скамей и столов, служители с бранью отбегают в сторону, и на месте выдачи провизии кричащая куча гимназических тел.

— Разойдитесь, разойдитесь! — отчаянно кричат дядьки; тщетно помощник классного наставника записывает сорванцов и ослушников в штрафную книжку. Вот кто-то подкатился ему под ноги — наставник на траве, кто-то подхватил его книжку и мчится прочь, надев на голову его фуражку с кокардой. Где же учителя, где начальство?

Наставников нет. Где же они?

 

Павел знает: если прокрасться с осторожностью к террасе пустопорожней дачи, можно увидеть все…

Накрыт белоснежной скатертью стол, три пары служителей устанавливают на нем длинные ряды бутылок с разнообразными этикетками и всевозможные закуски.

Появляются учителя — не те усталые, хмурые, ставящие единицы — с ними нарядные дамы, юные девушки… Сразу завязывается оживленный разговор. Даже властный и строгий директор оставил на сегодня свои чины и величие. Он любезный хозяин, он приглашает откушать и выпить и заботится лишь о том, чтобы на окнах были спущены занавеси от соблазна «малых сил».

Но нет соблазна, как нет и зависти в сердцах гимназистов. Каждый празднует как умеет, веселится как может. Если у учителей изысканная гастрономия, то для учащихся предприимчивые лавочники уже навезли свои нехитрые угощения. Карамель, пряники, папиросы и «мороженое-поношэ». Но отойти немного подальше — к березняку — отыщется и пиво; несколько шагов к речке — водка. И сторожа расставлены: на случай чего— «пьется чай». Вот и самовар, на нем чайник, вот булки, — да, все «по чину».

 

 

Вдали от «воспитательской» дачи, на круче обрыва, в бездну которого молчаливо и стремительно-неподвижно бегут вниз кустарники и травы, сидит Павел Ленев.

Сидит и думает. Здесь далеко от всех, здесь тихо, слабо доносятся с дачи учительские голоса, а лес нерушимо молчит. Да, здесь спокойно, бездумно дремлет вокруг своя таинственная и особая лесная жизнь.

Столетние осокори и ветлы остановились на краю обрыва, как сторожевые исполины солдаты. Вокруг них, оседелых в веках, кудрявится молодое и новое; точно дети, просящие хлеба, протягивает молодая поросль свои ветви к исполинам. Но руки тех высоки, руки неподвижны — и в тщетном молении замерли младшие.

Дороги вниз нет. Пахнет хвоей» прелью. Еще не вытопило солнце первовесеннюю сырость. Точно дымятся снизу, в седой мгле, эти кусты черемухи, вяза, куриной слепоты. А над всем этим омраченным — небо, голубое, осиянное, равнодушное, низвергающее на все молчание и сон. Дремлют под солнцем осокори, дремлют ветлы, слушая тишину, дремлет Павел. «Если бы забыть все, все, что тревожит! Если бы вечно так!»

Там, за дачами, жизнь. Шумящая, крикливая, беззаботно-грубая; здесь тихо, мудро и дремотно. Когда дремлешь, мысли не колют. Сердце бьется ровно и устало, мозг точно опутан паутиной. Если бы провести в этой дреме всю жизнь… Как бы сделать так, чтобы совсем не мучиться над чужими делами, совсем не заботиться о других и думать только о себе!..

Тихое равнодушное ворчанье издает земля. Или гудят это бездумные соки ее? Так бы и жить бездумно, слепо и тихо, как живут травы, деревья, кусты. Ведь вот ползает же бездумно меж былинок голубая стрекоза? Распластав прозрачные крылья, она пучит на Павла свои зеленые равнодушные глаза. Вот и кузнец длинноногий подскочил на своих костылях к пальцу спящего: «Эка, заснул! А еще философ!» — презрительно застрекотал и отковылял под лопух. Но разве Павел в самом деле заснул?

Улыбается через сладкое марево дремоты: так смешон ему этот пучеглазый кузнец, надувшийся, распустивший за спиною пеструю накидку. Вот живет лупоглазый, стрекочет, прыгает и не думает ни о чем. Хлопнуть по нему ладонью — и все. И тоже родился и накидочку пеструю носит, и пищу переваривает, а зачем? Только затем, чтобы по нему ладонью хлопнули или чтоб курица съела?

И так приятно приспустить веки и, сощурив глаза, оставить меж век крохотную щелку. Сейчас же от глаз тянутся вверх разноцветные лучики: красные, синие и лиловые солнечные стрелы исходят от глаз, и в этом тумане все двоится, троится и увеличивается в размерах.

Вот был маленький кузнец и около него веяла крыльями стрекозинка, а вот и кузнец и стрекоза начинают пухнуть, увеличиваются в размерах… Вот стали они уже человеческого роста и проходят мимо, о чем-то жужжа, сплетаясь руками.

Дивится Павлик чудесам, а вместо стрекозы перед ним невдалеке девушка в сиреневом платье, в тканной из золота шляпке, а подле нее — военный при сабл|г, в новеньком мундире. Не видят они Павла, он в густой траве за кустом, а Павлику все приметно. Видит он даже то, что обнялись и целуются они.

— Я люблю вас больше жизни, Антонина Васильевна! — говорит военный.

Усилием воли заставляет себя Павел остаться неподвижным. Ведь перед ним за кустом учитель гимназии Карабанов и с ним вовсе не девушка, а чужая жена, жена учителя географии Колумба. Не лихорадит ли его? Не жар ли? Не бредит ли?

Беззвучно приподнимается Павлик, в прикрытии куста, на руках и, упершись в бугорок, слушает, поводя изумленными глазами.

— Я не могу выносить долее, чтобы вы принадлежали мужу: я убью и вас и его! — взволнованно шепчет штабс-капитан.

«Вот оно что: он хочет убить!»

Но не удивляется и не пугается жестоким словам Павел. Только что перед ним скакали кузнец и стрекозинка, а вот на месте их сели мужчина и женщина и целуются и грезят.

«Любить — и убить!» Неужели это так рядом на земле бывает? Неужели среди людей это водится так?

Таким странным и смешным кажется Павлику все это, что он не может сдержаться и, судорожно двинувшись, вдруг начинает смеяться — тихонечко, притаенно, поматывая головой:

— Хи-хи-хи!

— Что это? Кто здесь? — громко спрашивает Карабанов и поднимается на ноги с вытаращенными как у кузнеца глазами, — Что это значит, что ты здесь, Ленев? Подсматриваешь? — нахмурившись, штабс-капитан подходит к Павлику, отводя в сторону потемневшие глаза. Правда, сейчас же он добавляет более вежливым тоном: — Почему вы не вместе с товарищами на празднике?

Несколько секунд Павел смотрит ему в лицо, в то же время видя, как смущенно и быстро уходит прочь жена географа.

— Ничего, это я так… Я ничего не слышал, — жалобно и угрюмо говорит Павел и отходит.

Отдалившись на несколько шагов, он оборачивается.

— Я не видел ничего, вы не беспокойтесь! — добавляет он из жалости к женщине и вдруг, чем-то напуганный до последней степени, зажав фуражку под мышкой, бежит прочь что есть сил.

 

 

Громовой окрик разносится среди празднующих по всему зеленому полю:

— Едет попечитель!

Трещат барабаны, ревут трубы. Быстро сбегаются со всех сторон гимназисты. Строятся шеренги. Собираются и заалевшие преподаватели. Капельмейстер Цезарь волнуется и ищет потерянную шпагу.

В облаках серой пыли несется коляска. Как флаг веет сивая грозная борода.

— Стройся!.. — взбудораженным голосом кричит Карабанов.

Строй готов. Еле стоят возле шеренг наспиртовавшиеся взводные.

У иных намочены головы, иные «посвежее», сделали себе, с позволения сказать, «Фридрих-хераус». Все «чисто», как оно и требуется.

Из подкатившейся коляски сначала высаживается супруга попечителя, затем и он сам, и его дочка с хрустальными глазами. Прямо и грозно идет по фронту сухой старый сивобородый человек с орлиным носом, увешанный орденами, в белых камергерских штанах.

— Здравствуйте, гэсь-пода!

— Здра-жела-ваш-пр-ство! — совсем по-военному гаркают гимназисты.

Теперь они «дефилируют» перед лицом высшего начальства. Гремит музыка. Раз-два! Молодцами проходят гражданские гимназисты.

— Молодцы, гэсь-пода!

И как бы в награду за «отменное достояние» появляются корзины с маленькими, плюгавыми, кислыми казенными яблоками.

— Урра!.. — разносится по полю. Уже на глазах «высшего командования» происходит разгромление корзин. Около яблок — живая человеческая каша. Серая масса кишит подле опрокинутых ящиков; слышны крики, писк, вопли. Служители отошли: дай бог унести ноги. Шумно… но — это маленький либерализм!.. Если хотите, он даже хорош, этот маленький либерализм!..

— Я довв-олен… — тускло блестят холодные надменные глаза.

С растопыренными руками, словно сберегая драгоценный сосуд, идет вокруг попечителя «свита». Позади дочери — влюбленная фаланга учителей. Двери таинственной дачи закрываются наглухо.

Гимназисты свободны; старшие идут опять — кто в лесок, кто на речку. Тихонько, стараясь не показываться на глаза Карабанову, проходит Павел, прячась за спины товарищей, к преподавательской даче. Он видел, как вслед за попечителем туда вошли, среди учителей и дам, и штабс-капитан и жена географа. Штабс-капитан выглядит потрясенным. От прибытия ли высшего начальства, от других ли причин, никому, кроме Павлика, не ведомых?

«Как будет он говорить с ней? Как будет говорить с мужем ее?» — неотвязно стоит в мозгу Павла.

И снова рожок, и снова сигнал.

Спотыкаясь, бежит на цыпочках дряхлый преподаватель. Без шапки. Тощая вспотевшая шея. Жалко семенят ноги.

— Его превосходительство изволил…

Дальше ничего нельзя разобрать.

— Музыка! Музыка! — кричит штабс-капитан, одергивая мундир и спеша к выступающему в пестрой цепи дам попечителю.

Теперь лицо Карабанова исполнено почтения, самым неподдельным восторгом.

— Так точно, ваше превосходительство! — отвечает он на какой-то вопрос сановника.

Стараясь быть в сфере глаз высшего начальства, пробирается к своим музыкантам и капельмейстер Цезарь, прожевывая бутерброд.

Вокруг музыкантов уже собралась толпа. Не только учителя, не только учащиеся, но и все гости и служащие вышли на площадку.

— Рьюсский нарьедный гимн! — приказывает попечитель округа.

Все снимают фуражки.

— Гэсь-по-да… хорь-ом!

Все затягивают хором. Правда, торжественность момента несколько омрачается нестройным ревом подвыпивших, но главное — патриотизм, главное — горячность!

— А тепьерь… танцы…

Мигом очищают классные наставники площадку для танцев.

— Рьюсскую… Ка-заччьёк!

Воспитанники мнутся, преподаватели «внушают». Наконец выходит мальчик лет четырнадцати. Одобренный мальчик!

Гремит музыка. Мальчик танцует «казачка».

— Я довв-елен… довв-елен… — качается сивая борода.

Подается коляска.

— Здра-жела-ваш-пр-ство!

Коляска уносится прочь.

Вечереет. Стихает палящая жара. Старшие гимназисты бродят особыми кучками и таинственно шепчутся. Вот проходит инспектор Чайкин. С криком и ревом набрасывается толпа на старика. Лицо Чайкина дергается от гнева и страха.

— Качать! Качать! — ревут восьмиклассники.

Мгновенно вся площадь покрывается гимназистами.

— Назад! Стойте… или… я…

Инспектор недоговаривает. Лысая тщедушная фигурка взлетает на воздух вверх бородой. Вот на заходящем солнце сверкнула лысина. Сморщенное охающее лицо мелькнуло и исчезло. Взметнулись фалды. Кончили. Чайкин бранится. Но виновных не сыскать: горячность, любовь к начальству и Родине.

Поправляя разорванное платье, прихрамывая и ворча, спешит инспектор к учительской даче. Он, конечно, нелюбим, и в процедуре «качания» были ощутимы неприятности. Его брали «на сжатые кулаки».

Завидев «начало», прячутся учителя. Раз в год, только раз в год, первого мая, покорные питомцы «системы» делаются непокорными. Инспектор, директор — все равно. Вот вскинули на воздух нелюбимого классика. Вскинули высоко и — разбежались. И печальное и отвратительное зрелище.

Вот, отмахиваясь зонтиком, бежит от подвыпивших гимназистов «сам». Чтобы не уронить своего достоинства, он старается выступать солидно и выбрасывает ногами круто, как призовой рысак. Но у самой дачи он вдруг оробел и побежал.

Поймали. Грузно вскинулось тело директора. Нет сомнения, что упадет он «на кулаки». Вот он повернулся в воздухе и летит на поднятые руки выпуклым животом.

А вот, прихрамывая, бредут два гренадера: историк и физик. На спинах вицмундиры разорваны в клочья, на лицах ссадины.

Поздно вечером расходятся гимназисты. Уже нет на обратном пути блестящей военной выправки, да и самые трубы дудят беспорядочно и вразброд. «Подмокли» трубачи.

 

 

— Теперь я желаю знать все, и ты мне рассказывай! — строго говорит Павел Умитбаеву вечером и настойчиво держит его за рукав, заглядывая в глаза. Лицо его бледно и холодно. Умитбаев пытается отшутиться.

— Не понимаю, отчего ты так волнуешься, — говорит он. — Вина ты не пил, никуда не шлялся, не делал ничего, что делает Тараканов… Из-за чего же кричать?

— Я не кричу, я говорю тебе тихо, как другу, и ты мне отвечай: как и от чего заболел Тараканов и зачем он ходил в тот подвал к тем женщинам?

Лицо Умитбаева буреет, точно покрывается бронзой. Несколько секунд он недоверчиво смотрит Павлу в глаза и потом спрашивает:

— Но неужели же ты и в самом деле ничего не знаешь? Ведь тебе же шестнадцать лет.

— Да, мне шестнадцать лет, и я ничего не знаю, — глухо подтверждает Павлик и все не выпускает его из рук. — Но я хочу знать все это, а ты должен мне объяснить.

— Да тут, собственно, и объяснять нечего — дело очень простое…

Павел видит, что Умитбаев пытается увернуться, и прибегает к последней угрозе.

— Ты не друг мне, Умитбаев, и я тебя больше не знаю, если ты мне не расскажешь всего!

Они сидят на подоконнике в пустынном уголке коридора. Все разбрелись готовить уроки, и вокруг тишина.

— Говори.

— Ты надавал мне так много вопросов… — Умитбаев смущенно водит пальцем по стеклу. Смуглые щеки его буреют, глаза опущены вниз. — Зачем ходит в тот дом Тараканов? Это очень просто. Затем, что он вырос, а ходят туда все взрослые, которые не женаты… Да и женатые ходят… даже учителя! — добавляет он тише, но Павел останавливает его небыстрым, холодным, обдуманным замечанием:

— И это, по-твоему, очень просто?

— Ну да, конечно… — уже спокойно отвечает Умитбаев. Он теперь тих и ровен, исполнен здоровой житейской бездумности, и речь его катится мерно, лениво, обыденно. — Потому люди и женятся, что им нужны женщины. Ведь слыхал же ты хоть немного об этом?

— Дальше.

— А которые не женятся, те ходят к женщинам, которые не замужем. И платят им за то, что ходят… Понимаешь?

— Понимаю. И женщины, значит, продают себя? — острым вздрагивающим голосом спрашивает Павел. — Почему же это?

— Потому что бедные, потому и продают.

— Значит, мужчины платят женщинам, и это называется любовью?

— Если хочешь, — да.

— Хороша же, однако, эта жизнь, Умитбаев.

— Хороша — не хороша, а ее не переделаешь.

— Нет, ее надо переделать! — вдруг глухо вскрикивает Павлик и поднимается, сжав кулаки. — Ее во что бы то ни стало надо переделать, Умитбаев. — Глаза Павла блестят гневом и отвращением. — Во что бы то ни стало все переделать, до основания!

На губах Умитбаева появляется ироническая усмешка.

— Пытались, брат Павел, да зубы обломали: по тюрьмам сидят.

— Так за это еще сажают по тюрьмам?

— А ты как бы думал? И даже очень просто…

В растерянности Павлик вновь садится на подоконник и несколько секунд не знает, что отвечать.

— Ну, знаешь ли, Умитбаев, — голос его от изумленности и негодования делается осипшим. — Уж это… Уж это просто сказать, значит, люди… — Он долго не знает, как определить свою мысль, и заключает глухо и оскорбленно: — Просто — скоты!

— А ты как бы думал? — повторяет со смехом Умитбаев.

— И это они называют любовью! — растерянно шепчет Павел, стиснув себе виски похолодевшими пальцами. — И ты тоже называешь это любовью, Умитбаев? Ходить по таким домам?

— Ну, понятно, это и есть любовь, только не такая, как к барышням. Которые любят барышень, они сначала ухаживают, а потом…

— Подожди, — холодно остерегает Павел. — Я не о том. Отвечай мне: и все эти дома настроили себе мужчины?

— Конечно, мужчины. Ты чудак.

— Не понимаю… — Павлик бледен, поперек его лба морщина, лицо в сумраке комнаты кажется серым. Так устал он от этого жуткого разговора, от этой злой жизни, так болит голова, и так жалобно разносится его тонкий вздрагивающий шепот: — Странно! По-моему, тогда и женщины должны устроить себе такие же дома.

— Ну, уж это не позволяется! — вскрикивает Умитбаев.

На голове его вдруг ощетинились волосы, глаза сверкнули, неизвестно, с чего он рассердился, стукнул по стене кулаком.

— Это не позволяется, это будет безобразие, тогда и жениться нельзя.

— Почему же мужчине можно жениться после таких женщин, а женщине нельзя?

— Потому… потому… Ты сумасшедший! — Умитбаев совсем взбеленился, вращает пустыми от бешенства глазами. — Потому что ты глупость болтаешь, вот почему! Потому, что я не хочу позволить этого женщине, я уважать ее не буду, вот почему!

— А тебя она уважает за это?

— Говорить с тобой не стоит: ты глупый, ты ничего не понимаешь!

— Ты напрасно сердишься, — холодно останавливает его Павлик и презрительно улыбается. — Я говорю не про тебя: ты туда не ходишь, из-за чего же ты рассердился?

— Потому что ты про женщину говоришь, вот почему.

— А, так ты за нее заступаешься?

— Не заступаюсь, а не хочу позволять этого женщине, вот и все!

Новая острая мысль пронзает сердце Павлика.

— Постой, — трепетной рукой он берет Умитбаева за плечо. — Ты сказал, в тот дом ходят и женатые. А эти почему?

— Ну, знаешь, с тобой долго разговаривать. — Умитбаев поднимается. — Я есть хочу.

— Нет, подожди, ты успеешь поесть, — возражает Павлик и все держат его за плечо. — Ты сначала сказал: ходят туда, которые выросли и неженатые, а женатые-то зачем?

— Ну, эти затем, что жен разлюбили.

— А, жен разлюбили!

— Ну, а если и не разлюбили, то так просто… от скуки, для развлечения…

— А, «для развлечения»! Зачем же бывает, что мужчины болеют?

Несколько мгновений Умитбаев сидит перед Павликом с раскрытым ртом.

— Нет, ты правда совсем сумасшедший!.. — растерянно отвечает он и смотрит на Павлика злыми глазами. — Это же совсем другое дело — мужчины болеют там от мужчин.

— То есть как от мужчин? — Павел снова начинает бледнеть в неотвратном предчувствии услышать новую гадость.

— А так что мужчины приходят туда больные и передают болезнь женщинам.

— Значит, вместе с деньгами передают и болезнь?

— Слушай, если ты будешь так спрашивать, я уйду.

— Не кричи ты, не кричи! — взволнованным шепотом просит Павел. — Ты не сердись, я же понять хочу все. Мужчина с любовью передает женщине и болезнь?

— Разумеется, плохой мужчина! Самый плохой мужчина!

— И что же, его сажают за это в тюрьму?

— Никак не сажают: убежал он, как его поймать!

— Как поймать, ведь ловят же того, который на базаре булку украл. Я сам видел, как мальчишку били… А этого не бьют? И этих женщин никто не защищает? — Павлику становится уже весело спрашивать. Злое, радостное возбуждение теснит его грудь. Хочется смеяться, смеяться тихо, потереть руки, поцарапать щеки, сказать: «Ага, ага!» — и смеяться вкрадчиво: «Вот так порядки люди устроили! За булку бьют, за женщину — ничего!»

— Не у одних у нас, так во всем мире! — угрюмо бормочет Умитбаев, как бы извиняясь.

— Даже и во всем мире? Хорош, значит, и мир!

— Насколько можно, мужчин все-таки охраняют. Доктора к женщинам ходят, смотрят, кто здоровые.

— Как, и доктора ходят? — Опять хочется смеяться Павлику- но обидится Умитбаев и уйдет, а это в самом деле стало очень интересным. —. Чего же охранять, когда больные они?

— Не их охранять, а тех, кто придет.

— Значит, мужчин охранять?

— Мужчин.

— А женщин от мужчин не охраняют?

— Женщин — нет.

— Значит, так выходит, — Павлик схватывает Умитбаева и насильно сажает рядом с собой, — так выходит, что люди не только не запрещают больным мужчинам ходить туда, а еще с доктором заботятся, чтобы они не заболели? А если больной придет и заразит женщину, за это не бьют, и в тюрьму не сажают? Этому ничего? Вот это здорово! — Снова он схватывает виски похолодевшими пальцами и снова шепчет вздрагивающими губами: — Вот жизнь! — В растерянности он идет в комнату для занятий и, подавленный, садится на свою парту. Рядом с ним садится и недоумевающий Умитбаев.

Гаснет в окнах весеннее небо. Черные уродливые тени ширятся и как гады ползают по каменным стенам. Жалобно и жалко стихает в сумраке недоумевающий голос.

— Жизнь! Люди! — шепчет Павлик и зябко ежится. — Неужели жизнь всегда будет такой? Неужели никто не придет и не выжжет в этой черной жизни ее подлое лицемерие и жестокость? Не разломает ее до основания и не построит на обломках новую, светлую и чистую, человеческую жизнь?

 

 

Внезапный топот ног за их спинами обрывает беседу Павлика с Умитбаевым. Сквозь внутренние, выходящие в пансионский коридор окна «занимательной» комнаты видно, как тревожно пробегают по коридору взрослые гимназисты. Поспешно прошел с озабоченным лицом и Тараканов, а вот в «занимательную» вбегает Рыкин и, крикнув: «Трюмер пришел — сундуки будут обыскивать!» — нырнул в дверь и понесся в уборную, пряча за пазуху пачку табаку.

Трюмер был вновь назначенный в гимназию инспектор, которого сразу невзлюбили и гимназисты, и пансионеры.

Был он родом не то чех, не то серб, и когда впервые появился в гимназии — сухой, словно костяной, прямой и тощий, как пика, с морщинистым и обсохшим на скулах язвительно улыбающимся лицом, на котором горели пронзающие глаза, — гимназисты сразу почуяли, что пришла гроза. Когда же он впервые заговорил перед учениками в актовом зале — заговорил скрипучим, словно лающим голосом, — всем стало ясно, что он будет пострашнее самого директора. Тот был надутый, молчаливый, пугал синими очками, но все же хоть изредка улыбался; глаза же Трюмера словно никогда не смягчались: они пронизывали как шильца и сверлили как буравчики.

В первый же день своего появления в пансионе новый инспектор велел собрать всех в столовой и своим скрипящим голосом объявил, что он призван внести в пансионскую жизнь порядок и строгость.

— Только строгим порядком, — говорил он, жуя отвисающей челюстью, и тихо-вкрадчиво ежеминутно покашливал, вонзая в передних глаза, — создается жизнь, полезная Отечеству. Порядочным и взыскательным к себе, ревнивым к благу Родины должен быть гражданин.

И уже первые его распоряжения по пансиону дали почувствовать воспитанникам его суровую руку: в отпускные праздничные билеты было внесено требование подписи родственников о явке к ним гимназиста, а для посещения церковных всенощных и обеден был заведен особый журнал, в котором дежурный по церкви фиксировал за каждым усердным христианином явку его на моление пометкой «б» — «был». Не являющиеся на службы вызывались по понедельникам к инспектору для внушений. Третьим нововведением Трюмера были обыски сундучков пансионеров на предмет выемки подозрительных сочинений, табаку и вина.

 

 

— А ведь я только вчера положил в сундук дорогие папиросы, — с досадой и испугом говорит Умитбаев и поднимается, шаря в карманах ключи. — Надо скорей от фискала припрятать — пойдем в швейцарскую?

А Павлик все еще сидит как в тумане, захваченный тяжелыми настроениями тревожной беседы.

— Что? Что? — спрашивает он.

— Говорю тебе: собака-инспектор пришел, будут сундуки смотреть, табак и книги искать!

Горькая ироническая улыбка всплывает на губы Павлика. «Вот по таким домам не ищут, а по сундукам шарят».

— Скорей, скорей! — озабоченно шепчет Умитбаев. — Может быть, «сыч» уже у воспитателя.

Торопливо направляется он в швейцарскую, где хранятся сундучки пансионеров, а за ним вслед идет Павлик и думает: «Да вот еще — нашли заботу: обыскивать сундуки».

— И наверное, это наш эконом-дьявол доносит, — на ходу бормочет Умитбаев. — Собака-дьякон: казенные деньги ворует, а фискалит на нас.

В раздевалке их встречает швейцар Терентьич. Утиное лицо его светится хитренькой улыбкой: не то сочувствует он пансионерам, не то начальству.

— Извините, господа, швейцарская заперта, — заявляет он Умитбаеву и другим, сбежавшимся на тревогу. — Уже прибыли господин инспектор, сейчас будет дозор.

— Не дозор, а позор, Трезор! — укоризненно исправляет его Поломьянцев.

Огромный, тучный, с лицом как тарелка и с руками как грабли, он никого не боится и позволяет себе порою бесцеремонно шутить даже с начальством.

Однако смех тут же замирает: появляется дежурный воспитатель, нарядный франт Веренухин и, расчесывая на ходу черные бачки, облизывая красные, как малина, губы, ритмически вклинивается в толпу.

— Разойдитесь, господа, по «занимательным»: будем каждого поименно вызывать!

И, должно быть, потому, что гнездились еще в голове злые и страшные отзвуки тайной беседы, делается ненавистным сейчас Павлу этот красивый и элегантный танцор-воспитатель с его пробором, духами, красными губами, ослепительной манишкой и перстнями на руках.

— Пойдем, Умитбаев, — взяв друга под руку, говорит он, непривычно дерзко оглядывая воспитателя. — Нас будут вызывать «поименно», ты слышал?

И как бы в подтверждение вызовов в дверях швейцарской появляется каменная фигура инспектора. Его сухое, точно кипарисовое лицо бесстрастно, узкие губы поджаты; под свисающими мешками подбородка несменяемый крест; в глазах — торжество исполнения долга.

— Отоприте швейцарскую! — приказывает он жестяным голосом.

Звенит замок, комната швейцара раскрывается, инспектор и Варенухин входят в нее.

— Какая мерзость! — угнетенно шепчет Павлик.

Оба друга возвращаются в свою «старшую занимательную» и садятся на парту в ожидании вызова. В «занимательной» уже людно. Как бараны, согнанные в закут для стрижки, сбились в кучу подле параллельных брусьев подлежащие дозору гимназисты.

— Безоб'газие! Безоб'газие! — говорит картавя длинный фон Ридвиц, остзейский барон. — Можно понять всякое направление, но нельзя честному человеку одоб'г'ять сыск!

Негодующе он пожимает плечами, а правая рука уже держит перед собой зеркальце, в котором ленивый глаз рассматривает свой изысканный пробор.

— Заяви протест, барон, непременно заяви своему батюшке — вице-губернатору! — язвительно замечает ему тучный Поломьянцев, раскачиваясь на гимнастических брусьях. — Я тоже хотел было раскрыть свой сундучок, чтоб дербалызнуть бальзамчика, а Терентьич говорит: «Заперто — ни-ни, — никому ни бон-бон!»

— Как же ты теперь будешь? — спрашивает Тараканов. — Ведь инспек-тор увидит.

— Ни-ни, ни бум-бум! — Бурые брови Поломьянцева поднимаются как две мыши, придавая его пухлому женоподобному лицу торжествующее выражение. — Ведь бальзамчик-то у меня в бутылочке, а на бутылке аптечная надпись: «Беленое масло с хлороформом» для втирания внутрь!

— И все-таки Терентьич — негодяй! — глухо ворчит Умитбаев. — Ведь получает же он от нас на чаи: всегда должен предупреждать, как «сыч» появится… А он служит «и нашим и вашим».

 

Смотрите здесь, смотрите там,

Как это нравится все вам! —

 

напевает приятным тенорком танцор и любимец барышень Старицкий, раскачиваясь на параллельных брусьях вместо упарившегося Поломьянцева. Однако он не ограничивается песенкой, он вносит реальное предложение: — Господа, надо протестовать, наконец, против этих обысков, напишем попечителю!

Его предложение встречается глухим молчанием. Написать попечителю жалобу на инспектора! — это кажется такой же дерзостью, как не скинуть в церкви фуражки.

— Ты напишешь, — плачущим голосом замечает веснушчатый зубрила Зайцев и еще ниже склоняется над Корнелием Непотом. — Тебе нечего терять, выгонят тебя, ты в именье к отцу уедешь; а вот куда денусь я: у меня мать-швея и безногая бабушка, и мы живем в подвале.

Все несколько минут смотрят попеременно то на Старицкого, то на Зайцева. Да, конечно, Старицкий очень богат, и соображения Зайцева всем кажутся вескими. Нет, писать попечителю жалобу на инспектора — опасная штука!

— Но я все-таки написал бы, — тоном ниже уверяет Старицкий. Все знают, что он «хорохорится», но чувство обиды на инспектора не уменьшается в силе. — Да где это видано, чтобы в чужие сундуки залезать и шарить!

— Чужое нельзя трогать, — явно волнуясь, замечает Умитбаев. — Чужого нельзя касаться; коли коснулся чужого — ты вор!

В дверях показывается элегантно улыбающееся лицо Варенухина. В его руках с перстнями белеет бумажка.

— Поломьянцев, Умитбаев и Ленев, пожалуйте в швейцарскую, — вежливо вызывает он по списку и облизывает красные губы. — Ключики захватите!







Дата добавления: 2015-10-12; просмотров: 319. Нарушение авторских прав; Мы поможем в написании вашей работы!



Практические расчеты на срез и смятие При изучении темы обратите внимание на основные расчетные предпосылки и условности расчета...

Функция спроса населения на данный товар Функция спроса населения на данный товар: Qd=7-Р. Функция предложения: Qs= -5+2Р,где...

Аальтернативная стоимость. Кривая производственных возможностей В экономике Буридании есть 100 ед. труда с производительностью 4 м ткани или 2 кг мяса...

Вычисление основной дактилоскопической формулы Вычислением основной дактоформулы обычно занимается следователь. Для этого все десять пальцев разбиваются на пять пар...

Образование соседних чисел Фрагмент: Программная задача: показать образование числа 4 и числа 3 друг из друга...

Шрифт зодчего Шрифт зодчего состоит из прописных (заглавных), строчных букв и цифр...

Краткая психологическая характеристика возрастных периодов.Первый критический период развития ребенка — период новорожденности Психоаналитики говорят, что это первая травма, которую переживает ребенок, и она настолько сильна, что вся последую­щая жизнь проходит под знаком этой травмы...

Характерные черты официально-делового стиля Наиболее характерными чертами официально-делового стиля являются: • лаконичность...

Этапы и алгоритм решения педагогической задачи Технология решения педагогической задачи, так же как и любая другая педагогическая технология должна соответствовать критериям концептуальности, системности, эффективности и воспроизводимости...

Понятие и структура педагогической техники Педагогическая техника представляет собой важнейший инструмент педагогической технологии, поскольку обеспечивает учителю и воспитателю возможность добиться гармонии между содержанием профессиональной деятельности и ее внешним проявлением...

Studopedia.info - Студопедия - 2014-2024 год . (0.012 сек.) русская версия | украинская версия