ОТРОЧЕСТВО 8 страница
А за нею, чувствуя замирание в сердце, продвигается Павлик. Отерев тряпочкой скамью, садится за стол Анфиса — за тот же стол присаживается и Павел; лицо его дергается и бледнеет, молоточком колотится сердце у горла, но тетка ничего этого не видит: она оперлась рукой на стол и куда-то смотрит осоловелыми глазами; как ни странно сказать, но о чем-то думает эта бездушная громада мяса; какие-то мысли проплывают у нее под черепом, это видно, видно; вспоминает ли она вчерашнее, вспоминает ли молодость свою или же просто алмазное солнце осеняет и ее заскорузлую душу, только смотрит тетка неподвижно перед собою и сидит перед маленьким Павликом, как перед пигалицей удав. — А вот я хотел спросить вас, тетя Анфиса, — робко начинает Павел и чувствует, как под горлом еще ощутимее застучал молоточек. — Я все думаю о жизни и о людях и вот не понимаю их, тетечка, потому… Не движется, не слышит, не обращает на него лица окаменевшая тетка. Села и слушает что-то в себе; глаза выцветшие, красные, веки покрыты морщинами, щеки в синих жилах, подбородок висит, как слой желтого жира или как кофейный мешок, налитый водой. — Я вот все хочу вас спросить… — Что, что? — Я хотел бы узнать у вас, тетя Анфиса… Снова молчание, снова тишина. — Вот вчера у вас были здесь гости, — уже громче говорит Павлик. Медленно, совсем медленно, точно бадья на колодезном колесе, поднимает на него лицо Анфа. — Ну и что же? Мутные глаза ее вдруг схватывают смущение Павла. Тень какой-то опаски появляется в ее лице, и, отодвинувшись от Павлика, она спрашивает угрюмо: — Да что тебе от меня надо? Ступай играй. — Нет, я не за этим, — уже почти зловеще говорит Павлик и повторяет: — Нет, я вовсе не за этим. Вчера вот Торчаков сидел у вас, Фрол Васильич, — я вот и хотел спросить вас, тетечка: что же это такое есть «не прелюбы сотвори»? И внезапно, как у пружинного паяца, откачивается на шее голова тетки и начинает качаться, блистая острыми точками загоревшихся глаз. — Что такое? — уже яростно спрашивает она прыгающими губами. Но миролюбиво и ласково кладет Павлик свою руку на заскорузлую лапу тетки и шепчет тихонечко, жалобно, часто мигая: — Нет, вы не сердитесь, тетечка. Я не хотел вас обидеть: только я ничего не понимаю, и никто мне не объясняет; вчера же я увидел у вас Торчакова, и вы его обнимали; и вот я подумал: «Не это ли и есть «прелюбы сотвори»?» И уже все багровое, склоняется над ним лицо тетки! Словно вся кровь, какая только была в этом тучном теле, поднялась через шею на лоб и щеки; лицо Анфы распухло, глаза сделались круглы, и между губ показались два желтых клыка. — Ах, ах! — еще не веря услышанному, говорит тетка и все трясет, как на пружине, головою. — Да как ты смеешь, мерзавец, предлагать благородной даме такие вопросы? Да я тебя, хам этакий. Вот! Серым облаком взметнулась перед глазами Павлика пыльная тряпка, взметнулась и тут же пахуче обожгла щеку и лоб: раз! раз! — Я тебя со свету сживу, пащенок! В порошок истолку! Серыми зигзагами взлетывает перед лицом Павлика мокрое полотенце и все хлещет его по щекам и шее, по глазам и лбу. — Раз! Раз! Ах, животное! Ах, мерзавец! Ну, дети пошли!.. И бежит прочь с террасы уничтоженный Павлик. Теперь уж больше ничего не осталось, как бежать: тряпка такая грязная, а сил у тетки не меньше, чем у загоскинского Кирши. Вот какое «разъяснение» последовало Павлику по вопросу.
Придя в себя, тихонечко проползает он к кровати и, стараясь не разбудить все еще спящую маму, забирает мыло и полотенце. Лицо его обескуражено, губы закушены, руки дрожат; эта предательская мыльница выскальзывает из пальцев и катится по полу; Павлик схватывает мыло, а оно опять ускользает; он бросается его подобрать, падает стул. Просыпается мама и садится на постели. — Что ты, маленький, так рано поднялся? Уже умываться идешь? — Да, я иду умываться, мамочка! — Что это у тебя лицо такое красное? Разве жарко? — Ну, конечно, жарко, как ты не понимаешь! Торопливо выходит он из оранжереи, идет на кухню, глядится в зеркало. Да, порядком исполосовала его мерзкая тетка, лицо у него как у трубочиста, текут струйки грязи, надо хорошенько отмыться, а чтобы не увидела мама — выплеснуть первую воду в тазу. Выходит на террасу, а на террасе висят и сохнут кружевные теткины панталоны, чепчик и пеньюар. Решительным, совсем военным шагом подходит к неповинным вещам Павлик и основательно окатывает их из своего таза грязной водой. Война так война. — Вот же тебе, вот тебе, мерзкая тетка! — с наслаждением говорит он и скрывается. Никто не увидел, тетка еще не скоро хватится. Он умоется, выйдет к чаю и спросит, при маме, как ни в чем не бывало, Анфису: «Как ваше самочувствие, дорогая, как почивали вы?» Конечно, может и так случиться, что тетка предаст дело широкой огласке; она может вызвать маму и рассказать ей про выступление с заповедью, но чувствует верным инстинктом Павел, что не станет распространяться об этом Анфиса. Они посчитались: он задал вопрос — она ответила. Они квиты; а ворошить такое сомнительное дело, в котором тетка все же замешана, — неприятно, едва ли будет выгодно ей. Умывшись, причесавшись, смыв с себя все знаки бесчестия, усаживается на чердаке с «Юрием Милославским» Павел и начинает наблюдать из слухового окна: не проходит ли Анфиса? Но нет, нет; она занята более важными делами, а солнце палит, по-летнему немилостивое; белеет и сохнет под его лучами белье Анфисы; скоро, пожалуй, и следов не останется, вот незадача; перелистывает Павлик любимые страницы романа, а вот скрипение козловых башмаков слышится по террасе, появляется Анфиса, подходит к белью, смотрит: все сухо. Правда, кое-какие полосы остались, но это только причина гнева на кухарку Васену. — Васена, Васена, надо отмывать чище: сверх возможности заласано! — кричит она. Забирает свои доспехи и идет, а Павел, опечаленный неудачею мести, высовывается из чердачного окна и бросает в Анфу комочком глины; он попал, у тетки хлюпнуло в затылке; она обернулась, а Павел спускается вниз к утреннему чаю; его сердце уже безгневно; в сущности, в свое время и он поступил не лучше тетки: ведь когда Пашка объяснила ему, как рождаются дети, он тоже закатил ей пощечину; теперь это же получил он от Анфисы, стало быть, о чем много и говорить? Но вопрос все же оставался вопросом. Правда, от случая кое-что прибавилось в опыте Павлика; он поведал, что люди сердятся, когда их спрашивают об этом; значит, дело на самом деле нехорошее и нечистое. Однако близился конец лета, надо было подумать о гимназических каникулярных работах; их задано немало; если взять во внимание лишь математику, то уж с нею одною совсем не останется времени на «прелюбы сотвори».
Однако инцидент с заповедью не остается изжитым; в воскресенье после обедни приходит в дом тетки местный священник отец Иоанн, которого Анфа обзывает Златоустом. Он маленький, упитанный, совсем противоположный гимназическому. Его щеки — как яблоки, волосы — как хвост орловского рысака; а живот у него такой круглый, точно сложены там ядра царь-пушки, изображенные на картинке. Может быть, позвала священника встревоженная мама; может быть, явился он по наущению Анфисы, только глаза его, темные, как вишенки, вдруг строго блеснули, когда к нему приблизился Павлик. Странно сказать, но и у Павла вдруг появилось на душе нерасположение к деревенскому бате; ведь приходил же священник раньше к ним в дом, но визиты его как-то не отмечались; теперь же точно ощетинилось на него сердце подростка и ощутимо вдруг почувствовало в нем врага. — Поздоровайся, поцелуй у батюшки ручку! — визгливо закричала на Павлика угрюмая Анфа. Павел подошел, но к руке не приложился; да и сам батюшка как-то разом принял свою пухлую десницу. — Теперь молодежь идет новая, лишенная устоев, — со вздохом сказал он и ласково погладил перстами кудрявую бороду. — Нигилисты, смутители, дело известное, — поддакнула из угла тетка и потрясла косицами. За обедом, во время которого мама все время следила за Павликом тревожно-опечаленными глазами. Златоуст опять распространялся о новых течениях. — Главное — в отсутствии веры, — говорил он, указывая вилкою в небо. — Когда верит человек, на ум не идут ему грешные и тем паче праздные мысли. В одной молитве спасение от дьявола и всех бед его. — А кто же это дьявол? — вдруг спросил Павлик с явной целью подзадорить тетку Анфису. Отец Иоанн покачал, точно обиженный, головою и ответил, не глядя, однако, на Павлика, устремив взор выше него, на буфет: — Отцы церкви достаточно учили об этом, чтобы следовало распространяться. Дьявол есть темная сила, исполняющая свободную волю человека; отвращающая его ум от канонов церкви, повергающая в пагубные мечты юные сердца. — А вы, батюшка, его видели? — невинным голосом осведомился Павлик. Тетка Анфа даже двинулась на стуле, но и тут отец Иоанн не рассердился. — Угодники божии часто видели, но аз, многогрешный, испытания не удостоен. — А если не видели, как же вы о нем говорите? — Павлик! — укоризненно остановила сына Елизавета Николаевна, но батюшка снова вознесся любезным и ласковым жестом. — Предоставьте юности удовлетворять любознательность… — И тут же, повернувшись к Павлику широким соболезнующим лицом, пояснил: — Не только видимое, но пуще всего невидимое существует. И недаром сказано: «Творца видимого и невидимого». — А вот я, батюшка, дьявола видел! — вдруг покраснев, проговорил Павлик и, заметив, что мама все на него смотрит, покраснел еще больше, устремив взгляд на занятую пирогом тетку Анфису. — У дьявола маленькие мышиные глазки, и лицо как из камня, и борода рыжая веером. Если вы спросите тетку Анфису, она вам все расскажет: она удостоена, к ней дьявол приходил. Неизвестно, чем бы кончилась эта богословская беседа, если бы в столовую не ввалилась ватага мальчишек. Впереди всех показался кадет Гриша, а с ним были те четверо племянников, которые жили близ Ольховки. — Мы проезжали мимо рыбалки и решили заехать! — объявил Гриша, здороваясь с обеими тетками и целуя руку священника. А Павлик смотрел на него злыми глазами: «Веди вот, выделывал с Линой разное, а тоже… благословляется». И все время видел Павлик на себе притаенно-светящиеся опечаленные взгляды мамы. Это смиряло его, наполняя взволнованное сердце тишиною; но когда перед уходом к нему внезапно подошел отец Иоанн и положил на плечо руку: «Молитвою господу изгоним смутные мысли!» — Павлик быстро снял с плеча его пухлую руку и сказал: — Из молитв, батюшка, ничего не выходит. Надо все добывать самому.
Когда вечером наехавшие к Павлику гости начали запрягать лошадь, готовясь отбыть восвояси, оказалось, что у тележки лопнула дрожина; надо было наладить в кузнице скрепу. — Говорил вам, не увязывайтесь; населись как оглашенные— вот и треснуло! — не очень любезно сказал товарищам Гриша. Так или иначе, приходилось оставаться на ночь; мальчики перешли спать на сеновал, кадет Гриша зазывал туда на ночевку и Павла. Не хотелось Павлику перебираться с чистой постели, но так как рыжий забияка Жоржик стал смеяться, что Павлика мама не пустит, пришлось для восстановления авторитета забраться на сеновал. Как ни уговаривала мама, не взял с собою даже подушки Павел. — На сеновале — по-походному! — сказал он, вспоминая подвиги Марлинского. Все шестеро разлеглись на душистом сене; внизу под ними в стойле скромно вздыхала, пережевывая свой ужин, теткина корова. — Эх, теперь бы немного водчонки! — сказал Гриша и побрыкал от удовольствия ногами. — Водчонки — и девчонки! — добавил еще кто-то из угла. Павлик всмотрелся: говорил тот косолапый Тихон, который так глупо баловался в грязи на купанье. Неясным ощущением чего-то стыдного оцарапало Павлика. Он отодвинулся в сторону и неприязненно слушал, как похохатывали, катаясь по сену, мальчишки. Рыжий Жоржик сказал еще что-то, чего Павел уже совсем не понял, но взрыв смеха, раздавшийся вслед за этим, сделал сердце еще более сторожким. Однако было нужно как-то отозваться, чтобы поддержать авторитет хозяина. — Об одном прошу, господа, — сказал он гостям, стараясь говорить с достоинством, — пожалуйста, не курите, чтобы не сделать пожара! И едва он проговорил эту фразу, как мальчишки опять закувыркались, и в ответ ему прогремело дружное: «Ха-ха-ха!» И в сумраке каретника Павлик почувствовал, как опалило жаром его щеки. — Что такое? — спросил он, чувствуя жуть на сердце. — Почему вы смеетесь? — Потому что ты совсем не мальчишка! — отозвался из угла Тихон. — Ты, наверное, баба. Ребята, давайте посмотрим, может быть, он в самом деле девчонка? — Идет! Здорово! — раздались голоса. Рыжий Жоржик уже совсем подкатился к Павлику по сену, но тот вовремя вытянул ногу, и Жоржик, уткнувшись в сапог носом, остановился. — Он лягается! — плаксиво сказал он и, должно быть, вспомнив про полученную авансом пощечину, дальше не двинулся. Предложение не прошло, однако разговор не изменился в темах. — У меня сестра Наташка — она водку не хуже меня хлюпает, — говорил Тихон. — Вот и врешь! — Вот не вру. Ее семинарист Паня научил. Прислушивается Павлик. Все уже сбились в тесную кучу друг подле друга и взаимно обучают. — К горничной Фимке забрался в девичью Яшка, — рассказывает Тихон. — А Яшка — наш кучер, он женатый, только жена его в поле работала. Я подстерег их и потом как в окошко стукну!.. Яшка — бежать, а я влез в окно и говорю Фимке: «Сейчас матери пожалуюсь, я все видел». Уж она просила меня, просила… А мать у нас строгая: живо ее и Яшку рассчитает. Принесла варенье. «Вот, — говорит, — ешьте». А я говорю: «Нет, ты меня таким вареньем, как Яшку угощала!» — И что же? Что же? — Я еще и жене Яшкиной скажу. — А она? — Ну, говорит, черт с вами. Идите сюда. — Ты и пошел? — А ты бы не пошел? Странное покалывание от сердца распространяется по всему телу. Презрение, боль и ужас, соединенный с острым любопытством, теснят душу, переворачивают мозг… — Вот оно еще как бывает! — оледеневшими губами шепчет Павлик и ежится. А ведь тоже мамаша, наверное, и до сих пор не знает. Они, маменьки, ничего не знают на свете, а как сыновья заговорят, краснеют и смущаются и отсылают играть в лошадки. Вот они и резвятся на свободе, как лошадки, и учатся друг от друга сами, потому что взрослые молчат. Настораживается слух. Теперь говорит уже кадет Гриша. Перед тем как повести речь, он подошел к лежавшему Павлику и прислушался: не спит ли? А Павел стал хитрым; он живо прикрыл глаза, стал ровно дышать и притворился спящим. Было особенно жутко узнать, что будет говорить Гришка, которого он раз так здорово поколотил за Линочку. И Павлик не ошибся: он как раз и начал свои рассказы с кузины Лины; голос его долетал отчетливо, потому что Гриша был уверен, что свидетель спит. С замирающим сердцем продолжает слушать Павлик. «Так вот они, бабушки и дедушки; вот что у них делается под носом, и они не видят». Постепенно в разговор вмешиваются новые слушатели. — Да, здорово… — говорит еще кто-то. Кто — Павлик не видит. — Эх, если бы… — Что, если бы? — Если бы сейчас найти девчонку! Мысль, как электрическая искра, зажигает всех. Осторожно повернувшись, Павлик видит, как все ярче блистают в надвинувшемся сумраке глаза. Это уже совсем волчьи глаза — даже искорки блистают разные: рубиновые, желтые, с синьцой. — Зайти бы пошарить в бане — не найдется ли… — говорит еще кто-то и поднимается. Как ни нелепа эта мысль, она кажется исполнимой. Наэлектризованное рассказами желание одинаково отражается во всех глазах. Один за другим поднимаются волчата, по-кадетски стряхивая с блуз прилипшее сено. Двое-трое уже надели фуражки. — Вваливай, робя! — Постойте, пойду и я… — вдруг говорит поднявшийся Павлик. На мгновение всех охватывает замешательство. Что это с тихоней? Не смеется ли он? А Павлик в самом деле не знает, что с ним. Он сказал это как-то сразу. Первой мыслью его было: «Вот оно, наконец, и есть «прелюбы сотвори»!» Жажда узнать, наконец, то, что так скрывается в жизни, была второю мыслью. Присоединилось сюда и злорадное желание: узнать вопреки священнику, вопреки мерзкой Анфисе, даже маме захотелось насолить — милой маме за ее молчание и вздохи. — Да, я тоже пойду, — решительно говорит он. Соглашается компания. Только один уговор: не болтать, не фискалить. Тихо, воровскими ногами спускаются пятеро с сеновала по лестнице. Сумрак летнего вечера охватывает их. Выходят со двора. Как угольки пылают глаза — это же совсем волчата. И как белый ягненок идет среди них растерянный, задыхающийся, не понимающий себя Павлик. Он все время касается висков руками. На виске бьется жалкая обеспокоенная жилка. И в такт ей бьется сердце, но не там, где ему полагается быть, высоко, под горлом. Кругая, злая оранжевая луна равнодушно смотрит на стаю.
Они проходят безлюдной улицей, идут мимо засыпающих изб к речке, к парникам, к тем местам, где днем, напрягшись, гнули ободья. За «парнями», на скате, и стоят эти игрушечные черные баньки, где можно искомое найти. Идут крадучись: надо сразу нагрянуть, чтобы не успели убежать. Проходя мимо парников, разбрасывают в каком-то экстазе молодечества ободья и балки; на повороте скатили к речке и утопили в ней колесо, подвязав обрывком лыка к нему массивный камень. Бродит в стае смутная мысль разрушения, разбоя, и притаенно-робко, осознавая все это, бредет среди нее маленький наблюдатель. Подходят к первой, вросшей в землю бане, глядящей на ватагу своим единственным подслеповатым оконцем. Заглядывают в окно — темно, обходят дозором избу, торкают запертой дверью — никого. — Эх, — говорит Тихон и дергает Гришку, — попадись теперь мне девчонка в лапы — несдобровать! Гремят, смеются остальные, показывая острые зубы. Не может забыть растерянный Павлик эту летнюю ночь и луну, и тихое молчание бора, и журчание речки уснувшей, и это шаренье жуткого по сонным баням. Это же стайка волчат голодных, вышедших за едою; спят сытые матерые волки, наелись и уснули в мире с десятью заповедями своими, а вот одна маленькая, в три колких словца, заповедь выгнала волчат-подростков на промысел; поймают и загрызут или еще в речке утопят, как утопили колесо… И крепок, и праведен сон «родителей и учителей», благословенный сон «отечеству на пользу». Обходят вторую и третью бани — все так же заперты на замок двери; только теперь приходит в голову, что план сумасброден: кто же это начнет мыться в бане ночью? Досадно, но виновата здесь баня. Трах! — и летит вдребезги под палкою Тихона закопченное оконце. Трах! Трах! — звенят стекла и по соседству. — Теперь, робя, ноги под жабры и вваливай на огороды! — командует Гришка Ольховский. И вот ватага бежит берегом сонной речки к мельнице, оттуда рукой подать по канаве на огороды; уж там где-либо да найдется девчонка. — На капустном огороде, я знаю, — вдова-сторожиха! — говорит всезнающий Тихон. — У сторожихи есть девчонка Агашка; с ней всегда можно столковаться, а коли не столкуемся, тогда… На позеленевшей луне жутко округляются глаза коновода. Лицо его угрюмо и бледно, он раздосадован неудачей; теперь ему попасть под руку опасно. Павлик хрупко сторонится. Но отойти, убежать уж не может; он пошел узнать, до конца поведать, так решено, так будет. Совсем неожиданно, в голубой тени плетня, на задах маленькой соломенной хаты, они наталкиваются на присевшую фигурку. Девчонка присела, как видно, за делом, на косогорочке у калитки, и вот с испугом поднимается и, взмахнув косичкой, как хвостиком крысенок, бежит прочь от нагрянувших мальчишек, а те с криком и улюлюканьем бегут за нею по обросшей крапивой тропинке. — Держи, вот она, держи Агашку! — кричит, прихрамывая, Тихон. На повороте он ударился о пнище, расшиб ногу и скачет, как пришибленная ворона; но крапива аршина в два ростом, приходится бежать лишь гуськом, чтобы не острекаться, и это спасает девчонку. Она добежала до мельницы и юркнула в ворота; раза два глянуло из их тени узкое опрокинутое личико с широкими карими глазами, мелькнуло и исчезло, а подбежавший озлобленный Тихон грозит ей кулаком у забора и шепчет с лицом, обескураженным и неудачей, и болью: — Подожди ты, сучонка, мы обработаем тебя, сволочь, как попадешься еще! Как побитые, с поджатыми хвостами, понуро возвращаются гончие с охоты. Часть их взлохматилась и взмолкла и тяжело дышит, и кажется Павлу, будто свалялись на них клочья шерсти и высунуты до полу красные, мокрые бесстыжие языки.
Возвращаются на сеновал угрюмо. Обескураженно лезут вверх по лестнице на сено; там, внизу, все еще сонно жует спокойная корова; она не спит, она словно дожидалась охотников с охоты и теперь, словно в насмешку, там покашливает и вздыхает, и, приникши к люку сеновала, смотрят неудачники вниз. — Это, можно сказать, просто проклятая корова! — говорит озлобленно Тихон. Он плюет куда-то вниз через люк, должно быть, на корову и, вызывающе глянув на Павлика, отходит от люка и ложится. Может быть, он считает в чем-то виноватым и Павла, он весь свет считает виноватым в своей неудаче; а Павлику хотя и хочется заступиться за обиженную корову, но он не решается поднять новое дело и смиренно ложится в сторонке от кадета. — Сорвалось, к черту, досадно! — ворчит еще Тихон, утаптывая кулаками себе изголовье. — И сено у вас здесь дрянное, одно былье да крапива, да и сеновал дрянь! Разве такие строят сеновалы! Хотя это уже прямой Павлику вызов, он не возражает и тихо дышит. Но именно это молчание и бесит: оно показывает, что Павлик сторонится всех и гордится. Все лежат друг подле дружки рядом, а этот непременно уединится в сторонке; все рассказывают и шутят, а этот все таится особняком и молчит. — Не люблю я гордецов, которые не товарищи. У нас в училище их здорово бьют! — надрывающимся голосом замечает Тихон. — И у нас их основательно колошматят! — подтверждает Гриша. — Преестественным образом выводят этих белоручек на квинту! Молчит Павлик и слушает с подрагивающим сердцем. — Не товарищи это. Мы зовем их «чистюли», — говорит из уголка и рыженький Жоржик. Электричество, не получившее разрядки, грозит найти себе новый выход: в драке. Но молчит и не движется оробевший Павлик, придраться никак нельзя. Однако грозою все веет, все дышит; ворочается Тихон злобно и скребется; а вот его голос разрывает молчание, и по сеновалу проходит уже прямая угроза: — Да попадись мне в руки, я бы знатно «чистюлю» обработал! Павлик вздрагивает. Наконец уж довольно всего этого. Поднимается молча, проходит к Тихону на край сеновала. — А как бы ты меня обработал? — медленно расставляя слова, глухим голосом спрашивает он. Поднимается и Тихон на сене. Смотрит, ворочая белками. И вот. в самый решительный момент, переключается электричество на основу: — Сводил бы как следует к девчонкам — и все! Павлик отступает. Он уж было приготовился на кулачки — и вдруг опять все то же! — Это как же «как следует»? — удивленно спрашивает он, но бурный взрыв колючего смеха сметает его вопрос, и он не успевает прийти в себя, как чувствует, что снова лежит в сене. Мальчишки разом дернули его за ноги и повалили в сено и с тем же жгучим смехом начали его в нем перекатывать. Павел хотел крикнуть, но рука Тихона вдруг легла на его рот, и крика не вышло. Собрав все усилия, задыхаясь от злобы, Павлик поднял колено и ударил им Тихона в живот. Тихон тотчас же свалился, как перина, а Павел поднялся и сел на него, обеими руками вцепясь в его горло. Лицо его побелело, волосы ощетинились. Он дышал прерывисто, ощущая уколы в сердце. — Будешь еще безобразничать, а? Не без усилия освободился от Павлика великовозрастный Тихон. Однако он нисколько не сердился. — Не надо только в живот пихаться. Ты знаешь, что от этого может выйти? — Что? — спросил Павел. — Возьму да рожу. Оглушительный раскат смеха все покрыл на сеновале. — Какие же, однако, вы мерзавцы! — дрожащим голосом сказал Павлик и поднявшись, полез вниз. Отряхиваясь, как окунутый в помойную яму, прибежал Павлик в свою спальную. — Что ты, маленький? Разве там не спится? — спросила удивленная мать. — Ах, мама! — горько ответил Павлик и блеснул на нее, свою единственную, злыми глазами. — Как странно живут на свете, а вы все молчите, не говорите ничего. — Кто живет странно? И пронесся тонкий обиженный шепот — не ответ, а обвинение: — Дети, а перед ними — вы.
В городе осенью в воскресенье, после обедни, Зиночка Шевелева внезапно присела на скамью в садике, где Павлик кушал мороженое. Подкралась она так неслышно, что Павлик обомлел. Первым движением его было спрятать стаканчик с мороженым к себе в карман. Да, было порядочно стыдно в пятнадцать лет есть мороженое, как какому-нибудь приготовишке. Павел нарочно забрался в самый потайной угол — и вот Зиночка Шевелева, гимназистка лукавая, сидит. Второю мыслью его было убежать, но Зиночка крепко держала его за рукав пальто. — Докушайте сначала свое мороженое, а потом мы погуляем! — с улыбкой проговорила она. Издевалась выпускная, это было по всему видно: ведь это ее хотел Павлик напугать своим револьвером, когда она раз на улице так дерзко сказала, что Павлик хорошенький. Теперь она не только смеялась над ним свыше меры, но и держала его за рукав. — Надеюсь, вам не страшно прогуляться со мною по садику, молодой человек? Павел обиженно покосился на ее смуглое лицо. Что, она считает его третьеклассником? Он не в пятом классе? Нет, он не будет есть перед этой дрянью мороженое: пускай пропадет! Расплатившись с торговцем, угрюмо морща брови, он проговорил: — Я сегодня имею быть в гостях у родственников, и гулять мне никоим образом нельзя. — В таком случае я провожу вас до родственников, — с лукавой усмешечкой сказала Зиночка; розовый ее язычок скользнул по атласным губам. Положительно нельзя было от нее никак отвязаться. — Но мне следует еще исправлять экстемпоралиа! — взмолился он. — И ваши экстемпоралиа исправите после. Черные глаза, цветущий мальвою рот улыбаются близко и опасно. Какими духами от нее пахнет? Или так пахнут ее лоснящиеся волосы? Благоухание мимозы источают они. Идет Павлик, держа руку, по обычаю, у хлястика, рядом идет Зиночка и пристально-осторожными взглядами рассматривает его. Поднимет Павел недовольные глаза, она свои прячет, быстро взмахивая ресницами. Не может он отрицать, что красива эта приставучая девчонка. Зубы ее не очень белы, и крохотная мушка на щеке, но губы так алы и невинны и в то же время хитры: они смеются и зовут, зовут к себе эти губы, алые, как цветы, а улица полна народом, все смотрят на идущую пару, видят все, как похищает Павлика гимназистка, улыбаются и смеются все. Прямо черт знает, до такого позора… Рад был Павел, когда свернули они с людной улицы в переулок. Мимо садика, мимо амбаров, казарм и толкучих рядов проходят они по пыльным улицам. Киргиз на верблюде проплывает мимо Павлика, колыхаясь, как на пружинах; продвигаясь мимо пары, он скашивает на нее свои и без того раскосые глаза, и улыбается словно литыми зубами, и говорит: «Жаксы!»[6] Сторонится от Зиночки с возрастающим гневом Павлик, а та все держит его под руку, прислоняясь мягко, чуть внятно. Сапоги Павлика стали серыми от пыли, а Зиночкины туфли по-прежнему чисты и изящны, точно не идет она по дороге, а скользит над нею, как Церера на картинке. Маленькое аметистовое колечко видит Павел на ее розовом, прижавшемся к ладони мизинце. — Это от кого же у вас кольцо? — строго спрашивает он, сам не зная для чего. Возводит на него агатовые глаза Зиночка Шевелева. Теперь они посветлели, блещут и колют, опасно зубы сверкнули, как у лисички, готовой в самое сердце укусить. — От жениха, конечно, а вам на что? — Разве гимназисткам позволяются кольца? — Мало ли что не позволяется, мы позволяем сами себе. Внезапно острый локоток Зиночки упирается Павлику в грудь. Он хочет ее поддержать, должно быть, поскользнулась, а Зиночка еще ближе, и теперь ее грудь коснулась плеча Павлика — мягко, упруго, осторожно и вкрадчиво. Коснулась и отошла. — Я поскользнулась, извините! — насмешливо говорит Зиночка и отстраняется. — А вы разве делаете только то, что позволяется? — Ну, не только это, — слегка обиженно возражает Павлик. Его лицо вдруг стало как персик, на верхней губе словно потемнел пушок: «Вот привязалась». Вглядывается в него Зиночка пристально и открыто. — А что вы делаете такое… запрещенное? — пролетает ее шепот, как ветерок. — Вот еще вопрос! — сгустив голос, замечает Павел и выпрямляется. — Мало ли что делаем мы у себя, в пятом классе! — Пьете, курите, учителей ругаете?.. — Странный вопрос… вопрос… Смотрит Зиночка притаенно, но, как на грех, не находится никакого ответа, и, хуже того, всплывают на ум все вопросы из глупого катехизиса: вопрос — и ответ, вопрос — и ответ. Даже в жар бросает пятиклассника, а Зиночка все пытает, все ждет. — Скучно делать то, что позволено, а как хорошо запрещенное! — не дождавшись ответа, негромко говорит она. Легко и словно нечаянно ложится на пальцы Павлика атласная лапка — скользкая, словно змеиная шкурка, пахнущая каким-то сладким ядом, так страшно дышать вблизи.
|