Студопедия Главная Случайная страница Обратная связь

Разделы: Автомобили Астрономия Биология География Дом и сад Другие языки Другое Информатика История Культура Литература Логика Математика Медицина Металлургия Механика Образование Охрана труда Педагогика Политика Право Психология Религия Риторика Социология Спорт Строительство Технология Туризм Физика Философия Финансы Химия Черчение Экология Экономика Электроника

МЛАДОСТЬ 13 страница





Но теперь заведено так: есть писания для души, есть писания для Отечества. Наедине с собою Павел будет писать для души; для людей же будет писать о лесном стороже и тому подобных сюжетах, которые им нужны и которые близки людским сердцам. Может быть, когда он будет писать об Отечестве, он приобретет навык излагать свои мысли понятнее для соотечественников; может быть, постепенно, по мере возможности, обманывая седых проницательных редакторов с серебряными головами, он будет в писания свои вкладывать частями и то, что для души, будет отравлять свои писания ядом мечтаний, незаметно, тайно, так чтобы редакторы обманулись. Раз определенно нелепо писать о земском учителе, разве нельзя разработать этот сюжет? Разве мало написано на эту благодатную тему, стоит только прочесть две-три подходящие новеллы, переменить имена, вместо дам наделать кавалеров, вместо кавалеров дам, сдобрить описанием природы или грома — и рассказ будет напечатан к чести и пользе автора и к удовольствию редактирующих журнал. Ведь очень же просто сказано в одной высокополезной книге: «Взять дюжину желтков, растереть с сахаром, прибавить пять ложек муки, чайную ложку корицы…» Как доволен будет мужественный защитник Отечества, господин седовласый редактор, с какой охотой напечатает рассказ на видном месте, и не только напечатает, но заплатит еще за удовольствие отечественными кредитными билетами, а потом новеллу эту прочтет другой редактор и также пожелает иметь в своей газете эту остроумную смесь из сахара, патоки и яичных желтков, над которой читатели будут проливать благодарные слезы. Ведь есть же немало семейных журналов, в которых печатаются самые благополучные вещи, заведенные накрепко, осмотрительно и толково, как заведены семейные бани, столовые и другие общеполезные учреждения. Можно не только приносить Отечеству этими рассказами пользу, но получать еще вдобавок некоторый доход; ведь написать таких рассказов можно до десяти, до двенадцати в неделю, и если круглым счетом класть на порцию по пятидесяти рублей, то можно будет жить на эти деньги более безбедно, чем переписывая бумаги в другом отечественном заведении, например в контрольной или казенной палате.

Право, весело делается от этих мыслей Павлику. Целомудрие — что такое целомудрие? Разве целомудрен редактор, который четыре часа проводит у цензора и вследствие этого не имеет времени разъяснить молодому писателю весь вред его мечтаний? Редактор, не имеющий времени разобраться в целостной душе писателя и своей «мудростью» ломающий ее целостность?

К Павлику, в комнату мезонина, стали стекаться рукописи начинающих поэтов и поэтесс, и порою находил он среди множества неосмысленного мысли, от которых радостно и тревожно билось сердце его.

И запирался он тогда на замок в<своей каморочке и склонялся к заветным тетрадям, которые не забывались, а лишь временно лежали в тени, и приникал к своим мыслям заветным, едва выразимым, едва ощутимым в словах.

Ведь где-то бились ответные сердца, мечтавшие над теми же чувствами; где-то бились они трепетно и потайно, только надо было их находить, надо было оживлять их своими заклинаниями: «Живите, ждите: приблизится царство Мечты».

И проводились над заветными писаниями ночи, и снова с утром запиралось сердце на ключ, на замок, а утром выходил из особнячка генеральши молодой, подающий надежды писатель, в кармане которого лежали печальные и трогательные повести о дьячках и земских учителях, которых еще никогда не производила земля.

Вы, люди, фарисеи, и книжники, и лицемеры! Возьмите дюжину желтков, разотрите с сахаром и патокой, прибавьте ложку корицы — и получите вкусное семейное печенье, доставляющее вкус и славу желудку, а душе спасение и почет.

 

И только в двух местах не появлялся Павел с кондитерскими изделиями — в «Русских ведомостях» и «Русской мысли». Правда, там также не было места его мечтаниям, но туда он носил то, к чему не относился иронически, — очерки из жизни угасающей Башкирии были печатаны там.

 

 

Вот и осень, конец сентября, утро поднимается прохладное, днем солнце еще палит по-летнему, но скоро утомляется, и осенние свежие тени обнимают Москву.

Павлу любо смотреть на увядание природы. Так в душе его пасмурно и блекло, так тихо и пустынно, как в Петровском парке сентябрьскими вечерами. Дачники давно уже съехали, у семейных — заботы с детьми и экзаменами, у чиновников — канцелярии, у военных — занятия в казармах; а вот у Павла нет ни канцелярии, ни занятий; стоит только посидеть час утром — и готово утопление девицы от любви к псаломщику или повесть о мироеде.

Редакторы не нахвалятся, публика почитывает, приносят в контору пятачки и рублики, конторщики составляют балансы, а секретарь каждую субботу отсчитывает Павлику кругленькую сумму за утопление девиц и обличение мироедов. Злые и насмешливые стали глаза у Павлика: он видит, как мало надо и редактору и читателю; редактор кормит подписчиков густой овсяной кашей, подписчики платят за это редактору, редактор Павлику, все живут, все кушают с аппетитом, все довольны, а порою даже кто-то седенький из критиков пустит в Павлика, как булыжником, увесистой похвалой.

Отмечается наблюдательность в творчестве молодого автора, наблюдательность и зоркость, и идейность направления, и проникновение в жизнь, а вот Павлик, ей-богу же, ничего не наблюдал, ничего не видел и ничем не проникался. Он даже не обращался за помощью к соответственным авторам, которых сначала думал было, для подкрепления, прочитать. Незачем было трудиться перечитывать, когда и так все лезло из головы, как кофе из кофейника. Вкусно, сытно, питательно, назидательно — чего же было еще желать?

Но хранились в потайном ящике священные тетрадки. Тайные мысли, тайные исповедания еще держались в тайне, надо было сначала получить рекомендацию в обществе, надо было, чтобы сначала редакторы уверились и прониклись уважением, следовало получить в редакции вес, только после этого было возможно подойти к людям с Мечтой.

Осень, осень, так холодно смотрят глаза девятнадцатилетнего; через несколько дней ему уже двадцать, он подающий надежды писатель, профессора здороваются с ним за руку, уважаемые лица говорят про него: «Д-да!» Улыбается, улыбается сухо Павлик, так сухо, как сухо улыбается осень сентябрю. О вы, милые, уважаемые лица, о профессора мудрости, вершители литературных судеб! Отчего на душе так уныло и пусто, и так блекло, как на аллеях парка, ведь всего-навсего девятнадцать лет, а сердце стало сентябрьское, сердце точно вянет вместе с листьями берез.

Пусто на аллеях, снежно, уединенно и пусто; люди там, далеко, за Триумфальной заставой, там катаются они в экипажах, покупают пирожки, башмаки и газеты, читают про утопление Павликом девицы, обедают в ресторанах — и все это со вкусом, с чувством, и толком, и с расстановкой, а потом поедут в театры, будут смотреть короля Бобеша или двух сироток, похищенных в юном возрасте бандитами, — разве одно не стоило другого, разве не стоило оно утопления девицы от пагубных притязаний дьячка?

Тонко и бескровно улыбаются губы студента. Да вот университет, и альма-матер, и столица, и всякие штуки, и писательство, и мезонин, но отчего на душе так угрюмо и пусто, отчего на душе так безрадостно, точно вынули из нее и грубо осквернили Мечту?

Да, Мечта вынута, Мечта отлетела, была Мечта, и ее нет, и он, девятнадцатилетний, сидит на скамье, мечты лишенный, и он один, один во всем мире, и будет всегда, всю свою жизнь один.

Новенькая, черная, отполированная коляска неслышно прокатывается по опустевшей аллее. Коляска изящная, упряжь изящная, англизированный господин с хлыстом исправляет обязанности кучера; на изящных подушках, под зеленым солнцем зонта сидит бледная изящная дама в скромной шляпке, в темном осеннем костюме, и белые перчатки на руках ее светлеют. Цвет нежного миндаля придают ее лицу полосы света, смягченного шелком зонта.

Приказав остановиться кучеру, выходит дама из аллеи. Она идет медленно и спокойно, идет прямо на Павлика, рассеянно сбивая сложенным зонтиком головки усохших травинок; а вот быстрый лошадиный топот раздается на перекрестной дорожке, и молодой человек в дорогом костюме спортсмена показывается на вороной английской лошади в сопровождении грума. Быстрым и легким движением, увидав даму, он соскакивает с седла, небрежно бросает поводья груму и, сняв фуражку, обнаружив нерусскую, по волоску разобранную прическу, подходит к даме, целует ее руку, и затем оба идут по дороге дальше, под руку, как муж и жена.

Нерусским, совсем нерусским зрелищем отдает это; более того, Павлик верно угадывает в молодом джентльмене англичанина, эти рыжеватые подвитые волосы, этот пробор, это сытое здоровое лицо со спокойными, холодными, красивыми серыми глазами, эта атлетическая фигура, движения которой воспитаны теннисом и футболом, — разве можно сомневаться, что это лондонский денди; разве не безукоризненны его перчатки и желтые сапоги, при взгляде на которые так и чувствуется made in England?

И бледнеет разом смертельной, уничтожающей бледностью лицо Павла. Бледнеет и подошедшая дама, лицо так изменилось, что глаза и губы кажутся черными; точно защищаясь от видения, она подносит хрупкие пальцы к глазам, она отступает растерянным изумленным движением, она схватывает мужа за руку, хочет бежать — и останавливается с закушенными губами…

Тася! Тася! Ведь это же Тася Тышкевич, его Мечта единая, с ним разлученная Мечта!

 

Несколько мгновений, страшных как вечность, как смерть беспощадных, длится молчание. О, это же она, это она, он узнал бы ее из десятков тысяч женщин, по прошествии десятков тысяч лет. Только у нее, у этой Таси, единственной, могли быть так божественно-печальны и строги глаза; только ее губы были так непорочны и недоступны, только ее брови и волосы были так черны, как девственный агат. Она выросла, она не дитя, она девушка, она красива, как мечта, она стоит тут же рядом; ее бледные пальцы держатся за руку мужа, она замужем, проклятие всему, она замужем за этим англичанином; перед Павлом супруга атташе посольства, это не Мечта, а мадам Кингслей, мистрис Кингслей; Мечта отлетела навсегда. Мечта растоптана, поругана, разбита, и отнял ее у Павла вот этот изящный спокойный рыжеволосый человек.

— Познакомьтесь: Павел Александрович Ленев, Эдуард Кингслей, мой муж.

Сказавши несколько фраз, поклонившись, отходит Павлик. Она смотрит ему вслед немым взором. Он идет и чувствует, что его с ним нет; кто-то чужой двигается и дышит в его теле, а он весь пустой, опустошенный, точно прозрачный на вид, как стекло. Вот и кончена жизнь с Мечтою; хотя и жил он, Мечты лишенный, все же она незримо пребывала около него; теперь же она чужая, она принадлежит не небу, а человеку, обыкновенному человеку из глины, а он на веки вечные потерял ее.

В конце аллеи, будучи не в силах идти дальше, он останавливается и оборачивается назад. И видит, как рыжеволосый человек сажает его Тасю в свою коляску, он взял ее за руку выше локтя, он усадил ее и сам садится рядом, и лошадь их прочь уносит, и за коляскою с порожней лошадью скачет грум.

— О! О! — в иступлении кричит Павел. Он упал на скамью, он ударяет кулаком по сиденью… — О! О! — жалобно кричит он перед какой-то изумленной женщиной, и крупные, как снежинки замерзшие, слезы падают из его глаз.

 

 

Из редакции новой газеты Павел получает вежливое пригласительное письмо. Газета маленькая, но ведь и Павлик еще не очень великий писатель; подобное приглашение надо ценить, оно, собственно говоря, еще первое в его жизни; правда, и раньше получал он от редакторов приглашение доставлять рассказы, но обычно этак бывало лишь после того, как прочитывали в редакции им принесенные вещи; теперь же Павлик сидит дома — и звонок, и почтальон приносит ему печатное приглашение. Никуда он не являлся, пребывал дома и, по правде сказать, так же думал о какой-либо редакции, как о китайском богдыхане, и вдруг письмо, его просят зайти по делу, его гражданские мотивы пришлись по вкусу незнакомым людям, его уже считают за такого, какого следует приглашать, это было способно пробудить от апатии, в которой Павел около месяца пребывал.

Тоска и апатия давили душу неотступно и неотвязно; с того жуткого сентябрьского дня прошло уже четыре недели, четыре недели — не только двадцать восемь дней: Павел узнал, что кроме дней еще есть и бесконечные ночи, и их было не двадцать восемь и не пятьдесят шесть, а гораздо больше; прислушиваясь к мертвому лепету дождя, с широко раскрытыми на пасть осенней ночи глазами, лежал он и думал, все думал о Мечте, которая была поругана человеком, маленьким, ничтожным человеком с глиняным сердцем, с глиняными ногами, который даже не видел, что взял он от Павла, чего лишил на всю жизнь.

В бессонные темные ночи приходили в голову и темные мысли. Ошеломленные, беспросветные мысли были, как беспросветная была темень ночей: приходило в голову, что убить надо того рыжеволосого английского человека, выследить его на катании с Тасей, выследить у дома и потом твердой, железной спокойной рукой всадить ему в грудь у подъезда толедский клинок. Это, правда, уже что-то отдавало романом или повестью из испанской жизни, но ведь только девятнадцать лет было, только девятнадцать, с этим волей-неволей приходится считаться. Не было ничего удивительного и в том, что начала писаться даже повесть, называвшаяся «Дон Родриго», и не удивительно, а жалко и трогательно было то, что, записывая эту испанскую повесть, Павлик весь обливался слезами, весь холодел до боли в висках и в сердце, — ведь донна Изабелла жила не в Мадриде, она жила в Москве, вот здесь, где-то близко; конечно, на дона Родриго пала небесная кара: его нашли вечером у окна подъезда дома заколотым кинжалом, но ведь не умер, и был Жив, и наслаждался жизнью рыжеволосый англичанин; Павлик никак не мог убить атташе посольства во избежание войны с Англией, из опасения зажечь своим убийством общеевропейский пожар.

О ночи, ночи девятнадцатилетнего, повитые слезами, гневом и болью, как жутки вы, как печальны, как трогательны и как сладостны! Ведь вот Мечта жизни откололась, мечта принадлежала другому, а все же безмерная боль разъединения сопровождалась сладким ощущением, что боль окончится, что придет Мечта снова, по-прежнему девственная, по-прежнему непорочная. Даже в том трагическом рассказе о доне Родриго, как это ни странно, черпал себе утешение Павел: ведь лежал же перед ним дон Родриго во прахе, лежал поверженный, правда, на бумаге, но можно было в беспросветные осенние ночи вообразить, что его уже нет, что он не существует, что Мечта его сейчас с ним, со своим единственным, думает и его призывает, что настанет день — и он в самом деле умрет или уедет в Англию или будет отозван правительством, мало ли что можно было придумать в девятнадцать лет.

И когда прибыло из редакции приглашение, Павел радостно встрепенулся; ведь именно эту повесть он отнесет в редакцию вновь возникшей газеты; конечно, это жестоко для первого знакомства, у редакции может составиться определенное мнение о его характере, но зато может случиться, что тот, рыжеволосый, прочтет эту испанскую повесть, прочтет и задумается и сделается осторожным; затем ему представится подобная жизнь беспокойной, он станет задумываться все чаще и чаще, кончится тем, что он отпросится назад, в Англию, а Мечта вновь освободится, вновь откроется сердцем своим.

Когда Павлик показал бабушке редакционное приглашение и сообщил, что намерен принять сотрудничество в газете, Марья Аполлоновна радостно удивилась. Она беспокоилась о своем внуке, она видела, что он похудел и сделался затворником; на расспросы ее он не давал ответов; правда, бабушка была занята необычным для нее делом: она надумала продать свой старый особнячок и переселиться на жительство в Ялту, купить там домик и окончить дни на берегу моря. В другое время все это показалось бы Павлику странным, но в те дни он отнесся к этому известию безразлично; он видел, как посещали бабушку разные комиссионеры и среди них один упитанный статский советник с тихими ласковыми глазами, речь которого катилась как морская волна. Бабушку соблазняли всеми выгодами продажи; как раз в это время Москву захватило желание строить многоэтажные дома; Москва ширилась, чистилась и хорошела, и невзрачные особнячки, вроде бабушкиного, казались анахронизмом. «То ли дело, ваше превосходительство, — говорил сладкоголосый статский советник, — вы приобретете в собственность дачку на берегу моря, где лазурь неба сливается с безбрежной водяной лазурью, где цветут оливы и померанцы…»

Это уже совсем отзывалось оперой, но не до того было Павлику, и все такие излияния он пропускал мимо ушей; а наперсницы бабушки в такт речам покачивали головами и умиленно складывали шершавые пятнистые ручки, шепча усохшими голосами: «Так, так, ваше превосходительство, воистину так».

 

Забравши жуткую повесть о доне Родриго, мимо статского советника проходит сочинитель к бабушкиной ручке и удаляется в редакцию. Еще звучат в слухе его сладкоголосые напевы, а в сердце уже веет жестоким холодком: да, он отдаст эту повесть пропечатать в газете, она будет тянуться не меньше, чем две недели; каждый день в течение полумесяца будет медленно впитывать в себя англичанин смертоносную отраву, пока не проникнется сознанием, что ему дается в этой газете предостережение и что единственным исходом ему будет покинуть Москву.

По широкой, убранной коврами лестнице поднимается Павел в бельэтаж роскошного дома. Подъезд вовсе не напоминает обычный редакционный, — собрались, очевидно, богатые люди, будут платить хорошие гонорары, газета будет поставлена твердо, и в будущем есть все надежды на успех.

Миловидная накрахмаленная горничная вводит Павлика в приемную редакции. И здесь не по-обычному: богатая, заставленная дорогой мебелью комната, продушенная пармской фиалкой; на паркете ковры, на окнах плюшевые драпировки, на столике гостеприимно раскрыт ящик с сигарами; положительно, здесь живут Крезы; газета обещает походить на американское предприятие, необходимо возможно выше поднять себе цену, а главное, необходимо принять сейчас же независимый вид.

Оглядев себя в зеркале, пытается Павел разлохматить свои вьющиеся пепельные волосы. Студенческий сюртук си. им на нем чудесно, на мизинце кольцо, манжеты белоснежны, ореховые глаза так мило темнеют под черными тонкими бровями, что самому себе Павлик кажется красивым, чего же нужно ожидать еще.

Не успевает он раскрыть книгу толстого журнала, как за спиною его раздается мягкий кашель; Павел поднимается: изящный немолодой белокурый человек в смокинге, с бриллиантами в крахмальной сорочке, выявляется в дверях и вежливо кланяется студенту.

— Вы Ленев? — изумленно спрашивает он и осматривается в комнате, как будто ища кого-то.

— Да, я, — несколько обиженно отвечает Павлик. Лицо его розовеет от смущения и досады, и так откровенны его девятнадцатилетние глаза, что улыбается, правда очень вежливо, изящный господин.

— Такой вы молодой!.. Я никак не ожидал, судя… Ведь это ваши повести печатаются в журналах?

Теперь настает очередь удивиться Павлу, но приятно удивиться, — ведь это же ему лестно, что считали его седоволосым старцем, а он такой юный и уже известен так.

— Вы господин редактор? — осведомляется он, стремясь принять более независимый вид.

— Да, я редактор, — отвечает господин и предупредительно улыбается. — Только вашей части я не касаюсь; беллетристическим отделом заведует моя племянница Татьяна Львовна, она женщина с большим художественным вкусом, много рисует и причастна к литературе.

Из всего того, что Павлик сейчас услышал, его почему-то больше всего удивило слово «племянница». Не вяжется как-то в его голове, что газетой заведует какая-то племянница. Он все видел раньше, что газетами заправляли сухие и пожилые люди в очках, с седыми бородами; а вот завелась еще племянница, и, по-видимому, молодая, так как и редактору нет еще пятидесяти лет; Павлик не успевает спросить еще господина в смокинге, как шумно растворяются двери в глубине приемной, и с веселым звонким смехом входит в комнату дама в белокуром шиньоне, в отличном шелковом платье, худенькая, высокая, стройная, с прозрачными серыми глазами и алым улыбающимся ртом. Дивится Павлик, — он догадался, что перед ним и есть племянница, а вот за дамочкой показывается крошечный, как гном, лысенький, с зеленым лицом бритый человечек и тоже в смокинге, во рту которого торчит сигара, сообразно с его ростом похожая на трость.

— Милый Александр, я привела тебе и нашего экономиста, — начинает дама и, заметив Павлика, подходит к нему. Веки глаз у нее продолговатые, зрачки серых глаз отливают строгой сталью и янтарем. Она крепко, по-мужски жмет руку студенту:

— Садитесь, вы тоже в редакцию? Принесли стихи?

— Это же Ленев, — негромко говорит ей редактор, и лицо дамочки очень мило краснеет. Она вновь подходит к Павлику, смотрит на него с любопытством, улыбается, показывая прелестные мелкие зубы, отступает и всплескивает руками.

— Вы Ленев? — теперь удивляется и она, и Павлику это вновь приятно.

Так уютно ему стало в этой богатой комнате, такими милыми кажутся все люди, даже этот угрюмый и, видимо, желчный экономист, что он разражается, совсем некстати, смехом, как раньше, когда-то раньше, много лет раньше, точно заржал юный жеребеночек, и говорит:

— Да, я Ленев, я Павел Ленев, почему это вы все удивляетесь, что это я?

— Ведь это же в журналах ваши рассказы и повести из народного быта?

Упоминание о народном быте заставляет Павлика сконфузиться. Все утопленницы и безжалостные мироеды всплывают вдруг в его памяти, погубленные в озерах и лесах, и ему делается на мгновение стыдно.

— Я до сих пор не могу забыть этой повести о девушке, бросившейся в озеро! — восторженно говорит дама и даже сжимает ему в экстазе руку. — Как мастерски описано ее состояние перед самоубийством. А эта ночь на озере?.. Как звали ее?

— Ненилой, — угрюмо говорит Павел, готовый провалиться за неудачное название.

Но опять обрывают его смущение громкие рулады племянницы:

— Да, да, Ненилой. Дочь солдатки Анисьи. А этот тип сластолюбивого рябого псаломщика? Ведь он прямо из жизни?

— Прямо из жизни.

— Иначе быть не могло! Андрей Николаевич, вы читали?.. Когда это вы успели столько наблюдать? Сколько вам лет?

— Двадцать два.

— Удивительно! Удивительно! Мы так и решили пригласить вас в число постоянных сотрудников… Андрей Николаевич, да познакомьтесь… Ну что вы такой сердитый?

Лысенький карла подходит к Павлику и угрюмо сжимает ему руку.

— Читал, наслышан, — буркает он и пускает в лицо сочинителю клуб мерзкой сигарной копоти. — Мало я в беллетристике… Я экономист. А каковы у вас в деревне виды на урожай?

Павел закусывает губы.

— Да видите ли… — начинает он, а экономист уже сердится:

— Что? Не знаете? Вот они, беллетристы, эти узкие наблюдатели любвей, смертей и страстей. С экономической проблемы…

— Андрей Николаевич! — с громким смехом обрывает его дама и, взяв Павлика за руку, отводит его в свой уголок. — Я похищаю у вас Ленева… Эти экономисты, политики и статистики — невозможный народ. Они готовы и чистое искусство…

Крепко сжимая ему обе руки, Татьяна Львовна сажает автора перед собою в низкое кресло и, улыбаясь, опаляет серыми лучистыми глазами.

— Я немного рисую… но если бы я могла писать, быть поэтом! Ведь вы же поэт деревни, нашей бедной, погрязающей во тьме невежества деревни… Вы поэт!

— Помилуйте…

— Разве же не только поэт может создать такую ночь на пруде перед самоубийством обольщенной девушки…

— Помилуйте, какая же это ночь?..

— А ее психология! Надо быть женщиной, чтобы так вникнуть в глубины женских переживаний! — опять ее пальцы с&али руки Павлика, и глаза ее светят на него, и губы так тепло дышат, распространяя запах фиалок.

— Татьяна Львовна, — вмешивается наконец редактор. — Я полагаю, что мы теперь, в нашей редакционной коллегии…

— Да, да, сейчас… Вы знаете, Ленев, мы вас уже заочно причислили к нашей редакционной коллегии. Нарочно мы еще пока не давали объявлений в газетах о нашем начинании, чтобы предварительно совместно обсудить вопрос об издании такого органа, который заполнил бы существующий в Москве пробел… Ваше имя, отчество?.. У меня был жених Павел Александрович, я не кажусь вам странной?

— Нет, ничего.

— Потом, у вас в другой повести наведена психология деревенского мироеда? Простите, вы не из купцов?

— Совсем нет.

— Я так и догадалась. Только живя в деревне, можно подметить так подлинно быт нашего черноземья. Те места, где он решается раздать все имущество и идти в народ. Разве это не божественно? Так и чувствуется: «В армяке, с открытым воротом…» Что?

— Я ничего.

— Как сказано у Некрасова…

— Татьяна Львовна!.. — Второе предостережение редактора обрывает поток дамского красноречия. — Надо же, наконец, приступить к редакционному совещанию о задачах проектируемой нами газеты.

Изящная горничная подает кофе и чай с кексами, на отдельном подносике появляются ликеры. Начинается редакционное совещание, в котором так неожиданно должен принять участие и молодой беллетрист. Сразу и определенно вырисовывается картина наблюдательному Павлику: газета «Голос жизни» еще в проекте, пока у газеты существует только название, все дело предпринято молодой дамой, имеющей, по-видимому, крупное состояние, а дама желает играть роль в обществе. Может быть, кроме того, Татьяна Львовна имеет намерение проложить себе путь и к художественному миру. Она рисует картинки, заведующим отделом искусства будет приглашен такой же известный критик живописи, ее давний друг, дама желает воспользоваться его советами, художественный отдел в газете будет поставлен широко…

Среди бесед об искусстве и литературе вдруг, как от удара, содрогается душа Павлика.

«Тася!.. — вскрикивает в нем кто-то болезненно и жалко. — Тася моя милая, мной навсегда потерянная!..»

— Что с вами? — спрашивает его издательница, заметив, что он побледнел.

— Ничего, у меня бывают мигрени, сейчас пройдет.

И опять сыплется как горох ровная и живая речь Татьяны Львовны. «Такая она пустая, пустая и хорошенькая! — рассеянно думает, смотрит в ее стеклянные глаза Павел. — А может быть, это и хорошо, что она пустая. Может быть, оно даже и лучше, что так».

 

 

На следующий же вечер назначается чтение повести Павлика о доне Родриго. которая намечена фельетонами в первых же номерах «Голоса жизни».

Когда Павел входит в уютную приемную, там все уже готово для чтения. Шипит на столике серебряный самовар, столик уставлен сластями и печеньями, алый шелковый свет разливают по комнате громадные лампы, ноги тонут в коврах, тело тонет в креслах, а подле столика в темном открытом капоте Татьяна Львовна, протягивающая талантливому новеллисту, как давнему другу, свои белые, сдобные руки.

— Садитесь, вы первый, я нарочно вас пораньше пригласила, чтобы мы могли наедине побеседовать об искусстве, — говорит она, тихо блистая своими ясными глазами. — Сюда садитесь, рядом со мною, вы ничего не имеете против?

— Напротив.

— Андрей Николаевич меня к вам ревнует. Знаете, этот маленький экономист? То есть как экономист он, конечно, не маленький, с его именем считаются в министерстве, но как человек…

Внезапным, вкрадчивым смехом потрясается упругая грудь издательницы. Зубы у нее прелестны, смех мелодичный, за окном осенняя сырость, а в комнате так уютно и тепло.

Павел садится к чаю, а Татьяна Львовна к нему придвигается и, улыбаясь, смотрит ему в глаза и потом кладет ему на руку свои нежные цепкие пальцы.

— Такой вы молодой и такой талантливый… Как приятно вам, я думаю, жить…

Конфузится Павлик.

— В моей новой повести…

— Вам ведь двадцать лет?

— Двадцать два. Впрочем, я сказал неправду. Мне — девятнадцать.

— Милый вы. Глаза у вас прелестные. И брови. Хотите, я с вас буду рисовать портрет?

— Портрет? Как же газета?

Снова тихим смехом потрясается грудь Татьяны Львовны.

— Мы найдем время и для газеты… Впрочем, если вы не доверяете мне, если не хотите…

— Помилуйте, я…

— В доме напротив Строгановского училища у меня есть студия. Я работаю там от десяти до двенадцати. Дом номер двенадцать, запомните? Я работаю до двенадцати, и дом двенадцать, будете помнить?

— Собственно говоря…

— Не хотите?

— Помилуйте, какой же я писатель, чтобы с меня портреты писать?!

— Если только это — не беспокойтесь. Вы в моей власти… — Она придвигается, прижимается к Павлику грудью, тепло и лукаво дышит, блистая глазами. — Завтра в одиннадцать. Сюда идут… Хорошо?

— Хорошо… — больше от неожиданности соглашается Павлик.

Покашливая, угрюмо шлепая губами, входит в приемную желчный экономист.

— Александр Львович вместе со мною, он раздевается… А, вы уже здесь?

— Да, здесь, — дерзко говорит Павел.

Улыбается белокурая издательница.

Через час, после хорошей закуски, начинается чтение повести о доне Родриго.

 

Павлик взволнован; хотя он и чувствует все достоинства повести, но лицо его покрывается пятнами, голос дрожит, глаза стараются спрятаться, особенно когда на него наскакивает своим язвительным взором экономист.

— Эта повесть, если не ошибаюсь, из испанской жизни. Неужели вы успели съездить в Испанию? — желчно осведомляется он.

На помощь оробевшему сочинителю выступает Татьяна Львовна.

— Это совсем не обязательно, — возражает она. — Вы, Андрей Николаевич, судите по всему с точки зрения вашей науки. Об искусстве рассуждать так не приходится. Вспомните, как сказано:







Дата добавления: 2015-10-12; просмотров: 378. Нарушение авторских прав; Мы поможем в написании вашей работы!




Кардиналистский и ординалистский подходы Кардиналистский (количественный подход) к анализу полезности основан на представлении о возможности измерения различных благ в условных единицах полезности...


Обзор компонентов Multisim Компоненты – это основа любой схемы, это все элементы, из которых она состоит. Multisim оперирует с двумя категориями...


Композиция из абстрактных геометрических фигур Данная композиция состоит из линий, штриховки, абстрактных геометрических форм...


Важнейшие способы обработки и анализа рядов динамики Не во всех случаях эмпирические данные рядов динамики позволяют определить тенденцию изменения явления во времени...

Выработка навыка зеркального письма (динамический стереотип) Цель работы: Проследить особенности образования любого навыка (динамического стереотипа) на примере выработки навыка зеркального письма...

Словарная работа в детском саду Словарная работа в детском саду — это планомерное расширение активного словаря детей за счет незнакомых или трудных слов, которое идет одновременно с ознакомлением с окружающей действительностью, воспитанием правильного отношения к окружающему...

Правила наложения мягкой бинтовой повязки 1. Во время наложения повязки больному (раненому) следует придать удобное положение: он должен удобно сидеть или лежать...

Обзор компонентов Multisim Компоненты – это основа любой схемы, это все элементы, из которых она состоит...

Кран машиниста усл. № 394 – назначение и устройство Кран машиниста условный номер 394 предназначен для управления тормозами поезда...

Приложение Г: Особенности заполнение справки формы ву-45   После выполнения полного опробования тормозов, а так же после сокращенного, если предварительно на станции было произведено полное опробование тормозов состава от стационарной установки с автоматической регистрацией параметров или без...

Studopedia.info - Студопедия - 2014-2024 год . (0.011 сек.) русская версия | украинская версия