Студопедия — ЯЗЫК СТАНОВИТСЯ ОБЪЕКТОМ
Студопедия Главная Случайная страница Обратная связь

Разделы: Автомобили Астрономия Биология География Дом и сад Другие языки Другое Информатика История Культура Литература Логика Математика Медицина Металлургия Механика Образование Охрана труда Педагогика Политика Право Психология Религия Риторика Социология Спорт Строительство Технология Туризм Физика Философия Финансы Химия Черчение Экология Экономика Электроника

ЯЗЫК СТАНОВИТСЯ ОБЪЕКТОМ






Легко заметить, что те четыре теоретических сегмента, ко­торые мы только что рассмотрели (поскольку именно они обра­зуют археологическую почву филологии), во всех пунктах соот­ветствуют и противопоставляются тем сегментам, которые опре­деляли всеобщую грамматику 1. Рассмотрим эти сегменты от четвертого к первому. Мы видим, что теория родства языков (прерывность между обширными языковыми семействами, внут­ренние аналогии в способе изменений) противостоит теории деривации, предполагающей непрестанное использование и не­престанное смешение языков, единообразно происходящее на основе некоего внешнего принципа и с бесконечными послед­ствиями. Теория основы противополагается теории обозначения, поскольку основа — это некая лингвистическая индивидуаль­ность, доступная вычленению внутри группы языков и служащая прежде всего ядром глагольных форм, тогда как корень, отбра­сывая язык непосредственно к природе, к выкрику, оказывается лишь звуком, который в бесконечных своих преобразованиях служит расчленению вещей на имена. Подобно этому исследо­вание внутренних вариаций языка противополагается теории сорасчленения представлений: она определяла слова, отделяя их друг от друга и связывая их с содержанием, которое они могли бы обозначать; сорасчленения языка были лишь нагляд­ным анализом представления. Теперь уже слова характеризу­ются прежде всего своей морфологией и совокупностью измене­ний, которым может подвергнуться звуковая сторона каждого из них. Наконец и прежде всего, внутренний анализ языка про­тивостоит той первичности глагола «быть», которая приписы­валась ему в классическом мышлении. Глагол этот царил в языке, поскольку он был некоей первоначальной связью между словами и поскольку он обладал важной способностью утвержде­ния; он отмечал начало языка, выражал его специфику, прочно связывал его с формами мысли. Напротив, самостоятельный ана­лиз грамматических структур в практике с XIX века вычленяет

1 См. выше, стр. 149.

язык, рассматривает его как автономное формирование, разры­вая его связи с суждениями, атрибутивностью и утверждением. Тем самым оказывается разорванным онтологический переход между «говорить» и «думать», обеспечиваемый глаголом «быть», и язык тут же обретает самостоятельное бытие, а в этом бытии содержатся управляющие им законы.

Классический порядок языка замкнулся теперь на самом себе. Он утратил свою прозрачность и свою основную функцию в области знания. В XVII и XVIII веках язык представлял со­бою непосредственное и самопроизвольное развертывание пред­ставлений: именно в языке они получали свои первые признаки, разграничивали и перегруппировывали свои общие черты, уста­навливали отношения тождества или принадлежности; язык был познанием, а познание с полным правом было дискурсией. Та­ким образом, по отношению к любому познанию язык занимал ключевое положение: лишь через его посредство можно было познавать вещи в мире. Происходило это не потому, что язык, как в эпоху Ренессанса, был частицей мира в едином онтологи­ческом переплетении, но потому что он был первым наброском какого-то порядка в представлениях мира, потому что он был первичным и неизбежным способом представлять представления. Именно в языке образовывалось всякое обобщение: классиче­ское познание было глубоко номиналистическим. Напротив, на­чиная с XIX века язык замыкается на самом себе, приобретает собственную плотность, развертывает собственную историю, собственные законы и объективность. Он стал объектом позна­ния наряду с другими объектами — с живыми существами, с бо­гатствами и стоимостью, с историей событий и людей. Пожалуй, в нем имеются некоторые специфические понятия, однако всякий анализ языка укоренен на том же самом уровне, что и любой другой анализ эмпирического познания. Те привилегии, которые позволяли некогда всеобщей грамматике быть одновременно также и логикой, пересекаясь с нею, оказались ныне отменными. Познать язык уже не означает теперь приблизиться к познанию как таковому; это означает лишь применить общие методы зна­ния в особой предметной области.

Это низведение языка к положению рядового объекта ком­пенсируется, однако, тремя способами. Во-первых, тем, что язык оказывается необходимым посредником для всякого науч­ного познания, которое стремится выразить себя дискурсивно. Ведь, как бы он сам ни располагался, ни развертывался и ни исследовался под взглядом науки, язык всегда оказывается под рукой у познающего субъекта в тот момент, когда ему прихо­дится высказывать то, что он знает. Отсюда две постоянные заботы XIX века. Первая забота — это стремление сделать научный язык нейтральным, «отшлифовать» его, лишить соб­ственной индивидуальности, очистить от неподобающих случай­ностей (как будто они никак не относятся к его сущности) ради

того, чтобы язык мог стать точным отражением, абсолютным двойником, чистым зеркалом внесловесного познания. Это пози­тивистская мечта о языке, постоянно поддерживаемом в соот­ветствии с познанным; это язык-картина, о котором и мечтал Кювье, предлагавший науке быть «копией» природы. Перед ли­цом самих вещей научный дискурс и в самом деле был бы «картиной» — однако совсем не в том смысле, как это было в XVIII веке. Тогда речь шла о том, чтобы распределить всю природу посредством неизменной таблицы тождеств и различий, причем лежащую в основе ее решетку, приблизительную и до­ступную совершенствованию, дает язык. Теперь же язык пони­мается как картина в другом смысле: высвободившись из тех хитросплетений, которые возлагали на него непосредственно классифицирующую роль, он держится теперь на некотором расстоянии от природы, дабы очаровать ее своей податливой гибкостью и получить в конечном счете ее точный портрет 1. Другая забота, отличная от первой, хотя и соотносящаяся с нею, заключалась в поисках логики, независимой от грамматики, сло­варей, форм синтеза, от слов вообще, — логики, которая могла бы выявить и использовать всеобщие предпосылки мысли, укрыв их от особенностей сложившегося языка, где они могли бы за­теряться. Не случайно, что Булева символическая логика ро­ждается в ту самую эпоху, когда языки становятся объектами филологии: дело в том, что, несмотря на некоторые поверхност­ные сходства и общность приемов, речь шла уже не о том, чтобы построить некий всеобщий язык, как в классическую эпоху, но о том, чтобы представлять формы и связи мышления вообще вне какого-либо языка. Поскольку сам язык стал объектом наук, требовалось теперь изобрести другой язык, который был бы скорее символикой, чем языком, и поэтому был бы прозра­чен для мысли в ее познающем движении. В известном смысле можно было бы сказать, что и логическая алгебра, и индоевро­пейские языки равным образом являются продуктами разложе­ния всеобщей грамматики: одни показывают смещение языка в сторону познаваемого объекта; другая — движение, которое склоняет язык в сторону акта познания, лишая его всякой сло­жившейся формы. Однако было бы несправедливо высказать это только в такой чисто отрицательной форме: на археологиче­ском уровне условия возможности несловесной логики и условия возможности исторической грамматики — одни и те же, почва их позитивности одинакова.

Во-вторых, низведение языка к объекту компенсируется той критической значимостью, которая приписывается теперь его исследованию. Став весомой и плотной исторической реальностью, язык образует вместилище традиций, немых привычек

1 Ср.: G. Сuvier. Rapport historique sur les progrès des sciences natu­relles, p. 4.

мысли, темного духа народов; язык вбирает в себя роковую память, даже и не осознающую себя памятью. Выражая свои мысли словами, над которыми они не властны, влагая их в сло­весные формы, исторические измерения которых от них усколь­зают, люди, полагают, что их речь им повинуется, не ведая о том, что они сами подчиняются ее требованиям. Грамматиче­ские структуры языка оказываются априорными предпосылками всего, что может быть высказано. Истина дискурсии оказыва­ется в плену у философии. Отсюда необходимость возвыситься над мнениями, философиями, быть может, даже науками, чтобы добраться до слов, которые сделали их возможными, и еще да­лее — до мысли, чья первоначальная живость еще не скована сеткой грамматик. Этим и объясняется столь заметное в XIX веке возобновление практики толкования текстов. Это возобновление обусловлено тем, что язык вновь обрел загадочную плотность, которая была ему свойственна во времени Ренессанса. Однако теперь уже дело не в том, чтобы вновь отыскать скрытую в нем первоначальную речь, но чтобы расшевелить слова, которыми мы говорим, выявить грамматический склад наших мыслей, раз­веять мифы, которые одушевляют наши слова, вновь сделать звучным и слышимым то безмолвие, которое всякая речь уносит с собой, когда она выражает себя. Первый том «Капитала» — это толкование «стоимости», весь Ницше — это толкование не­скольких греческих слов, Фрейд — толкование тех безмолвных фраз, которые одновременно и поддерживают, и подрывают наши очевидные дискурсы, наши фантазмы, наши сны, наше тело. Филология как анализ всего того, что говорится в глубине речи, стала современной формой критики. Там, где в конце XVIII века речь шла о том, чтобы очертить границы познания, теперь стараются распутать синтаксис, сломать все принуди­тельные способы выражения, вновь обратить слова к тому, что говорится сквозь них и вопреки им. Пожалуй, бог теперь нахо­дится не столько по ту сторону нашего знания, сколько по сю сторону наших фраз; и если западный человек неразлучен с ним, то это не из-за неодолимого стремления выйти за рамки наличного опыта, но из-за того, что сам язык постоянно про­буждает его под сенью своих законов: «Боюсь, что мы не можем избавиться от бога, покуда мы верим еще в грамматику»1. В XVI веке интерпретация шла от мира (одновременно вещей и текстов) к Божественной речи, которая в нем расшифровыва­лась; наша интерпретация, или, точнее, та интерпретация, кото­рая сложилась в XIX веке, идет от людей, бога, от наших по­знаний или химер к словам, которые делают их возможными, и обнаруживается при этом не суверенность первозданной речи, а то, что мы, не раскрыв еще рта, подвластны языку и прони-

1 Nietzsche. Le Crépuscule des idoles, 1911, p. 130.

заны им. Таким образом, современная критика посвящает себя весьма странному роду толковательства: оно движется не от констатации существования языка к раскрытию того, что он означает, но от явственного развертывания дискурсии к выяв­лению языка в его собственном бытии.

В современном мышлении методы интерпретации противостоят приемам формализации: первые — с претензией заставить язык говорить из собственных его глубин, приблизиться к тому, что говорится в нем, но без его участия; вторые — с претензией контролировать всякий возможный язык, обуздывая его посред­ством закона, определяющего то, что возможно сказать. Интер­претация и формализация стали в наш век двумя основными формами анализа: в самом деле, других мы вообще не знаем. Но понимаем ли мы отношения между интерпретацией и форма­лизацией, способны ли мы их контролировать и управлять ими? Поскольку толкование текстов приводит нас не столько к перво­начальной речи, сколько к явному существованию такого факта, как язык, то тем самым оно принуждает нас выявить прежде всего чистые формы языка, предшествующие какому-либо смыслу. Но для формализации того, что представляется языком, не нужно ли прибегать хотя бы к минимуму толкования, пред­полагая по крайней мере, что все эти безмолвные изображения нечто означают? Правда, нынешний разрыв интерпретации и формализации гнетет нас и господствует над нами. Однако он вовсе не такой уж жесткий, и раздвоение это не так уж глубоко уходит в нашу культуру: обе ветви столь современны нам, что мы здесь не можем ставить вопрос о простом выборе между прошлым, которое верило в смысл, и настоящим (будущим), которое открыло означающее. На самом деле речь идет о двух соотносимых друг с другом приемах, общая почва возможности которых была образована тем бытием языка, которое сложилось на пороге современной эпохи. Возвеличивание языка как кри­тики, компенсирующее его низведение на уровень объекта, пред­полагало, что мы подходим к языку одновременно и со стороны подлинного познания всякой речи, и со стороны того, что вообще не может быть познано в дискурсивной форме. Таким образом, возникает требование: либо сделать язык прозрачным для раз­личных форм познания, либо погрузить его в содержания бессознательного. Этим и объясняется двунаправленное движение XIX века и к формализму мысли, и к открытию бессознатель­ного — к Расселу и к Фрейду. Этим объясняется также и тяга обоих направлений к сближению и взаимопересечению: напри­мер, стремление выявить чистые формы, которые еще до каких-либо содержаний налагаются на бессознательное, или же по­пытки дискурсивно выразить почву опыта, смысл бытия, жиз­ненный горизонт всего нашего познания. Именно здесь струк­турализм и феноменология с их несхожими структурами обре­тают общее пространство, определяющее их общее место.

Наконец, последняя, самая важная, быть может, самая не­ожиданная компенсация за низведение языка к объекту — эта появление литературы — литературы как таковой. Конечно, уже начиная с Данте или даже Гомера в западном мире существо­вала форма языка, которую мы теперь называем «литературой». Но само слово это появилось много позже, поскольку лишь сравнительно недавно в нашей литературе произошло обособле­ние того специфического языка, истинное проявление которого состоит в том, чтобы быть «литературным». Именно в начале XIX века — в то время, когда язык, как бы погружался в свою объектную толщу и позволял знанию пронизывать себя на­сквозь, — он одновременно восстанавливал самое себя в другой области и в другой самостоятельной форме — едва доступной, сосредоточенной на загадке своего происхождения, всецело со­отнесенной с чистым актом письма. Литература бросает вызов своей родной сестре — филологии: она приводит язык от грам­матики к чистой речевой способности, где и сталкивается с ди­ким и властным бытием слов. От протеста романтиков против сковывающего этикета дискурсии и до открытия бессильной мощи слова у Малларме хорошо видно, какой была в XIX веке функция литературы по отношению к современному способу бытия языка. На фоне этого основного соотношения остальное является следствием: литература все более и более отличает себя от дискурсии мыслей и замыкается в своей глубинной са­мозамкнутости. Она отделяется от всех тех ценностей, которые могли в классический век приводить ее в движение (вкус, удо­вольствие, естественность, правда), и порождает в своем соб­ственном пространстве все то, что может обеспечить их игровое отрицание (неприличное, безобразное, невозможное); она по­рывает с каким-либо определением «жанров» как форм, прила­женных к порядку представлений, и становится простым прояв­лением языка, который знает лишь один закон — утверждать вопреки всем другим типам дискурсии свое непреклонное суще­ствование. Таким образом, ей остается лишь замкнуться в веч­ном возврате к самой себе, словно все содержание ее речи сво­дится лишь к высказыванию своей собственной формы; она обращается к самой себе как к пишущей субъективности или же пытается воссоздать в самом порождающем ее движении сущ­ность всей литературы; итак, все нити ведут к неуловимой, не­повторимой, мгновенной, зато абсолютно всеобщей точке — к простому акту письма. В тот самый момент, когда язык как развернутая речь становится объектом познания, он тут же по­является вновь в прямо противоположном качестве: как без­молвное, бережное нанесение слова на белизну бумаги, где оно не может иметь ни звучания, ни собеседника, где ему не о чем говорить, кроме как о себе самом, нечего делать, кроме как сиять светом собственного бытия.







Дата добавления: 2015-08-30; просмотров: 424. Нарушение авторских прав; Мы поможем в написании вашей работы!



Шрифт зодчего Шрифт зодчего состоит из прописных (заглавных), строчных букв и цифр...

Картограммы и картодиаграммы Картограммы и картодиаграммы применяются для изображения географической характеристики изучаемых явлений...

Практические расчеты на срез и смятие При изучении темы обратите внимание на основные расчетные предпосылки и условности расчета...

Функция спроса населения на данный товар Функция спроса населения на данный товар: Qd=7-Р. Функция предложения: Qs= -5+2Р,где...

Ведение учета результатов боевой подготовки в роте и во взводе Содержание журнала учета боевой подготовки во взводе. Учет результатов боевой подготовки - есть отражение количественных и качественных показателей выполнения планов подготовки соединений...

Сравнительно-исторический метод в языкознании сравнительно-исторический метод в языкознании является одним из основных и представляет собой совокупность приёмов...

Концептуальные модели труда учителя В отечественной литературе существует несколько подходов к пониманию профессиональной деятельности учителя, которые, дополняя друг друга, расширяют психологическое представление об эффективности профессионального труда учителя...

Гальванического элемента При контакте двух любых фаз на границе их раздела возникает двойной электрический слой (ДЭС), состоящий из равных по величине, но противоположных по знаку электрических зарядов...

Сущность, виды и функции маркетинга персонала Перснал-маркетинг является новым понятием. В мировой практике маркетинга и управления персоналом он выделился в отдельное направление лишь в начале 90-х гг.XX века...

Разработка товарной и ценовой стратегии фирмы на российском рынке хлебопродуктов В начале 1994 г. английская фирма МОНО совместно с бельгийской ПЮРАТОС приняла решение о начале совместного проекта на российском рынке. Эти фирмы ведут деятельность в сопредельных сферах производства хлебопродуктов. МОНО – крупнейший в Великобритании...

Studopedia.info - Студопедия - 2014-2024 год . (0.01 сек.) русская версия | украинская версия