Такова воля народа
Всеобщая воля была не та благожелательная абстракция, которой поклонялись ученики Руссо, вместе с революцией «на свободу прорвалась зловещая древняя религия, культ коллективной человеческой мощи»[56], как пишет Доусон. Толпа не управляема в гневе, об этом упоминает даже Дюма: даже Лафайет не в силах сопротивляться воли народа, который заглушил его речь «он вышел на середину площади и собрался было обратиться к народу, но крики «на Версаль» заглушили его...Лафайет совсем затерялся в толпе, он чувствовал, что людское море волнуется все яростней и вот-вот поглотит его. Он принялся рассекать толпу, пытаясь добраться до лошади, словно потерпевший кораблекрушение»[57]. Толпа безумней любого дикого зверя: «Солдат охраны тотчас же сбили с ног и разбросали в разные стороны, сотни рук подхватили Фулона и потащили в угол площади, где высился роковой фонарь...спущенный с фонаря труп даже не коснулся земли – его мгновенно разорвали на части. За одну секунду голова была отделена от туловища и в следующую секунду болталась на острие пики. В те времена было модно носить головы врагов на пике...»[58] В монографии «Революционный невроз» описано немало подобных сцен, только помимо пик, головы (и другие части тела) часто насаживали и на вилы. Впрочем, необходимо заметить, что ни один романист не описал и четверти того жуткого садизма который приводится в выше указанной монографии (этому посвящена вся вторая глава).Возможно потому, что писать о подобных изуверствах в XIX веке было совершенно неприемлемо. Главной причиной такого поведения топы - страх. Страх огромной безликой и единой в своем порыве толпы приводит к ужасным последствиям, которые в свою очередь внушают еще больший страх. Причиной сентябрьских убийств (1792 г.) была, несомненно, народная паника. Массовое избиение содержавшихся в тюрьмах "заподозренных" бунтующей чернью не было результатом не какого-нибудь хитро задуманного плана, а, скорее всего, самого безумного ужаса, овладевшего толпой при звуках набата и выстрелах вестовой пушки, - когда народ вдруг вообразил, что ему угрожает опасность со стороны могущих освободиться аристократов, а что жирондисты оставили всех на произвол судьбы. Кабанес О. и Насс Л. В утверждают, что кровь вызывают в человеке чувство, сходное с опьянением и способное затуманивать в нем одинаково последние проблески рассудка. Люди во время революции подсознательно хотели крови и даже добрый и робкий Эварист Гамлен, которому еще не улыбнулась судьба стать присяжным революционного трибунала, изливается кровожадной тирадой о ни в чем не повинном художнике «..при виде жалкого стаика я пожелал, чтобы, за отсутствием Аполлона, какой-нибудь рьяный ревнитель искусства повесил его на дереве, предварительно содрав с него кожу, как с Марсия, в вечное назидание плохим живописцам..»[59] По этой же причине, суд народа не понятен, непредсказуем и ни в коей мере не основывается на логике.Как иллюстрацию можно привести следующий эпизод из романа Анатоля Франса: в очереди у женщины украли кошелек, обвинили монаха, стоящего далеко от нее и не разу, не приближавшегося к вышеупомянутой особе; защитника монаха, обратившего всеобщее внимание на факт обеспечивающий «алиби», посчитали сообщником. Страх написанный на лицах обоих, подтверждал подозрения, «ибо простой народ убежден, что только виновные боятся их суда..»[60]. Несчастных уже собрались вздернуть на фонаре, но тут рассеянная гражданка нашла пропажу. Гамлен как и полагается якобинцу восхищается народом: «неужели вас не приводит в восхищение этот народ, алчущий справедливости, больше чем хлеба? Ведь каждый здесь был готов потерять место лишь бы наказать вора»[61] (здесь можно вспомнить и о постулате Робеспьера о моральном инстинкте народа). Санд же на счет состояния народа имеет противоположное воззрение, по ее мнению народ был робок и запуган, впрочем, она несколько себе противоречит, за 50 страниц до этого она утверждала, что не осталось ни одного человека во Франции, кто бы боялся смертной казни...[62] Необходимо учесть, что и Дюма, и Франс, и Гюго выделяют два типа народа: парижан и всех остальных: «Девяносто третий год - это война Европы против Франции и война Франции против Парижа»[63]. Первый тип – бессловесные массы крестьянства, готовые жечь замки дворян и безрассудно защищать свою веру, другой тип – жители коммун, прежде всего Парижской коммуны, со времен Лиги умеющие бастовать, помнящие Варфоломеевскую ночь и оборонявшие город от Генриха Наваррского в течение 5 лет. О втором «типе», как об особом, говорит и Дюма, устами Графа де Шарни, который со знанием дела объясняет королеве (которая не могла правильно оценить своего противника), в чем сила и особенность парижан: «у стен Бастилии все прояснилось: - говорит он - женщины выкрикивали над трупами проклятия таким голосом, что живые подскакивали как ошпаренные…они варили смолу, подкатывали орудие, подавали отважным патроны, а более робким патроны вместе с поцелуем… и не забывайте о детях, которые льют пули, точат сабли, бросают булыжники с седьмого этажа…примите во внимание и стариков, ваше величество: если они не в силах поднять шпагу, то вполне способны служить в качестве щитов»[64].
|