Студопедия Главная Случайная страница Обратная связь

Разделы: Автомобили Астрономия Биология География Дом и сад Другие языки Другое Информатика История Культура Литература Логика Математика Медицина Металлургия Механика Образование Охрана труда Педагогика Политика Право Психология Религия Риторика Социология Спорт Строительство Технология Туризм Физика Философия Финансы Химия Черчение Экология Экономика Электроника

I. МЫСЛИТЬ ПРОТИВ СЕБЯ 6 страница





Мое намерение состоит в том, чтобы предостеречь Вас от Серьезности, отэтого неискупаемого греха. Взамен я хотел бы предложить Вам занятьсяпустяками. Ведь почему не сознаться: пустяки -- это самое сложное в мире; яимею в виду осознанные, преднамеренные, добровольные занятия пустяками. Ясамонадеянно рассчитывал преуспеть в этом деле, пустив в ход мой скептицизм.Однако скептицизм приспосабливается к нашему характеру, к нашим недостатками нашим страстям, а то и к нашему сумасбродству. Скептицизм олицетворяется.(В мире существует столько же видов скептицизма, сколько и темпераментов.)Сомнение возрастает от всего, что его опровергает или борется с ним. Это зловнутри другого зла, наваждение внутри наваждения. Если Вы, например,молитесь, сомнение поднимется на уровень Вашей молитвы; если Вы бредите, онобудет надзирать, имитируя Ваш бред; когда у Вас закружится голова, к Вампридет и головокружительное сомнение. Так что упразднить серьезность спомощью скептицизма, увы, не удается. А с помощью поэзии? Чем старше ястановлюсь, тем больше убеждаюсь, что мои надежды на нее тоже оказались явночрезмерными. Я любил ее в ущерб собственному здоровью и полагал даже, чтопогибну от преклонения перед ней. Поэзия! Если в недавнем прошлом от этогослова в моем сознании возникали образы тысяч вселенных, то теперь оноассоциируется у меня с каким-то невнятным мурлыканьем, с никчемностью, сдурно пахнущей таинственностью и притворством. Справедливости ради стоитдобавить, что я напрасно общался со многими поэтами. За редким исключением,они были неоправданно серьезными, самонадеянными, отвратительными. Они тожебыли монстрами, "специалистами", одновременно истязателями и жертвамиприлагательных. Я склонен был переоценивать их дилетантизм, ихпроницательность, их настроенность на интеллектуальную игру. А может,пустяки -- это всего лишь что-то вроде "идеала"? Вот этого-то следуетопасаться больше всего, и с этим я никогда не смирюсь. Всякий раз, поймавсебя на том, что я придаю вещам чересчур большое значение, я начинаюобвинять в этом свой мозг, начинаю остерегаться его и подозревать его в 201 каком-то сбое или расстройстве. Я пытаюсь оторваться от всего,вознестись, лишая себя корней. Чтобы посвятить себя пустякам, мы должныотсечь собственные корни, сделаться метафизически посторонними. Стремясь оправдать свои привязанности, тяготы которых Вам не терпитсявзвалить на себя, Вы однажды заявили, что мне было легко витать, пребывая внеопределенности, поскольку я приехал из страны, у которой нет истории, ипоскольку на меня ничто не давит. Я признаю, что располагаю этимпреимуществом, что, родившись в маленькой стране, я лишен "фона" и могу житьс непринужденностью паяца, идиота или святого либо с отрешенностью удава,который лежит годами, свернувшись в кольцо, и обходится без пищи, словно онявляется богом голодания, или же прячет под кротостью своего оцепенениячто-то очень омерзительное. Поскольку меня не отягощает ни малейшая традиция, я культивирую в себелюбопытство к жизни на чужбине, которая скоро станет уделом всех людей.Волей-неволей нам придется на себе испытать все невзгоды заката истории,главного императива замешательства. Из-за наших разногласий с самими собоймы и так самоустраняемся. От беспрерывного самоотрицания и самоотречения нашдух утратил свой центр и рассеялся по позициям, испытывая превращения стольже бесполезные, сколь и неизбежные. Отсюда непристойность и непостоянствонашего поведения. Ими отмечены и наше неверие, и даже наша вера. Злиться на Бога, пытаться его свергнуть, заменить чем-то другим --проявление дурного тона, деяние завистника, который удовлетворяет своетщеславие, борясь с уникальным и лишенным определенности врагом. Какую быформу атеизм ни принимал, он предполагает отсутствие хороших манер, равнокак и -- в силу противоположных причин -- апологетику Бога. Ибо разве это небестактность, не лицемерное милосердие и не кощунство -- изо всех силстараться поддержать Бога и любой ценой обеспечить Ему долголетие? И в нашейлюбви, и в нашей ненависти к нему выражается не столько благородство нашихтревог, сколько грубость нашего цинизма. За такое положение вещей мы несем лишь частичную ответственность. Из-затого, что люди от Тертуллиана1 до Кьеркегора подчеркивалиабсурдность веры, в христианстве сформировалось целое подводное течение,которое, выйдя в конце концов на поверхность, хлынуло за пределы Церкви. Нукакой же верующий в моменты умопомрачения не считает себя служителемАбсурда? Богу впору обидеться. До недавнего времени мы наделяли его нашимидобродетелями, но не осмеливались приписывать ему наши пороки. Теперь же он"очеловечился" и стал похож на нас; ему не чужд ни один из нашихнедостатков. Никогда еще расширение границ теологии и воля кантропоморфизации Бога не заходили так далеко. Эта модернизация Небазнаменует собой его конец. Как можно почитать Бога, который эволюционирует иидет в ногу со временем? К несчастью для него, он нескоро восстановит свою"безграничную трансцендентность". "Поосторожнее с отсутствием хороших манер, -- можете возразить Вы мне.-- Вы обличаете атеизм лишь затем, чтобы как можно эффектнее отказаться отнего". Однако я ощущаю на себе, пожалуй, даже слишком много стигматов времении не могу оставить Бога в покое. В компании снобов я смеха ради 202 твержу, что Бог умер, словно в этом утверждении есть какой-то смысл. Мыполагаем, что с помощью дерзости нам удастся преодолеть собственноеодиночество, удастся прогнать основное обитающее в нем призрачное видение. Вдействительности же ощущение одиночества от этого лишь усиливается иприближает нас к наваждению. Когда меня заполняет ничто и когда я, следуя восточной формуле,достигаю "опустошенности пустотой", мне, удрученному подобной крайностью,случается порой искать помощи у Бога, хотя бы из желания растоптать своисомнения, вступить в противоречие с самим собой и, вызывая в себе дрожь,пользоваться ею как неким стимулятором. Ощущение пустоты заменяетневерующему мистическое искушение, делает для него возможной молитву, даетему чувство полноты жизни. Когда мы доходим до предела, возникает либо бог,либо нечто, его заменяющее. * Мы вроде бы ушли далеко в сторону от литературы, но это только таккажется. Ведь у нас тут все лишь словеса -- грехи Слова. Я вроде бырасхваливал Вам достоинства скептицизма и вдруг начинаю рыскать вокругАбсолюта. Что это -- намеренное противоречие? Пожалуй, здесь лучше вспомнитьвысказывание Флобера: "Я мистик, и я ни во что не верю". В этой фразе я вижудевиз нашего времени, времени чудовищно напряженного и лишенного субстанции.Есть в природе некое словно специально для нас созданное сладострастие,сладострастие конфликтов как таковых. Конвульсивные мыслители, фанатикиневероятного, мучительно пытающиеся сделать выбор между догмами и апориями,мы готовы ринуться в объятия Бога просто из чувства ярости, хотя и знаем,что пребывать там сколько-нибудь долго нам не под силу. Героем нашего времени можно считать лишь профессионального еретика,отверженного по призванию, являющегося одновременно и порождениемортодоксии, и пугалом для нее. До недавнего времени мы определяли себя поотношению к принимаемым нами ценностям, а сейчас -- по отвергаемым. Когдачеловек не может похвастаться роскошью отрицания, он превращается в нищего,в жалкого "творца", неспособного выступить даже в роли банкрота, любителякрахов. Мудрость? В истории еще не было эпохи более от нее свободной, тоесть еще никогда человек не был в большей мере самим собой: существом,отказывающимся от мудрости. Предав зоологию, он превратился в сбившееся спути животное, восстал против природы, как еретик -- против традиции.Выходит, еретик является человеком в квадрате. Любые инновации -- дело егорук. Его страсть -- присутствовать при возникновении чего угодно, быть влюбой исходной точке. Даже когда он выглядит смиренным, он жаждет, чтобыдругие почувствовали эффективность его смирения, и верит в необходимостьразрушения или обновления религиозных, философских или политических систем:все, что ему нужно, -- это находиться в точке разрыва. Ненавидя равновесие иоцепенение общественных институтов, он набрасывается на них, приближая темсамым их гибель. Мудрец, тот, напротив, к новому относится враждебно. Утратившийиллюзии, он от всего отрекается: такова его форма протеста. Если же он изпороды гордецов, то тогда он изолируется от всего с помощью нормы, он 203 самоутверждается, отступая. К чему он стремится? Он хочет преодолетьлибо нейтрализовать собственные противоречия. И если ему это удается, то темсамым он доказывает, что они оказались нежизнеспособными, что он возвысилсянад ними, а потом преодолел их. В отсутствие инстинкта ему легко властвоватьсобой и священнодействовать в своей анемичной безмятежности. Мы нередко устремляемся куда-то, закусив удила, и вдруг неспособны низамедлить собственный бег, ни затушевать свои противоречия. Они нас ведут,стимулируют и убивают. Мудрец, поднимаясь над ними, приспосабливается к ним,не страдает от них и, умирая, ничего от этого не выигрывает: ведь он и прижизни был уже наполовину мертвым. В другие времена он служил образцом. Намже он кажется не более чем биологическим отбросом, аномалией, не вызывающейинтереса. Вы можете подумать, что я клевещу на мудрость, потому что она мненедоступна, потому что она мне "заказана". Вы даже непременно так подумаете.На что я отвечу Вам, что уже слишком поздно становиться мудрым, что в любомслучае от этого не будет никакого толка, не говоря уже о том, что всех нас-- и мудрых, и глупых -- ожидает одна и та же бездна. Впрочем, я признаю,что я как раз и являюсь таким мудрецом, каковым я никогда не стану... Всякаяформула избавления действует на меня, подобно яду: она дезорганизует меня,увеличивает мои трудности, обостряет мои отношения с другими людьми, бередитмои раны и не только не оказывает на меня благотворного воздействия, но,напротив, играет в моей жизни зловещую роль. Да-да, всякая мудростьдействует на меня как нечто токсичное. Наверное, Вы думаете также, что я иду"чересчур в ногу" с нынешней эпохой, что я делаю ей слишком много уступок.По правде говоря, я и рукоплещу ей, и отвергаю ее всем, что только есть вомне страстного и непоследовательного. Она порождает во мне ощущение, что еепоследний акт как бы расползается во все стороны. Нужно ли из этого делатьвывод, что она так и не завершится и, нескончаемая, так и будетувековечивать собственную незавершенность? Ни в коем случае! Я догадываюсь,что произойдет, а чтобы получить более полное представление, читаю иперечитываю письмо святого Иеронима1, в котором описываетсяразграбление Рима Аларихом. В нем выражено изумление и тревога человека,который, находясь на периферии империи, созерцает ее ослабление и распад.Поразмыслите над ним: оно звучит как предощущение нашей эпитафии. Не знаю,правомерно ли говорить о конце человека, но я уверен, что фикции, с которымимы привыкли жить до сего дня, исчезают. Скажем, история сейчас приоткрывает,наконец, свою ночную сторону, и скажем еще, по-прежнему ничего неконкретизируя, что мир разрушается. Так вот! Если бы это зависело только отменя, то я не сделал бы ни единого жеста, пальцем не пошевелил бы, чтобыпомешать этому. Человек меня и привлекает, и страшит; я его одновременно илюблю, и ненавижу настолько пьшко, что это обрекает меня на бездействие. Мненепонятно, зачем нужно суетиться, пытаясь отвести от него удары рока. Нужнобыть наивным, чтобы обвинять его или пытаться защищать. Счастливы те, ктоиспытывают к нему чувства, свободные от ненужных примесей: они умрут спасенными. К стыду своему, я должен признаться, что было время, когда я тожепринадлежал к этой категории счастливчиков. Я тогда принимал близко к серд- 204 цу удел человеческий, хотя и иначе, чем они. Мне было лет двадцать, кактеперь Вам. "Гуманист" наоборот, я с моей свеженькой гордыней воображал, чтостать врагом рода человеческого -- это самое достойное, к чему только иможно стремиться. Жаждущий покрыть себя бесчестием, я завидовал всем, ктовыставлял себя в качестве мишени для сарказма и ядовитых речей, и, навлекаяна себя позор за позором, не упускал ни одного случая оказаться водиночестве. Так я дошел до идеализации Иуды, поскольку он, отказавшисьхранить безликую верность, решил выделиться путем предательства. Япредпочитал думать, что он предал Иисуса не из-за своей продажности, а из-зачестолюбия. Он возмечтал стать равным Иисусу, пусть хотя бы во зле; ведьсравняться в добрых делах с таким конкурентом у него не было ни малейшегошанса. И поскольку чести быть распятым он не удостоился, то дерево, накотором он повесился, стало вызовом Кресту. Все мысли мои следовали за нимна его пути к самоубийству, когда я тоже, в свою очередь, готовился предатьсвоих кумиров. Я завидовал его подлости, завидовал той смелости, которая емупотребовалась, чтобы вызвать к себе отвращение. Как нестерпимо бытьзаурядным человеком, человеком среди других людей! Обратившись мыслями кмонахам, размышляя днем и ночью об их затворнической жизни, я представлялсебе, что они без конца перебирают в голове варианты своих несостоявшихсязлодеяний и преступлений. Абсолютно одинокие люди внушают подозрение,говорил я себе; чистый человек не уединяется. Тяга к уютной келье возникаетне иначе как от тяжелой совести; собственной совести нужно бояться. Ясокрушался по поводу того, что история монашества явилась предприятиемчестных мыслителей, столь же неспособных осознать потребность статьомерзительными для самих себя, как и поддаться печали, сдвигающей горы...Словно гиена в бреду, я рассчитывал сделаться ненавистным всем тварям,надеялся, что они заключат союз против меня, чтобы раздавить меня, если я нераздавлю их раньше. Одним словом, я был честолюбив... Впоследствии иллюзиимои, становясь более утонченными, постепенно утратили свою язвительность, азатем тихо переросли в отвращение, недоумение, оторопь.

*

Заканчивая эти разглагольствования, я не могу удержаться от того, чтобыне повторить Вам: мне неясно, какое место в нашем времени хотите Вы занять;кроме того, хватит ли у Вас гибкости и непоследовательности, чтобыустроиться на нем? Ваше чувство равновесия не сулит ничего путного. Вам вВашем теперешнем состоянии предстоит пройти еще немалый путь. Чтобыпокончить с прошлым и распроститься с бьшым простодушием, Вам нуженспециальный обряд посвящения, инициация головокружения. Это легко для тех,кто понимает, что страх, прививаясь к материи, создает в ней условия дляскачка, последним эхом которого мы являемся. Времени не существует,существует только этот страх, который развертывается в мгновениях и под нихже маскируется... который всегда находится здесь -- в нас и вне нас,вездесущий и незримый страх, тайна наших молчаний и воплей, наших молитв ибогохульств. Он набрал силу именно в XX в. и, гордясь своими победами идостижениями, приближается к своему апогею. Такое трудно было ожидать привсем нашем неистовстве и нашем цинизме. И ник- 205 то уже не удивится тому, что мы ушли столь далеко от Гете, последнегогражданина мира, последнего великого простака. Его "посредственность"смыкается с "посредственностью" природы. Это мыслитель, меньше всехоторванный от природы; он -- друг стихий. Мы -- полная противоположностьтому, чем был он, и потому нам просто необходимо, мы почти обязаны бытьнесправедливыми по отношению к нему: мы должны уничтожить его в нас,уничтожить нас самих... Если Вам недостает сил морально опуститься вместе с нашей эпохой, пастьстоль же низко и зайти столь же далеко, не жалуйтесь, что Вас не поняли. Аглавное, не воображайте, что Вы являетесь предтечей: в этом веке никакогосветоча не появится. Ну а если Вы все-таки твердо вознамерились привнести внего какое-то новшество, пошарьте в своих ночах или расстаньтесь с надеждойпреуспеть. Как бы там ни было, не обвиняйте меня в том, что я говорю с Вамибезапелляционным тоном. Мои убеждения -- не более чем поводы дляразмышления: так по какому же праву я стал бы Вам их навязывать? Иначеобстоит дело с моими колебаниями: их я не выдумываю, в них я верю, верюпомимо собственной воли. Так что этот урок недоумения я преподал Вам сдобрыми намерениями и без большой охоты. VII. СТИЛЬ КАК ПРИКЛЮЧЕНИЕ Искушенные в искусстве чисто словесного мышления, софисты первымизадумались о словах, об их значениях и особенностях, об их функции влогических рассуждениях: так был сделан главный шаг к открытию стиля,понимаемого как самоцель, как имманентная цель. В этих поисках нужного словаоставалось провести лишь небольшую перестановку, сделав их объектом гармониюфразы и заменив игру отвлеченными понятиями игрой выразительных средств.Таким образом, художник, размышляющий над своими выразительными средствами,оказывается последователем софиста, связанным с ним узами органическогородства. Ведь оба они занимаются по сути одним и тем же, хотя и идут разнымипутями. Оторвавшись от природы, они живут в зависимости от слова. В них неосталось ничего первозданного, никакой связи, соединяющей их с источникаминепосредственного опыта, никакой наивности, никакого "чувства". Когда софистмыслит, он до такой степени владеет своей мыслью, что делает с ней все, чтохочет: и поскольку он не плывет по течению своих мыслей, то управляет имисогласно собственным капризам или расчетам. В отношении собственного духа онведет себя как стратег: он не предается медитациям, а, следуя некоемуабстрактному, умозрительному плану, разрабатывает интеллектуальные операции,пробивает бреши в понятиях, преисполненный гордости оттого, что либообнаружил в них слабое место, либо произвольно наделил их основательностью исмыслом. "Реальность" его не интересует: он знает, что она зависит отвыражающих ее знаков и что главное -- повелевать ими. 206 Художник тоже движется от слова к переживанию, и выражение являетсяединственным первозданным переживанием, на которое он способен. Егоестественная среда -- это симметрия, упорядочивание элементов,совершенствование формальных операций; там он живет, там он дышит. Апоскольку его цель -- исчерпать возможности слов, то он тяготеет скорее квыразительности, чем к выражению. В замкнутой вселенной, где ему приходитсяжить, он ускользает от бесплодия лишь при помощи непрерывного обновления,которое предполагает игру нюансами, вырастающими до уровня кумиров, игру снемыслимой для наивного искусства словесной химией. Такого рода произвольнаядеятельность оказывается чрезвычайно удаленной от практического опыта, нозато в ней максимально возрастает роль интеллекта. Склонного к ней художникаона превращает в софиста от литературы. В жизни духа случаются моменты, когда механизм письма начинаетвыступать в качестве автономного первопринципа и становится судьбой. Иименно в этот момент в философских умозрениях и в литературном творчествеобнаруживается в полной мере и сила Слова, и его бессилие. * Манера любого писателя обусловлена физиологически: ему присущхарактерный неповторимый ритм, настойчивый и властный. Невозможно себепредставить, чтобы Сен-Симон1 в силу какой-то сознательновносимой метаморфозы стал менять структуру своих фраз либо, стремясь клаконизму, стал их укорачивать. Все в его характере требовало, чтобы онпользовался фразами запутанными, перегруженными, изменчивыми. Синтаксическиенормы, должно быть, мучили его как болезнь, как наваждение. Ритм егодыхания, прерывистость вдохов и выдохов сообщали его стилю особую текучестьи широту, необходимые, чтобы преодолевать словесные укрепления и ломатьпреграды. У него было нечто от органа, столь непохожего на преобладающие вофранцузском языке флейтовые интонации. Вот где берут начало эти его периоды,которые, словно страшась точки, теснят друг друга, множат количествообходных путей, отказываются завершаться. И подумайте о Лабрюйере2, представляющем собой полнуюпротивоположность Сен-Симону, о Лабрюйере, который прерывает, разрубает,останавливает фразу, стремясь очертить ее границы. Точка с запятой -- этопросто его мания; пунктуация сидит у него в душе. Благодаря ей его мнения идаже его чувства обретают какую-то солидность, степенность. Он как бы боитсяих беспокоить, не хочет раздражать, выводить из себя. Поскольку у негодыхание короткое, контурам его мысли свойственна четкость; он скорее уж недоговорит, чем позволит себе сказать что-то, выходящее за рамки его натуры.В этом он остается верным духу языка, специализирующегося на рассудочныхвздохах, языка, для которого все, что идет не от мозга, подозрительно либонесостоятельно. Самим своим совершенством обреченный на сухость, неспособныйассимилировать и перевести ни "Илиаду", ни Библию, ни Шекспира, ни "ДонКихота", лишенный какого бы то ни было эмоционального заряда и как быотрешенный от своих истоков, он закрыт для всего первозданного икосмического, для всего, что предшествует человеку либо превосходит его.Между тем "Илиаде", Библии, Шекспиру и "Дон Кихоту" присуще своеобразноенаивное всеведение, располагающееся од- 207 новременно и выше, и ниже феномена человека. Французский язык беретсявыражать возвышенное, страшное, принимается богохульствовать и срывается накрик лишь затем, чтобы исказить все это и лишить естественности с помощьюриторики. Равным образом не приспособлен он и для передачи бредовых виденийи грубого юмора: Ахилл1 и Приам, Давид, король Лир и Дон Кихотзадыхаются от строгих правил этого языка, из-за которого они выглядятглуповатыми, жалкими или чудовищными. Как бы они ни отличались друг отдруга, все эти персонажи живут еще -- такова их общая черта -- на уровне души, а чтобы выразить душу, требуется язык, верный рефлексам, сопряженный синстинктами, язык, не утративший связей с плотью.

*

Поизъяснявшись на языках, пластичность которых вселяла в него иллюзиюбезграничных возможностей, ретивый иностранец, любящий импровизацию ибеспорядок, склонный к несдержанности на язык или допускающий в речидвусмысленности из-за своей неспособности ясно мыслить, начинает постигатьфранцузский язык не без робости, но тем не менее смотрит на него как насредство спасения, как на подвижничество и своеобразное лекарство. Говоря нанем, он излечивается от собственного прошлого, учится приносить в жертвутемные недра своей души, к которым был привязан, опрощается, становится другим, отрекается от своей экстравагантности, преодолевает свои стародавниетревоги, начинает прислушиваться к доводам здравого смысла и рассудка. Да иможно ли потерять рассудок, пользуясь орудием, которое требует, чтобы егопостоянно применяли, даже злоупотребляя им? Как быть безумцем -- или поэтом-- в таком языке? Все французские слова лежат на поверхности осуществляемогос их помощью речевого акта: это прозрачные слова. Пользоваться ими впоэтических целях -- значит обрекать себя на мучения. Это своего родаавантюра. "Это прекрасно, как проза" -- парадокс сугубо французский. Мироздание,сведенное к уровню синтаксиса, проза как единственная действительность,слово, ушедшее в себя, освободившееся от того, что оно обозначает, и отмира: звучность как самоценность, отрезанная от всего остального,трагическая "самость" языка, загнанного в тупик собственного совершенства.

*

Когда пытаешься всмотреться внимательно в стиль нашего времени, тоневольно задаешь себе вопрос о причинах его подпорченности. Современныйхудожник -- это одиночка, творящий для себя или же для публики, о которой унего нет отчетливого представления. Связанный с конкретной эпохой, он в мерусвоих сил старается выразить ее характерные черты; однако у нашей эпохи нет никакого лица. Поэтому он не знает, к кому обращается, не представляет себесвоего читателя. В XVII в. и последовавшем за ним столетии у писателя былперед глазами определенный, ограниченный круг людей, чьи потребности,степень утонченности и проницательности не составляли для него тайны.Ограниченный в своих возможностях, он не мог отойти от реальных, хотя и несформулированных правил вкуса. Цензура салонов, более суровая, чем цензурасовременных критиков, способствовала процветанию и ярких гениев, и мастеровпомельче, элегантных, работающих в жанре миниатюры, ставящих превыше всеготщательность отделки. 208 Вкус формируется под давлением, которое оказывают на литературупраздные люди, причем наиболее благоприятны для его формирования те эпохи,когда светское общество оказывается достаточно рафинированным, чтобызадавать тон в литературе. Если вспомнить, что некогда одна-един-ственнаянескладная метафора могла дискредитировать писателя, что академик могпотерять лицо из-за неточного словоупотребления и что благодаря шутке,произнесенной в разговоре с куртизанкой, можно было получить высокий пост, ато и, скажем, как в случае с Талейраном, аббатство, можно отчетливеепредставить себе, какое расстояние отделяет нас от той эпохи. Террор вкусазакончился, а с ним прекратило свое существование суеверие, называемоестилем. И сетовать на это столь же смешно, как и бесполезно. За нами --весьма солидная традиция пошлости. Искусство должно смиряться с ней,приспосабливаться к ней или же самоизолироваться, уходя в абсолютносубъективное самовыражение. Писать для всех подряд или ни для кого -- таковвыбор, который каждый должен сделать, следуя своей натуре. Но какое бырешение мы ни приняли, можно быть уверенными, что нам на нашем пути ужебольше никогда не повстречается жупел, каковым прежде являласьстилистическая погрешность.

*

Вирус прозы, поэтический стиль, разрушает прозу и губит ее: поэтическаяпроза -- это больная проза. К тому же она непрерывно устаревает: метафоры,любезные одному поколению, следующему поколению кажутся смехотворными. Еслимы читаем, к примеру, Сент-Эвремона, Монтескье, Вольтера, Стендаля так, какесли бы они были нашими современниками, то только потому, что они не грешатни лиризмом, ни избытком образов. Поскольку проза имеет нечто общее спротоколом, прозаик должен побороть в себе первичные движения души иобезопасить себя от искушения быть искренним: все вкусовые погрешности идутот "сердца". Причем ответственность за наши излишества и перегибы несет простонародная часть нашей души: есть ли в мире что-либо более плебейское,чем чувство?

*

Сумма едва заметных ограничений, чувство меры и пропорциональности,бдительный анализ собственных способностей, сдержанность, целомудрие ввыборе слов являются достоянием тех авторов, которые, не страдая манией"глубины", жертвуют какой-то частью своей выразительности в пользуопределенной анемичности. Само собой разумеется, в нашем столетии таких ненайти. Эпоха, когда можно было быть удивительно поверхностным, канула вЛету. Утрата изысканности и утонченности не могла не повлечь за собойвырождение стиля, который гибнет от собственной живописности иусложненности, от собственного богатства. Кто в этом виноват, да и есть ливиноватые? Может, вину следовало бы возложить на романтизм, но ведь и самромантизм был не более чем следствием всеобщего упадка, своеобразнойпопыткой освободиться от изысканности. Надо сказать, что утонченный стильXVIII столетия сумел продлить свое существование лишь ценойблагоприобретенного налета шаблонности, слащавости и склероза. 209

*

Нация, катящаяся по наклонной плоскости, мельчает во всех отношениях."Всякая индивидуальная или национальная деградация, -- отмечает Жозеф деМестр1, -- тут же и строго пропорционально отражается вдеградации языка". Наши изъяны сказываются на нашем стиле; что же касаетсянации, то ее инстинкт, становясь все менее надежным, тянет ее кнеопределенности, причем к неопределенности, одинаковой во всех сферах.Франция больше ста лет назад отказалась от своего былого идеаласовершенства. То же самое произошло и с Римом: закат его могущества случилсяв одно время с упадком латыни, которая, оказавшись в услужении у несовместимых с ее гением доктрин и химер, стала легкой добычей вселенскихсоборов. Язык Тацита, деформированный и опошленный, приспособили подпустословие о Троице! Поистине у слов та же судьба, что и у империй. В эпоху салонов французский язык приобрел сухость и прозрачность,позволившие ему стать универсальным. Но потом он стал усложняться, сталдопускать вольности, в результате утратил прежнюю основательность инадежность. Наконец, полностью освободившись (в ущерб своейуниверсальности), он, подобно Франции, стал двигаться в направлении,противоположном его гению. Отсюда неизбежное разложение. В эпоху Вольтеракаждый пытался писать, как все; однако тогда все владели французским всовершенстве. Сегодня же каждый писатель желает обладать собственным, одномуему присущим стилем, достичь индивидуальности через выражение; но приходитон к этому лишь ценой разрушения языка, ценой насилия над его правилами,ценой подрыва его структуры и утраты его великолепной монотонности. При этомникак невозможно остаться в стороне от этого процесса; всем волей-неволейприходится участвовать в нем под страхом литературной смерти. Коль скорофранцузский язык обнаруживает признаки упадка, будем солидарны с егосудьбой, воспользуемся обнаруживающимися в нем глубинами, равно как ибезудержным стремлением преодолеть целомудрие своих рамок. Что может бытьнелепее сетований по поводу его золотой осени, по поводу ее последних лучей?Давайте уж лучше радоваться, что живем в эпоху, когда слова, употребленные вкаком угодно смысле, освобождаются от какого бы то ни было давления на них,когда их значение не диктуется им ни необходимостью, ни наваждением. Неможет быть никаких сомнений, что мы являемся свидетелями явного разложенияязыка. Что ждет его в будущем? Возможно, он еще будет предпринимать попыткивернуть себе былую изысканность или -- что гораздо более вероятно -- емусуждено стать подсобным средством на современных Вселенских соборах, которыегораздо хуже древних. Нельзя исключить и стремительную его агонию. Внезависимости от того, разрушается он или нет, совершенно очевидно, что многиеего слова теряют свою жизненную силу. А раз так, то не суждено ли гениюпрозы эмигрировать в иные наречия?

*

Страна слов, Франция, сумела самоутвердиться благодаря своейразборчивости. Кое-какие следы этой разборчивости видны и по сей день. Так,в 1950 г. один журнал, подводя итоги полувековой истории XX в., пыталсяназвать наиболее значительное событие каждого года: окончание дела Дрей- 210 фуса1, визит кайзера в Танжер и т. д. По поводу 1911 г. тамбыло написано лишь следующее: "Фаге2 допускает формулировку: "несмотря на";. Ну есть ли на свете другая такая страна, в которой бы сподобным вниманием относились к Слову, к его повседневной жизни, к деталямего существования? У Франции любовь к нему порой превращалась в настоящийпорок, и она любила его в ущерб вещам. Скептически относясь к нашимвозможностям познания, она гораздо более оптимистично смотрит на нашуспособность формулировать наши сомнения, отчего получается, что онаприравнивает наши истины к способу выражения нашего к ним недоверия. В любойутонченной культуре возникает радикальная несогласованность междудействительностью и словом. Говорить о декадансе как о чем-то абсолютном не имеет смысла.Затрагивая литературу и язык, он касается лишь того, кто ощущает свою связьс ними. Портится ли французский язык? Это волнует лишь тех, кто видит в немуникальный и незаменимый инструмент. Для них не может служить утешением тообстоятельство, что в будущем появится другой инструмент, более гибкий,более легкий в обращении. Когда любишь свой язык, то пережить его -- позор.

*

Последние два столетия любая оригинальность заявляла о себе,противопоставляя себя классицизму. Нет такой новой формы или такой новойформулы, которые не выступали бы против него. Превратить в прах достигнутое-- такова, как мне кажется, основная тенденция современного духа. В любойсфере искусства стиль утверждается, борясь со стилем. К пониманию самих себямы приходим, подкапываясь под идеи разума, порядка, гармонии. Вспомним опятьвсе тот же романтизм, который оказался всего лишь одним из плодотворнейшихопытов распада. Когда классический мир становится нежизнеспособным,возникает потребность встряхнуть его, внушив мысль о его незавершенности.Что же касается "совершенства", то оно нас больше не волнует: ритм нашейжизни делает нас нечувствительными к нему. Чтобы создать "совершенное"произведение, нужно уметь ждать, жить внутри этого произведения до тех пор,пока оно не заменит собою вселенную. Отнюдь не являясь продуктом напряжения,оно представляет собой плод пассивности, результат накапливаемой в течениедлительного времени энергии. Ну а мы растрачиваем себя, мы -- люди безрезервов. Не будучи бесплодными, мы вошли в автоматический режим творчества,готовые создавать что угодно, готовые для всякого рода полуудач.

*

"Разум" умирает не только в философии, но и в искусстве. Слишкомсовершенные персонажи Расина кажутся нам принадлежащими к другому, почтинепостижимому миру. Вспомните хотя бы Федру, которая словно показывает всемсвоим видом: "Посмотрите, как прекрасно я страдаю. Ручаюсь, что ничегоподобного вы никогда не испытывали!" Мы больше так не страдаем; мы научилисьобходиться без бросающихся в глаза очевидностей. Отсюда наша страсть красплывчатому, отсюда размытые контуры наших повадок и нашего скептицизма.Наши сомнения теперь определяются не по отношению к нашей непоколебимойуверенности, а по отношению к дру- 211 гим, более устойчивым сомнениям, которые нужно сделать немного болеегибкими, немного более хрупкими, словно мы, безразличные к истине, поставилиперед собой цель создавать лишь некую иерархию фикций, некую шкалузаблуждений. Нам ненавистны в "истине" ее границы и все, что в нейобуздывает наши капризы и оказывается тормозом в наших поисках нового. Аведь классика, упорно двигаясь в одном направлении, с недоверием относиласьк новому и к оригинальности ради оригинальности. Нам нужно пространство любой ценой, даже если духу придетсяпожертвовать своими законами, своей стародавней взыскательностью. Мыутратили веру даже в те очевидные истины, преданность которым вроде быдолжны сохранять, и они превратились для нас в простые ориентиры. Нашитеории и наши позиции черпают силы лишь в нашем сарказме. И этот же сарказм,ставший основой нашей жизненной способности, позволяет понять, почему мыдвижемся вперед как бы независимо от наших шагов. Любой вид классицизманаходит для себя законы в себе самом и их придерживается: он живет внастоящем без истории, тогда как мы живем в истории, мешающей нам иметьнастоящее. Вот и получается, что у нас фрагментарен не только стиль -- у насфрагментарно и время. Дробя его на осколки, мы не могли не раздробитьпараллельно и нашу мысль: наши идеи непрерывно воюют сами с собой, готовыуничтожить друг друга и разбиться вдребезги, распылиться, подобно нашемувремени.

*

Уж раз существует взаимосвязь между физиологическим ритмом и манеройписателя, то тем более существует она и между его обусловленным временеммиром и его стилем. С чего бы писатель-классицист, живший в линейном иограниченном времени, за пределы которого он никогда не выходил, стал быписать отрывистым и негармоничным слогом? Он обращался со словами бережно,неотлучно жил в них. И эти слова отражали для него вечное настоящее, некоевремя совершенства, являвшееся его временем. А вот не укорененному вовремени современному писателю приходится любить конвульсивный,эпилептический стиль. Мы можем лишь сожалеть, что дело обстоит именно так, ис горечью наблюдать за пагубными последствиями, вызванными попраниемстародавних кумиров. Однако, как бы то ни было, примкнуть к какому-либо"идеальному" стилю для нас невозможно. Наше недоверие по отношению к "фразе"распространяется на значительную часть литературы, литературы "очарования",стремившейся обольстить читателя. И те писатели, которые продолжаютпользоваться такими методами, удивляют нас не меньше, чем если б






Дата добавления: 2015-08-12; просмотров: 398. Нарушение авторских прав; Мы поможем в написании вашей работы!




Аальтернативная стоимость. Кривая производственных возможностей В экономике Буридании есть 100 ед. труда с производительностью 4 м ткани или 2 кг мяса...


Вычисление основной дактилоскопической формулы Вычислением основной дактоформулы обычно занимается следователь. Для этого все десять пальцев разбиваются на пять пар...


Расчетные и графические задания Равновесный объем - это объем, определяемый равенством спроса и предложения...


Кардиналистский и ординалистский подходы Кардиналистский (количественный подход) к анализу полезности основан на представлении о возможности измерения различных благ в условных единицах полезности...

ФАКТОРЫ, ВЛИЯЮЩИЕ НА ИЗНОС ДЕТАЛЕЙ, И МЕТОДЫ СНИЖЕНИИ СКОРОСТИ ИЗНАШИВАНИЯ Кроме названных причин разрушений и износов, знание которых можно использовать в системе технического обслуживания и ремонта машин для повышения их долговечности, немаловажное значение имеют знания о причинах разрушения деталей в результате старения...

Различие эмпиризма и рационализма Родоначальником эмпиризма стал английский философ Ф. Бэкон. Основной тезис эмпиризма гласит: в разуме нет ничего такого...

Индекс гингивита (PMA) (Schour, Massler, 1948) Для оценки тяжести гингивита (а в последующем и ре­гистрации динамики процесса) используют папиллярно-маргинально-альвеолярный индекс (РМА)...

Методы анализа финансово-хозяйственной деятельности предприятия   Содержанием анализа финансово-хозяйственной деятельности предприятия является глубокое и всестороннее изучение экономической информации о функционировании анализируемого субъекта хозяйствования с целью принятия оптимальных управленческих...

Образование соседних чисел Фрагмент: Программная задача: показать образование числа 4 и числа 3 друг из друга...

Шрифт зодчего Шрифт зодчего состоит из прописных (заглавных), строчных букв и цифр...

Studopedia.info - Студопедия - 2014-2024 год . (0.008 сек.) русская версия | украинская версия