КНИГА ПЕРВАЯ 8 страница
Павлик посмотрел на мать печально и вышел. Длинным коридором прошел он во двор, где пахло чадом. В ярко освещенных окнах кухни двигались в белых колпаках повар и поварята. Они брали мясо на сковородку, наливали туда масла и совали в огонь, причем масло горело и жгло мясо. К сараю рядами тянулись экипажи; здесь встретил Павел и ямщика, который их привез. — Разве ты еще не уехал? — спросил он удивленно. — Поеду завтра! — кратко ответил ямщик и стал раздирать руками сухую желтую рыбу. Они стояли во дворе под керосиновым фонарем, под ногами Павлика был навоз и скверно пахло. — А ты Федю блаженного знаешь? — спросил он еще. Ямщик ничего не ответил, только чавкал, кладя в рот громадные куски рыбы. Павел постоял и ушел. Было скучно. Хотелось идти обратно к маме, но оживление в одном окне привлекло внимание. Около громадного стола с зеленым сукном стояло несколько людей в жилетках. Длинными палками толкали они шары и бранились, когда шары летели не туда, куда надо, и пили громадными стаканами пиво. Особенно суетился и старался один маленький старичок. Кажется, он никуда не попадал своими шарами, потому что над ним все смеялись. Павлику его было жалко. Лысина сто взмокла, затылок был сморщенный, в складках, а на брюках, пониже спины, виднелась четырехугольная заплата. Когда он целился палкой, какой-то куривший господин прислонил окурок к его лысине и этим погасил папиросу при общем смехе. Павлик сейчас же отошел. Теперь он выбрался на улицу к тому подъезду, в который они вошли. На лестнице городовой со швейцаром играли в шашки. Павлик хотел пройти мимо, городовой посмотрел на него и сказал: — Ты куда? Маленьким нельзя ходить по гостиницам! — Я с мамой приехал! — испуганно пробормотал Павел. Городовой и швейцар засмеялись. — Ну, с мамой так с мамой. Проходи! — Городовой снова наклонился к доске, а Павлик, хотя городовой и говорил добродушно, побежал по лестнице вскачь, чтобы его не вернули. Настало новое горе. Он забыл приметить номер, в котором они остановились, и теперь не знал, как попасть к маме. В пустынном коридоре никого не было, и Павлик не знал, куда идти. В глазах стало чесаться. Толстый мужчина, похожий на того, которого они встретили при входе, вышел из номера, пыхтя, пошел по коридору. — Я не знаю, где мама остановилась… — несмело сказал Павлик. Мужчина ничего не ответил и пошел дальше, а Павел, в смутной надежде, пошел за ним. Тот вошел в какую-то дверь, за ним, постояв в нерешительности, двинулся и Павлик. Оказалось, что комната была уборная, Павлик повернул назад, постоял за дверями, дождался, пока мужчина вышел, и опять обратился к нему. — Я потерял маму! — сказал он громче. — Что, что? склонив голову, — спросил тот и нахмурился. От него противно пахло сигарой. — Маму не могу найти… мама где?.. — Спроси коридорного! Вон коридорный! — торопливо ответил мужчина и прошел. По счастью, действительно на углу коридора показался человек с салфеткой. — Проведите меня к маме! — сказал ему Павлик, и коридорный подвел его к двери. «Помер тринадцать», прочел Павлик на двери.
Войдя в свой номер, он почти не узнал его: так в нем стало уютно. Горела лампа под розовым абажуром, на столе белела чистая скатерть, шипел самовар, и в тарелках были разложены милые деревенские пирожки. Горничная была тут же, она накрывала постели. Мама не решилась спать за перегородкой. кровати были выдвинуты оттуда и поставлены на места комодов и шкапа. Павел тотчас же понял, почему мама так поступила, и, довольный, улыбнулся. Да и мама казалась как будто более спокойной. Прошло первое ощущение неуютности и грусти, и теперь она улыбалась, хотя и печально. — Ты не узнал комнаты? спросила она Павлика, и тот отвечал: — Да, не узнал… — И хотел было рассказать маме, как он чуть не затерялся, но сдержал себя. Не такой уж он, в самом деле, был маленький! Сели закусывать. Мама достала баночку с малиновым вареньем, тоже деревенским, и варенье и даже баночка показались Павлику необычайно милыми. «Вот, там остались и цветы, и галки, и Федя, а я здесь. — тревожно промелькнуло, в уме. Потом через два дня мама уедет, и я останусь один». …Поглядел на мать Павел; видно, и ее темнили те же мысли. Она двинулась, точно желая их отогнать, порывисто прижала к себе Павлика и, взяв его руки, прислонила их к своим губам… Сейчас же ощутил Павлик, как пальцы его оросили теплые слезы, он двинулся, сердце в нем покатилось. — Мамочка, что ты!.. — шепнул он и чуть сам не разрыдался, но вспомнил, что он мужчина, что он должен быть сильным. — Не навек же мы расстаемся, дорогая! — сказал он громко, словами какого-то им прочтенного романа, может быть, «Юрия Милославского», и еще более набрался твердости, сознав, что он говорит как мужчина. — Настанет весна, и ты приедешь за мною. Но не утешили маму его твердые речи. Наоборот, в ответ на них она еще больше разрыдалась и плакала долго, и все лицо ее беспомощно дрожало. Успокоившись или желая успокоиться, начала она говорить о том, что приедет за ним гораздо раньше весны, что возьмет его к себе в деревню и на Рождество; поедут они зимою в теплой кибитке, гуськом, и будет это так весело — ехать в сугробах, что… Гримаса перечеркнула ее бледные губы, но, желая доказать, что это будет весело, мама засмеялась. — Непременно на Рождество, непременно! — добавила она и отошла поправить постели. Пока она возилась с подушками и одеялами, Павлик сидел у стола и думал о сугробах и катал шарики из хлеба, которые расставлял в ряды. «Да, может быть, это в самом деле весело, в самом деле весело», — думал он. Где-то в отдалении, вероятно в первом этаже, в ресторане заиграла машина. Она гудела что-то нудное, торжественное, похоронное. «Коль славен наш господь в Сионе» — сразу узнал Павел, а мама вздрогнула и горько взмахнула рукою, точно желая прогнать музыку. Вспомнил и Павлик: тянулся траурный катафалк с наряженными в белое конями, равнодушные люди несли на малиновых подушках ордена; диакон, идя, все посматривал на свои ноги: он забыл надеть калоши, а было сыро. На громадной площади катафалка жалко и жалобно высился гроб… Неужели это хоронили отца? Не будучи в состоянии выносить музыку, мать спешно закрыла окно, но и сквозь сдвинутые рамы пролезали тягучие навязчивые звуки, и не мог себе «изъяснить язык» Павлика, отчего так больно, так тягостно и грустно было слушать их. Они так и заснули под эту зловещую музыку. Неизвестно почему машина нее играла одну и ту же арию. Испорчены ли были все другие валы или уж нашлись такие любители «задушевного», только играла она до самою рассвета «Коль славен», и в жутком чувстве беспомощности и одиночества Павлик перебрался к матери в постель. Долго шептались они, вспоминая бывшее, долго всхлипывали и целовали друг другу руки, наконец заснули.
Утро было ясное, солнечное, но нерадостные поднялись оба: и Павлик и мама. Предстояло идти с визитами ко всем родственникам, и прежде всего к тем, у кого Павел останется жить. Неспокойно было на сердце Павлика. Казалось неприятным знакомиться, видеть новые лица, говорить с ними о чем-то. Вероятно, все будут рассматривать его, расспрашивать, а он должен будет отвечать, кланяться, давать разъяснения. Одевались они оба медленно, с неохотой. — Нам придется зайти, Павлик, и к бабушке Анне Никаноровне, ты непременно у ней ручку поцелуй, — сказала мама. Вышли на улицу, хотели идти пешком, но так тревожно было на сердце мамы, что она не могла идти, наняли извозчика. Случайно в доме тети Фимы на их звонок долго не отпирали. Павлик обиженно посмотрел на маму. Та отвернула лицо и еще позвонила. Наконец послышался топот ног, лязгнул изнутри большой железный крючок, они вошли в прихожую, завешанную со всех сторон пальто и накидками. Прихожая была маленькая, зато рядом тянулась холодная громадная зала с блестящим паркетом. Темнел рояль, стулья стояли у стен, в арку была видна зеленая гостиная мебель, а дальше за притворенными дверями кто-то говорил низким охрипшим голосом. Первыми встретили гостей две девочки. Одной было лет шесть, другой восемь. Они обе окинули Павлика лукавыми взглядами и обе разом побежали, что-то крича. Павел только и разобрал: «Мама, приехали»… Выходя из прихожей, Елизавета Николаевна быстро провела гребенкой по волосам Павлика и одернула на нем костюмчик. — Ну, вот и Лизочка! — раздался из смежной комнаты уже знакомый Павлику музыкальный голос, и он увидел подходившую к нему тетю Евфимию Павловну. В светлом шелковом японском капоте, с обнаженной грудью, она казалась совсем молодой и прекрасной, как девушка. Павлик дружелюбно ей улыбнулся и опять, как и при первой встрече, поцеловал ей руки. Не любил он целоваться, но такие руки были милые, и пальцы скользили, как атласные. Радостно стало Павлику. — Да какой же он кавалер! — смеясь, сказала тетя Фима и, обняв, поцеловала Павлика в лоб и щеки. — Пойдем, Лизочка, прямо в столовую, там нас дожидается самовар. В столовой, однако, светлое настроение Павла схлынуло. И в комнате было темно, и сидело в ней много народу, и первые, к кому Павлика подвели, были двое угрюмых: старик и старуха. Еще старик был ничего, с унылым лицом и лысенький, он приветливо улыбнулся. Но старуха, сидевшая у самовара, взглянула на Павла угрюмо-раскосыми глазами, не поцеловалась с ним и только подала ему свою сухую шершавую руку. — Вам сколько сахару? — спросила она Елизавету Николаевну грубым голосом, однако с ней поцеловалась. Стол был не очень велик, поэтому, чтобы дать место Павлу, одного из мальчиков отсадили с чашкою к подоконнику. Мальчиков была целая куча, но оказалось, что в семье тети Фимы было их только двое, — остальные были дети другого дяди, брата Петра Алексеевича, приехавшего погостить из деревни. — У вас много детей, а я вам еще своего… — сказала за чаем Елизавета Николаевна. Сидевшая за самоваром старуха ожесточенно двинула чашками, а тетя Фима поспешила объяснить: — Это все гости, Лизочка, дети Григория Алексеевича, а моих только пятеро… Бабушка Прасковья, налейте Павлику еще. — Вижу, вижу, — ворчливо ответила старуха и потрясла головою, на которой торчал шлык. Не понравилась она Павлу. Даже страх внушала она ему. Голос у нее был скрипучий, надтреснутый, слова бросала она отрывисто, и еще оттого, что, вероятно, была близорука, так близко склонялась она лицом, точно хотела укусить. — Крендель возьми! Крендель! — крикнула она Павлику, и тот поспешил исполнить приказание и съел крендель, хотя в горло ему еда не шла. Начали говорить о детях; Елизавета Николаевна расспрашивала тетю Фиму об ее девочках, нашла, что старшая, Нелли, выглядит хорошо, а две остальные бледны. Она вообще старалась говорить много и заговаривала даже с угрюмой бабкой. К удивлению Павла, бабка Прасковья матери дерзко не отвечала: любила ли она ее или жалела, только и голос старухин в разговоре с нею не звучал так грубо, как со всеми остальными. Это немного успокоило Павлика, и он начал разглядывать детей. Старшей дочери тети Фимы, Нелли, было лет четырнадцать; она казалась совсем взрослой барышней, была завитая, хорошенькая, розовая, с пухлыми щеками и бархаткой на шее. Остальные две восьмилетняя Катя и шестилетняя Лена — были очень некрасивы и бледны; мальчики Олег и Стасик — были темные, смуглые и походили на татарчат. Олег учился в третьем классе гимназии. Стасик в частной школе; ему было девять лет, как и Павлу. Остальные были чужие, и Павлик их не запомнил. За ними, впрочем, скоро пришла горничная, и они отправились куда-то в гости. Среди разговоров о деревенском бытье и городской дороговизне в зале раздались мужские голоса, какой-то военный звякал шпорами, прощаясь, и через несколько минут вошел в столовую Петр Алексеевич хозяин дома. — А вот, Петр, и наш питомник приехал с Лизочкой, — обратилась к нему тетя Фима. Петр Алексеевич что-то проворчал и стал здороваться с Павликовой мамой. Он с ней поцеловался, потом подал руку и Павлику и поцеловал его в висок. Все покупатели, покупатели, а денег нету! — ворчливо сказал он. обращаясь к жене, и кивнул головою по направлению к зале. То, что он ни слова не оказал еще ни ему, ни маме, встревожило Павлика и заставило насторожиться. «Неужели и дядя Петр такой же злой, как бабка?» — Да вот, Елизавета Николаевна, все верчусь и верчусь! — проговорил Петр Алексеевич и принял от бабки громадную чашку с чаем. Есть у меня дворовое место, дохода не приносит… Вот и ходят безденежные покупатели. Павлик вслушивался в его речи; он говорил не грубо, совсем нет; но голос у него был низкий и отрывистый, как у бабки Прасковьи, и привычка была хмуриться. Форменный китель, видимо, был ему узок, он все дергал плечами. Золотые пуговицы с орлами тоже пугали Павлика. Огромный нос точно готов был клюнуть. — Я вот говорю Фиме, — у вас и так много народу, а я вам еще своего привезла! — обратилась к нему с такою же фразой Елизавета Николаевна. По-видимому, она полагала нужным прежде всего выступить и перед ним как бы с извинением за обузу. Внимательно взглянула она при этом в лицо хозяину и бабке. Павел видел, что мать тревожится, видел также, что она старается за него, и на сердце его темнело. — Э, ну что там, Елизавета Николаевна. — ворчливо ответил Петр Алексеевич, и в грубом голосе его совершенно явственно зазвенела сердечность. — Пять сорванцов, шестой незаметен, — добавил он и угрюмо улыбнулся, и Павлику вдруг представилось, что дядя Петр добрый и только напускает на себя холодок. «Вероятно, оттого, что он будет вице-губернатором!» — решил он в душе. — Сироту небось бросать не полагается! — ворчливо добавила и бабка Прасковья. Павлик вспыхнул. Во второй раз он услышал это противное, принижающее слово. Несомненно, что бабка хотела сказать что-то ласковое, но он видел, как вскинули на него глаза все дети тети Фимы, и ему сделалось так стыдно, что он чуть не заплакал. Для того чтобы не всхлипнуть, он пригнулся к своей чашке, глотнул горячего чая и захлебнулся. Внимательно посмотрел на Павлика дядя Петр и перекинулся взглядом с женою. — Вы, бабушка, всегда ляпнете! — грубо сказал он старухе и покачал головою. — Это ничего, я просто подавился! — поспешил объяснить Павлик, не подозревая, что своей наивной фразой открыл всем истину. — Да я ништо, — сконфуженно заворчала бабка Прасковья и двинула стаканами. — Будет уж, слышали! — остановил Петр Алексеевич и обратился к Павлику: — С тех пор как ты здесь, Павлуша, ты все равно что мой сын. — А! — чуть не крикнул Павлик, до того поразило его в дяде простое и открытое слово. Чтобы вновь не выдать себя, он принялся за чай и опорожнил всю чашку. — Спасибо вам, Петр Алексеевич, я знала это, — негромко молвила Павликова мама. Чай кончился, дети повели своего гостя показывать ему комнаты, а взрослые перешли в гостиную. Павлика взяли под руки две младшие, Катя и Лена, но подошли гимназисты и оттащили девочек за косы. — Он мальчик, очень ему с девчонками интересно! — сказал Стасик и, обратившись к брату, добавил: — Я думаю, надо ему прежде всего показать дедушкино ружье. — Вот глупости! — Олег пожал плечами. — Ты думаешь, он не видел ружей в деревне. По-моему, надо прежде всего залезть на чердак, посмотреть, сколько там голубей. Однако решили предварительно осмотреть комнаты. — Все дети спят наверху, и я с ними! — сказал Олег и повел Павла но каменной лестнице во второй этаж. Около лестницы была девичья, и там подле зажженных у киота лампад молилась горничная. — Васена, это Павлик! — объявил одной из них Олег и потащил своего гостя дальше. Верхний этаж был весь выкрашен масляной краской, было там всего пять комнат: в одной жила суровая бабка Прасковья, в четырех остальных — дети. Старшие занимали особые комнаты: Олег и Нелли; Катя и Лена жили вместе, Стасик спал с нянькой Авдеевной. Большая изразцовая лежанка находилась в комнате Олега. — Здесь я учу всегда гимназические уроки! — сказал он Павлику. — Зимою она топится, и сидеть бывает тепло. Старая нянька подошла к ним и присела в кресле. — Нахлебник, что ли? — спросила она и почесала за ухом вязальной иглою. — Не нахлебник, а Павлик, и ты, нянька, дура! — сердито крикнул Олег. Он покраснел, напыжился, глаза его были злые. — Ты уйди и нам не мешай. Нянька еще раз взглянула на Павла с любопытством и, точно послушавшись, вышла, шаркая туфлями, а Олег стал показывать Павлику фотографии своих товарищей по гимназии. — Это Торсункин, это Зыков, это Шрамченко-Криницкнй, он первый ученик, — рассказывал он, а Павлик смотрел фотографии и думал, что у няньки злое и угрюмое лицо. «Она назвала меня еще нахлебником… Разве я нахлебник? Я родственник, — думал он, — а нахлебники бывают чужие». — Ты у нас сегодня и останешься? — спросил Павлика подошедший Стасик, но раздались шаги, появилась мама в сопровождении тети Фимы и объявила, что пора отправляться навестить тетю Наташу. — Я вижу, что они все уже подружились, — сказала тетя Фима. — Непременно приходите завтра обедать… Ты придешь, Павлик? Павлик посмотрел в ее прекрасные глаза и ответил, ничуть не колеблясь: — Приду.
Они переходят улицу и попадают в другой дом — к тете Наташе. Этот дом меньше, но выглядит уютнее. Комнаты все завешаны картинками, фотографиями, веерами, иконами и походят больше на магазин. Особенно понравилась Павлику гостиная с белыми колоннами; в ней было много зелени, цветущих деревьев, стояли по углам статуи, изображавшие девушек и стариков. Одно было нехорошо: девушки были совсем голые; вероятно, от этого они большею частью сидели сгорбившись, стремясь закрыться волосами. Большие бутыли с наливками были расставлены по окнам; это не очень подходило к статуям, но на одном окне Павел увидел и аквариум с красными глазастыми рыбками и примирился. Тети Наташи случайно не было дома; гостей встретил ее муж, Василий Эрастович, военный капельмейстер, и встретил так приветливо, точно Павлика с мамой ждали давно. Он так и сказал: — Мы уже давно вас поджидаем, Елизавета Николаевна, а Ната только выбежала на минутку. И здесь также шипел на столе самовар. Хоть и не хотелось Павлику пить, а пришлось и здесь выпить чашку. Разливала чай дальняя родственница тети Наташи, институтская пепиньера Зоя Никитична, или Зайчонок, как назвал ее дядя Василий, горбатая девушка с очень тонкими аристократическими чертами лица и с печальными голубыми глазами. — А вот мои Кисюсь и Мисюсь! — сказал дядя Василий и широким жестом указал на вошедших двух девочек в розовых платьицах с голыми, тоже розовыми ножками. — Они у меня близнецы, — добавил он, а девочки сделали книксены перед Елизаветой Николаевной, которая стала их целовать. — Ба, Павляус! — раздался голос из прихожей, и в широкой шляпке с яркими цветами вошла в столовую тетя Ната, сама широкая и розовая, как ее шляпка. Положительно в ее доме все было проще и уютнее. Совсем просто и весело держался дядя Василий, девочки сразу как-то особенно доверчиво ухватились за Павлика, причем каждая завладела его рукой, да так и сидели. «Только одно: зачем опять «Павляус»?» — сказал себе Павел, а к нему уже подбежал двенадцатилетний кадетик Степа, сын тети Наты, и спросил его: — Разве ты Павляус? — Нет, я не Павляус, а Павел, — серьезно ответил Павлик. Тетя Ната как-то быстро взглянула на него и добродушно рассмеялась. А это я Павлику, Лизочка! — сказала она и начала разворачивать один пакет за другим, и оттуда показывались книжки, ящики с красками, грифельная доска, яблоки. — Как? Это все мне? — изумленно спросил Павел. Но он еще больше удивился, когда выбежавшие на минутку в другую комнату Кисюсь и Мисюсь сейчас же появились перед Павликом и стали подавать ему разные игрушки: плиты, паровозы, пеналы, говоря наперерыв: — А это мы тебе, Павлик, это мы тебе! — Наточка! — за молилась Елизавета Николаевна. — Да что это? К чему? Но детей никто не останавливал. Тетя Наташа и ее муж только улыбались. «Ну какие они добрые! Какие добрые!» Чай и затем обед прошли незаметно; стало уже смеркаться, когда мама зашла в детскую за Павликом, разыгравшимся с детьми так непринужденно, точно он был знаком с ними уже много лет. — Пора, Павлик, ехать к бабушке, — сказала мама, и Павел поднялся огорченный. Неожиданно для себя он проговорил вслух: — Так скоро? — и так опечаленно, что тетя Ната и мама рассмеялись. — Непременно приходи к нам, Павлик, играть каждый день! — сказали в один голос Кисюсь и Мисюсь. Было поздно, следовало торопиться, и Елизавета Николаевна наняла извозчика. — Мы так заговорились, бабушка может обидеться! — говорила она, а Павлик думал: «Отчего мама не отдала меня на житье к тете Наташе? Вот бы весело было!» Точно угадывая его мысли, мама склонилась к нему и спросила, улыбаясь: — А тебе, кажется, больше понравилось у тети Наты, маленький? Павлик отвечал кивком головы. Его рот был набит карамелями, а руки перегружены подаренными игрушками. — Значит, было бы лучше, если бы я тебя к тете Нате отдала? Но Павлик вспомнил о прекрасном лице тети Фимы и проговорил убежденно: — Нет, и тетя Фима хорошая! Очень хорошая! — Я рада, что тебе везде понравилось, — сказала мама, и лицо ее просветлело. — Они в самом деле обе очень добрые! И сейчас же перед глазами Павлика нарисовались: угрюмая маска бабки, сухое лицо старой няньки, и он, не сдержавшись, спросил: — А бабка Прасковья? Лицо Елизаветы Николаевны слегка потемнело. — И она хорошая, только она, Павлик, всегда резко говорит. А их нянька назвала меня нахлебником! И опять потемнело лицо мамы, и она проговорила негромко: — Это она, маленький, сказала без зла.
Дом бабушки Анны Никаноровны представлял собою полную противоположность домам теток. Уже то, что окна были прикрыты ставнями, удивило Павлика, когда они подъехали. — Неужели бабушка уже спит? — спросил он маму, но та, хотя и ответила, что этого быть не может, не решилась позвонить в парадное крыльцо. Из опасения обеспокоить бабушку она сначала позвонила в ворота дворнику. У вышедшего на звонок заспанного старика осведомились относительно бабушки. — Не почивают, чай кушают, — объяснил дворник и на вопрос, зачем же окна закрыты, ответил, что всегда «парадные ставни» в доме заперты, ведь жилые комнаты хозяйские во дворе. Теперь можно было позвонить, и мама позвонила. Павел заметил, что мама очень смущалась. Она еще внимательнее осмотрела Павлика, чем при входе к тете Фиме, стряхнула с его шапки пыль, велела обтереть почище ноги о коврик и напомнила, чтоб Павел непременно поцеловал бабушкину ручку. «Отчего это ты, мама, точно боишься бабушки?» — хотел спросить Павлик, но удержался. Уже гремели над дверями засовом, горничная сказала «пожалуйте-с» и повела гостей длинными сенями, в которых пахло камфарой. Они не успели раздеться, как во входе из внутренних комнат показалась тоненькая, востроносая, похожая на осу женщина в черном, с черной наколкой на голове. — Глашенька! — как-то особенно крикнула мама, подразумевая в восклицании еще какой-то непонятный Павлику вопрос. Вместо ответа Глашенька развела руками, и Павлу показалось, будто она шепнула, что кто-то умер. Но и это его не поразило, поразило его то, что старушка сейчас же заморгала глазами, а мама также заплакала, и показалось Павлику, что мама плакала неискренно, только чтоб показать. — Давно ли скончался? — спросила мама и снова приложила платок к глазам, и Павлику снова представилось, что мама плачет неверно. «Неужели обманывает даже она, эта милая, милая мама? — неприятно поднялось в сердце. — И должны лгать даже такие люди, как она?.. И она притворяется потому, что у нас нет денег?» — Я слышала, что он был очень, очень болен, — говорила мама дрожащим голосом, а Павлик все думал неприязненно: «Вот и голос ее дрожит, а ведь это даже и не бабушка, зачем же так делать?» Несмотря па то что он еще ни разу не видал бабушки Анны Никаноровны, он как-то сразу определил, что это не бабушка. «Бабушка какая-то иная», — сказал себе он. Было что-то несамостоятельное, нетвердое, несолидное и неверное в фигуре встретившей их старухи. — А где же тетечка? спросила Елизавета Николаевна. Глашенька, оказавшаяся племянницей бабушки, ответила: — Она в молельной, сейчас выйдет к чаю, — и повела их за собой. Хотя и показывала мама Павлику знаком, чтобы он и у этой поцеловал ручку, не стал целовать Павел: он был сердит на маму, да и черная, сморщенная Глашенька не понравилась ему.
Такой тихий, унылый и немой был дом у бабушки, особенно после шумных, наполненных детскими голосами домов обеих теток. Везде были разостланы коврики, везде серели половики: в каждой комнате горело по лампаде, и иконы в углах были черные, огромные, строгие и печальные. Еще ранее мама рассказывала, что все у бабушки «староверы», но она не объясняла подробнее, что это означает, и только говорила, что у бабушки никому нельзя курить. И теперь, рассматривая иконы, Павлик на все косился недружелюбно: сурово было слишком и безрадостно. «Здесь бы я не прожил и дня». Почему-то нельзя было войти в молельную к бабушке; приходилось дожидаться в столовой, пока она выйдет. И говорить, очевидно, не позволялось громко. Глашенька понизила свой скрипучий голос, и сейчас же и Елизавета Николаевна стала шепотом говорить. «Как здесь все противно!» — сказал себе Павлик и неприязненно смотрел, как аккуратно и четко насыпают в чайник сморщенные ручки Глашеньки цикорий (бабушка пила кофе), как осторожно и заботливо раскладывает она в вазочки мармеладки и печенье. «Наверное, скупая и скряжная!» И сейчас же вспомнилось о том, как встретили его у тети Наташи. «И целый час не выходит!» Все неприязненнее становилось на сердце. Наконец-то раздалось за дверью шуршанье шелковых юбок, какой-то трезвон и шипенье — и Глашенька проворно вскочила на ноги. — А вот и маменька! — пискнула она, и Елизавета Николаевна тоже поднялась в ожидании, а Павлик остался сидеть на стуле, как и сидел, и не поднимался, как ни посматривали на него крохотные глаза Глашеньки и опечаленные глаза мамы. «Так вот и не встанут», — решил он и отвернулся. Шипение и трезвон и шелест, однако, приблизились, потом сморщенные руки бородатого лакея раздвинули шире половинки дверей и скрылись, и показалась бабушка. — Ну наконец-то! — шепнул Павлик, уже дрожа от озлобления. — Наконец сподобились. Он именно и сказал это, прочитанное в книгах слово «сподобились» И уже готовился усмехнуться, как поднял глаза на вошедшую бабушку и замер.
Подходила к ним крошечная старушечка в лиловом шелковом платье, в лиловом же чепце. На плечах болтались, как крылышки, кусочки горностаевой душегрейки. Личико у бабушки было крошечное, словно из желтого воска, и ручки были крохотные, тоже желтые, как ссохшиеся репки, И на голове из-под чепчика виднелась серебряная прядка. «Разве на этакую было можно сердиться? — проникло в сердце Павлика. — На этакую, еле живую, уже не похожую на человека». Но он еще более изумился и привстал, когда увидел на себе словно светящийся взгляд бабушки. Глаза у нее были тоже желтые, как все лицо, но блистали, как свечечки. Какое-то сияние исходило от них; они теплились, и светились, и пламенели ровно, и тут же на кистях рук бряцали четки, и Павлик понял причину исходившего от бабушки трезвона. — Тетечка! — сказала Елизавета Николаевна и пошла поспешно навстречу. — Бог милости прислал, голубка, голубка… — проговорила в ответ бабушка, и голос у нее был тихонький, хрупкий, словно кипарисовый или восковой. — И птенчика твоего вижу, и птенчик прилетел… Она положила на голову Павлика свою маленькую руку и улыбнулась, И точно светлело под ее улыбками вокруг. — И Глашенька тут же, Глашенька опечаленная, да будет радостно всем. Опять затрезвонили четочки, а Павлик стоит все под рукою бабушки и не движется и думает: «Чей это голос бабушкин напоминает? Чьи это речи, не речи, а словно сказания из Псалтыри-книги, такие радостные, такие Жуткие, такие осветленные?» И вспоминает Павлик, и вздрагивает радостно: «Федю блаженного напоминает бабушка, напоминают слова ее». Так разительно это и приметно, так радостно заметить это и сказать всем и объявить, что не сдерживает своей радости душа Павлика. — Я, бабушка, в деревне блаженного Федю видел! — вместо приветствия, вместо всего, что при встречах полагается, говорит он негромко под удивленными взглядами мамы и Глашеньки. Но не удивляется бабушка. — Все люди блаженные! — тепло и радостно говорит она и садится. — Все люди в душе блаженные, только не к тому льстятся умами они. Садится в кресло бабушка и нетревожно улыбается. — Ну, ну, из деревни приехала, теперь рассказывай, как и что… Пожалуй, и денег на ученье надобно? Так говорит она просто и беззлобно, так крепко идут к сердцу вопросы ее и ложатся необидно и несмущенно, что Павлик так и отвечает, хотя не его и спрашивают. — Да, нам надо денег, милая бабушка, у нас денег нет… Испуганно отклоняется лицо мамино, сухо изумляется морщинистое Глашенькино лицо, а бабушка не удивляется. — Павлик! — укоризненно вскрикивает Елизавета Николаевна.
|