Студопедия — МЛАДОСТЬ 7 страница
Студопедия Главная Случайная страница Обратная связь

Разделы: Автомобили Астрономия Биология География Дом и сад Другие языки Другое Информатика История Культура Литература Логика Математика Медицина Металлургия Механика Образование Охрана труда Педагогика Политика Право Психология Религия Риторика Социология Спорт Строительство Технология Туризм Физика Философия Финансы Химия Черчение Экология Экономика Электроника

МЛАДОСТЬ 7 страница






Еще не перевелись у Павла любезные бабушки на свете, и в Петербурге и в Москве, он знал из дважды в год получаемых писем, и в переулочках близ Садовой и сонного Арбата стояли старенькие особнячки с мезонинами, и в особнячках этих, как в старых ульях, гнездились древние бабушки, сенаторские потомки и вдовы, великолепные когда-то генеральши и губернаторши, ныне старушки с желтыми лицами в чепцах.

Павел решил жить в Москве, а для этой цели в Кривоколенном или Спасопесковском была особая бабушка, посылавшая ему на Рождество и Пасху, вплоть до восемнадцатилетнего возраста, на книги по три рубля. Что эта бабушка была добрых старых традиций, повелевавших родичей любить, в этом было нельзя сомневаться. «Приезжай, мой друг Павел, — писала она буквами в четверть аршина, — в мезонине у меня есть прекрасная комната, и в ней удобный диван. Надеюсь, что ты не играешь в карты и не куришь и не любишь зазывать к себе часто гостей; полагаю, что мы с тобой уживемся и ты будешь благоразумный молодой человек». И улыбался благоразумный молодой человек этим старческим преверансам: не курить, не картежничать, не водиться праздно с гостями; конечно, на первых порах он поселится у бабушки, он вообще не очень склонен к гостям, но если будет у генеральши стеснительно, можно будет всегда и отъехать от нее.

Однако сразу по приезде отправляться к родственникам не захотелось. Москва манила, стародавняя, седая, оставленная в первом детстве. Москва, почти забытая и совсем неизвестная, — к генеральше можно будет потом, через неделю, а первые дни непременно на свободе, вдали от бабушкиных крыл.

Остановились они в скромном меблированном доме на Трубной площади, в маленьком номере, заставленном зеркалами и пальмами, но подозрительном в отношении стен. Первым делом выставили они свои постели на середину комнаты, разостлали, к негодованию горничной, свое собственное белье и сейчас же вышли побродить по улицам.

Звенящая и гремящая, вздымалась на гору вдоль бульваров конка; она заинтересовала Павла, потому что конок в их городе никогда не заводилось… После тихого безмолвия прежней жизни представлялось странным и манящим оживленное движение площади и примыкавших к ней улиц, а от немолчного треска колес по булыжникам было смешно и весело на душе.

— Д-да, Москва-матушка, — шел и повторял без отдыха Тимофеев. Как-то случилось, что он и тут уже успел «клюкнуть» — может быть, на вокзале, и теперь щеки его пылали багрянцем, как багрянцем пылало вечернее небо, когда они вверх по бульвару шли.

Проносили толстощекие парни мороженое, проносили молодцы зеленые и оранжевые квасы, гаркая здорово, по-московски, по-московски же улыбались во весь зубастый рот. С тихим благоволением посматривал на прохожих Павел; теперь они брели по бульвару, и широким смрадом пастей дышали на них кухмистерские и пивные, полные посетителей, развязных мужчин и дам с карминовыми щеками.

Чем выше поднимались они к Сретенке, тем больше стало попадаться улыбающихся девиц; они останавливали Павлика замечанием: «Какой хорошенький», а Тимофеева вслух называли папашкой и требовали «пивком угостить».

— Знаете, по-моему, лучше идти обратно в гостиницу, — сказал наконец оробевший Павел.

Слишком уж бесцеремонно держали себя столичные дамы, и одна, когда Павлик присел с Тимофеевым на скамейку, даже прислонилась к нему грудью, обдав запахом яичного мыла и табака.

— Знаете, уже смеркается, пора бы к дому, — повторил Павлик еще раз, но Тимофеев словно не разделял этого взгляда. Правда, он, видимо, вспомнил свою миссию, сделав серьезное лицо, и тотчас поднялся, но так бурели его щеки и так растерянно бегали глаза, что было ясно видно: не хотелось ему уходить от веселого общества.

— В горле у меня ужасно пересохло, — сказал он, опустив глаза, и тут же покашлял для убедительности, — если бы минутку только зайти к стойке, выпить кружку пива, можно было бы тотчас же отправиться домой.

Павлик не противился — к стойке так к стойке; ему было неприятно смотреть на побуревшие щеки Тимофеева. Они зашли в пивную…

Низкая, насквозь прокуренная комната была переполнена народом, и как в мареве тумана колебались над сводом огни керосиновых ламп «молний». Все до последней возможности было заставлено столами и стульями, и за каждым столом сидели пары или тройки и, блестя потными лицами, вели быстрый разговор, от которого словно исходили вредные испарения.

Ярко одетые, ярко накрашенные и набеленные дамы выделялись на фоне черных пиджаков, черных рубашек и сереньких пальто. Тимофеев сконфуженно провел Павлика по комнате под взглядами дам, они уселись в уголке за пропыленной, пахнущей скипидаром пальмой и спросили себе у мальчика бутылку пива.

— Сырку прикажете? — спросил тот устало и озлобленно.

— Нет, не надо, — быстро ответил Тимофеев, и две сидевшие рядом дамы с фальшивыми серьгами громко почему-то рассмеялись.

Нос у Тимофеева побелел, он смущенно склонился к столу и пробормотал, стараясь скрыть растерянность:

— Д-да, Москва-матушка… Вы довольны ли, Павлик?

Павел не отвечал: Тимофеев был ему противен. Озлобленным, потемневшим взглядом следил он за ним: как он сидит, как глаза его украдкою перебегают на раскрашенных дам, а когда подали пиво, ему стало противно слушать, как Тимофеев хлюпал, втягивая в себя противную горькую жидкость… Так было неприятно Павлу, что он поднялся.

— Вот что, — проговорил он холодным отдаленным голосом и надел шляпу, — вы посидите здесь, а я пойду домой, — я найду дорогу, не беспокойтесь.

И еще противнее было, когда Тимофеев стал для вида протестовать, выказывая желание идти вместе с Павлом.

— Нет, сидите же, — сквозь зубы бросил Павел и с озлобленно бьющимся сердцем вышел.

Перед тем как идти к дому, он нарочно прошел по бульвару в обратную сторону, затем повернул и прошел снова мимо пивной.

Как он ожидал, так и случилось: в широкое окно заведения он увидел, что Тимофеев сидит за столом с двумя развязными дамами и с бурым, мерзким лицом угощает их пивом.

Веял свежий ветер ночи, Павел шел к своей гостинице.

 

 

Нежные блики рассвета лежали на стенах, когда вернулся в номер Тимофеев. Он входил растерянно, в руках его были сапоги, лицо выглядело желтым и опухшим, первое движение его глаз было в сторону Павлика. Но притворился Павел спящим и с отвращением еще теснее сомкнул веки. Ведь дверь была заперта на ключ, Тимофеев не мог не знать этого; Павлик всю ночь не спал, ожидая его устало и озлобленно, и, заслышав шаги, подбежал к двери, отомкнул ее и тотчас улегся в свою постель.

Раздевался и тяжело дышал Тимофеев; Павлик, конечно, знал, что Тимофеев женат, что у него жена, толстая, строгая женщина с усами, на которой он женился из-за приданого. Но уж такова была жизнь, что показывалась глазам Павла все самой исподней стороной. Правда, теперь он уже не был незнающим, он понимал все в жизни; он не мог не догадаться, что Тимофеев провел ночь у тех раскрашенных женщин, которых угощал пивом, но почему-то это было ему противно, может быть, потому что был Тимофеев старенький, лысый, женатый, беззубый, с пестрым веснушчатым лицом, с нечистыми ногтями на пальцах, вообще какой-то жалкий и некрасивый. Не понимал Павел, лучше ли было то, что он так еще недавно ночью в комнате Эммы был. Если Тимофеев обманывал жену, то он, Павлик, обманывал мужа… И то и другое было одинаково нехорошим, но почему-то себя Павел не обвинял, Тимофеева же считал противным.

«Почему это так? — лежа у стены, упирая взгляд в близкую стенку с грязными, закапанными стеарином обоями, думал он. — Почему у меня было оно лучше, или чище, или красивее? Потому что она красива? Потому что у нас была роскошная комната, а у Тимофеева вот как эта? Потому что я любил ее, ту, далекую, которая осталась в тихом провинциальном городе, а Тимофеев никого не любил? Что любви ему не было нужно? Что же именно было нужно ему?»

Солнечные лучи уже бегали по комнате, а глаза так и не закрывались.

В чем же дело? Какая разница? Почему одно выше другого? Разве оба они не падшие? Разве оба они не равны?

Теперь Павлик смотрит, смотрит осторожно, вкрадчиво, воровским взглядом. Он видит, что Тимофеев поднялся на своей постели, он видит, что тот противно моется его, Павлика, одеколоном, он поливает себя и, бросая в сторону Павла тревожные взгляды, робко рассматривает себя, вздыхает, ложится и начинает шептать молитвы. О, как все это мерзко и тошно! Зубы Павлика начинают стучать, не все он понимает, но догадывается, подозревает, чувствует… Из давних разъяснений Умитбаева, из того, что видел он в пансионе, из того, что помнил о Тараканове, он может догадаться, что Тимофеев боится от женщины заразы; он сблудил и теперь кается, он читает молитвы, он просит у бога своего прощения, вот они каковы, люди, вот каковы мужчины, пожилые, женатые мужчины, всегда готовые наблудить и тут же просить у бога себе милости, маленькой милости уцелеть и остаться здоровым «от любви».

О жизнь, жизнь противная, исполненная смрада и грязи! О люди, мерзкие, маленькие, безвольные человечки, «образ и подобие божие, цари вселенной».

За утренним чаем Павлик холодно спрашивает родственника:

— Что это такое, мой одеколон весь исчез?

И любо и дорого ему видеть, какими пятнами покрывается лицо Тимофеева.

— А это, знаете, Павлик, я его нечаянно разлил… разбил…

— И долго ли вы вчера погуляли?

— Что вы, что вы, я вернулся вслед за вами, почти через час.

— Да, я заснул скоро, — глухо и печально говорит Павел и задумчиво качает головой.

— Я только допил свою кружку — и следом за вами.

— Не нравятся мне эти женщины! — вдруг резко и упрямо разносится по комнате голос Павла. — Они продажные, они любовью торгуют, и от них часто болеют мужчины страшной болезнью…

Жестким, презрительным взглядом обводит Павел побелевшее лицо Тимофеева. Лицо сжалось в кулачок, губы сделались серыми, как тесемки, капельки холодного пота свисают с усов.

— Знакомый студент мне рассказывал, что девяносто из них больны и не заражаются только десять из ста… Вы знаете это? — почти открыто и угрожающе спрашивает он.

— Да, я знаю это, — упавшим голосом подтверждает Тимофеев.

И в горькую складку сводятся губы восемнадцатилетнего: он видит, как сморщенная волосатая рука Тимофеева осторожно и часто ставит на жилетке кресты.

— Спаси, господи, и помилуй, — бормочет он.

 

 

Ну, вот и бабушка, старая московская генеральша, с орлиным профилем, с сивым пробором и кривым, важным, громадным, лягушачьим ртом. В тот же день спровадил Павел Тимофеева восвояси и в тот же день привез к бабушке Марье Аполлоновне свои книжки и чемоданы.

Дом у бабушки был старый, прародительский, с дубовыми лестницами, с чуланчиками и клетками для чижей.

Парадные комнаты состояли из двух гостиных и залы, и эти покои открывались только по воскресеньям; жилая же половина бывала всегда переполнена, как толкучка, потому что к бабушке целый день являлись с самыми разными делами какие-то старушенции, обвешанные ридикюлями, сумочками, котомочками. Что делала со всем этим добром генеральша, было никому невдомек, но каждой она либо писала рекомендательные письма, либо снабжала посетительницу бельем или деньгами, а то и попросту совала явившейся кусочки кулебяки. Проделывала она все это с самым серьезным видом, никак не теряя своей важности, наполнявшей ее, как елей мирохранительницу.

Столовая была самая населенная комната особняка. Здесь визиты не прекращались до десяти вечера, даже во время завтрака и обеда не переставали дребезжать звонки, и шаркающие дряхлыми подошвами просительницы прикладывались к бабушкиной ручке, разливавшей суп или оделяющей питомцев вафлями.

В день прибытия Павел угодил бабушке прямо к обеду. И хотя она ни разу в жизни не видела дотоле своего внука или видела лишь пятилетним ребенком, не изобразило удивления степенное лицо Марьи Аполлоновны — только чуть поднялись над орлиным носом ее черные косматые брови, и, обведя собрание торжественным взглядом, бабушка возгласила, точно Павел жил у нее уже десятки лет:

— А это мой внук Павел Ленев; хорошо, что ты, друг мой, к обеду не опоздал.

И тотчас заскрипели и зашушукались все старушки, усеявшие обеденный стол, как осы. Все поглядывали на вновь прибывшего с удивлением и любопытством, между тем бабушка как ни в чем не бывало продолжала с усатой генеральшей разговор о пользе травы зверобоя и, только окончив перечисление всех ее достоинств, осведомилась у Павлика:

— А каково здоровье милой Лизочки и все так же ли красива она?

Старый, как шампиньон, дворецкий Нил Власьич стоял за креслом бабушки и почтительно жевал губами, вслушиваясь в господский разговор.

— Ведь, кажется, Лизочка уехала в восьмидесятом? — спросила она кого-то из обедающих, — и тут же решил подать свой голос дворецкий и прошамкал почтительно, с назиданием:

— Осмелюсь присовокупить: в восемьдесят первом, осьмого месяца мая, в четверг.

— Память у Нила Власьевича изумительная, — кивнув головою, подтвердила бабушка. — Живая арифметика, что и говорить.

А Павлик все сидел на своем стуле и все посматривал на окружающее общество. Все были старушки и все — престарые; куда ни взглянуть — везде сморщенные лица, коричневые чепцы, наколки, банты, сложенные крестообразно руки.

Среди обеда Марья Аполлоновна стала представлять своего внука каждой гостье в отдельности. Оказалось, что старушки были сплошь важные, у каждой из них было какое-то учреждение или приют, и каждая была в нем чем-то. Общины, призоры, учреждения и призрения так и сыпались с уст заседающих; на некоторых, из особенно древних, висели медали и ордена… Рассматривал Павел эти ссохшиеся лица, и было жутко сидеть в этой коллекции умирающих людей, и, однако, все говорили, все горячились, и спорили, и осуждали кого-то; а иные надеялись: «Я к будущей Пасхе ожидаю себе внимания…», и некоторые, помоложе, шептали им искательно: «Да, да, вы, конечно, будете представлены, и даже ранее…»

Когда бабушка объяснила Павлику про одну, наиболее почтительную, что она фрейлина и «кавалерственная дама», Павел чуть было не рассмеялся; он не знал еще, что у дам бывают такие титулы, ему стоило большого труда подавить в себе смех, лицо его покраснело от напряжения, он повел глазами и покраснел еще больше: прямо на него смотрело золотыми, янтарными глазами юное, точно кукольное, весеннее фарфоровое личико, обрамленное белыми, как чесаный лен, волосами, в синем платьице, в белом переднике, с кружевной наколкой над невинно-мраморным лбом.

Так разительно было приметить головку этой девушки на общем темном нерадостном фоне, что Павел едва не вскрикнул от изумления. Он не мог понять, как это не заметил ее сразу; она стояла вот там, в отдалении, у входа, с серебряным подносом в руках, она была здесь, видимо, с самого начала обеда, а он не приметил ее.

Должно быть, взгляд Павла был исполнен удивления, бабушка повела на него глазами и, оборвав речи с кавалерственной дамой, заметила девушке строго:

— Перенесли вы, Поля, молодому барину его вещи в мезонин?

— Так точно, — ответила Поля, потупившись, и сухо, до враждебности, закончила бабушка:

— Можете идти.

Ушла девушка с милыми, как сон, волосами, а в комнате у стенки точно сияние ее волос реяло. Ушки у нее были крошечные, как раковинки из перламутра, шелковое платье прошумело вкрадчиво, как потайной ручеек. А бабушка, договорившись с кавалерственной дамой до благоприятного исхода, снова повернулась к дворецкому Нилу Власьевичу и спросила с интересом:

— А когда, Нил Власьич, Полины свадьба назначена?

— На двадцать первое сего месяца, — ответствовал почтительно дед.

И почему-то к Павлику обернула Марья Аполлоновна свое лицо со строгими, точно седыми или свинцовыми глазами:

— Внучка Нила Власьича выходит замуж за местного жителя — торгует бакалеей на углу.

Тут, бог весть с чего, охватило сожаление сердце Павлика. Не то сожаление, не то страх или печаль, не то смутная зависть к кому-то и затаенная, словно необоснованная боль. И слова проплыли какие-то странные, нелепые, тупо-угрожающие и в то же время смешные: «…местный житель, торгует, бакалея на углу…»

Не подходила как-то к этой бледноволосой, тоненькой, как василечек, бакалея местного жителя. Почувствовал Павел в своем сердце не то какую-то враждебность к Поле, или жалость, или укор, что интересовалась она бакалеей, она, волосы которой были светлы, как летний сон.

 

 

После обеда перешли в маленькую гостиную, но так как сморенные едой и беседами старушки тут же, в креслах, и задремали, то Павлик от нечего делать побрел к себе в мезонин.

По дряхлой ясеневой лесенке поднимался он к своему новому жилищу, на поворотах стукаясь о притолоку головой. Коридорчики круто вели кверху, узенькие, скрипучие, точно клеенные из картона, завешанные старомодными картинками в рамках карельской березы. Здесь были и портреты вельмож времен Екатерины, и лисицы, и волки, которых расстреливали охотники с выпученными глазами, и какой-то атаман казачий, скакавший с поднятым жезлом прямо в оливковое солнце, и патент государственный за разведение племенных свиней, и портреты красавиц в желтых шляпах, с букетами фиалок в тонких пальцах рук.

Позамешкался в коридоре, рассматривая эту коллекцию, Павел, а сверху уже доносился до него сухой и почтительный кашель, старческий кашель, и когда он поднялся в свой мезонинчик, не мог не вскрикнуть от восхищения.

Комната была маленькая, косенькая, с прелестной мебелью карельской березы. Широкое окно сияющим полукругом оплетало тонкую стену, и смотрелись в ветхие окна листья какого-то дерева, может быть липы, может быть тополя, а сквозь ветви тополя виднелся пустырь немощеного двора, заросшего подорожником, окаймленного старым, насквозь прогнившим забором, над которым возвышался крашеный, точно луком, каретник или сеновал.

Так старо это было, так тихо и мило, так напоминало что-то деревенское, оставленное надолго, что слезы готовы были вскипеть на душе восемнадцатилетнего студента. «Милая, милая бабушка!» — сказал он громко и смутился, ибо у окна стоял Нил Власьич, делавший усилия опустить занавеску и чихавший от пыли, клоками летевшей на него.

Так смешно было смотреть на дворецкого и так грозен был его окрик кому-то, кого Павел еще не видал:

— Обтирала занавесы, натурщица? Ее превосходительству доложить?

Повел глазами в сторону «натурщицы» Павел и тихонечко радостно улыбнулся: ведь угрожал дед все той же весенней, с белыми волосами, с глазами, отливавшими золотом, в котором прятались искры, с кружевной тряпочкой на мраморном лбу, талия казалась у ней тонкая от синего платья, нежные, не привыкшие к работе руки держали метелочку крашенных анилином перьев; умиление и странная, почти необъяснимая жалость повеяли в сердце студента, он повернулся к дворецкому-дедушке и сказал примирительно, тихо, с легкой дрожью в голосе:

— Стоит ли волноваться, милый Нил Власьич, когда в этом мезонинчике так хорошо?

И улыбнулся дед старыми, как резинка, губами. То ли польстило ему «милый Нил Власьич», то ли студент сам такой милый и ласковый был, то ли в мезонинчике в самом деле ласкою веяло, только не захмурились гневные дедовские очи, и единственно «для блезиру» Нил Власьич проворчал:

— Избалуете вы этих погонялок… Завтра же все как следует соверши.

И ворча еще что-то в свой изысканный галстук, приподнял Нил Власьич край атласного одеяла, лежавшего на диване с пуком белых простыней. Желал в порядке он убедиться, беспорядку не было, и, оставив девушку доканчивать уборку книжного шкапа, вышел строгий дед и побрел к ее превосходительству вниз доложить.

А студент остался наедине с этой маленькой, тихой, которая возилась в углу неслышно, как мышка. Осторожными взглядами ой посматривал на ее тонкую талию, на башмачки белые, выглядывавшие из-под края платья, на бантик накрахмаленный, которым был завязан фартук; на затылок узкий, где волосы вились узеньким завитком, волосы белые, напоминавшие лен и сказку и с паутинкой схожие, словно издававшие сладостный аромат.

Так веяло на сердце ароматом, что должен был отойти Павел. Не понимал он себя: отчего его вдруг так повлекло к этой впервые увиденной девушке, неужели только оттого, что ее волосы — золотой лен? Отчего же жалость вместе с радостью в его сердце? Так равнодушен был он всегда к женщинам и девицам, всегда, кажется, он отдалялся от них, а они к нему приходили, а не он к ним; а вот теперь его тянет, зовет жалобно, неудержимо и странно, манит к неизвестной девушке, к простой, случайно встреченной горничной, у которой есть жених с бакалеей, торгующий как «местный житель» вот тут же, на углу.

Не оттого ли произошло это, что поразила его фраза бабушки; не то ли было, что уже узнал он горькую сладость, что женщина могла дать, или просто бывают такие натуры, которые влекут к себе неудержимо, неудержимо, необъяснимо, вопреки рассудку, смыслу, сердцу, вопреки всему? Смотрит Павлик тихонечко, осторожно: все возится она, перетирая книжки, расставляя их по полкам; она делает это восхитительно лениво и неумело, подле громадной ставит маленькую, как капля, ставит книжки подчас вверх ногами; но отчего так милы и девственны ее движения, отчего так невинно колеблется ее стан, отчего узкая грудь вздымается смущенно, как только она повернется профилем к окну?

И раздражения нет уже на сердце студента, раздражения на то, что она лавочнику отдана. Что же, бакалея так бакалея, она же милая, как цветочек. Цвети, беленькая, и радуйся, пока не подошла жизнь.

Задумчиво приник со сдавленным жалостью сердцем к стеклу рамы лицом, а лицо все пышет, ему жарко и приятно, ему не хочется той прохлады, которая за окном.

Гаснут, гаснут перламутровые дали; это невиданно, чтобы московское небо могло отливать таким перламутром; или оно такое только над особнячком Арбата, старенького сонного Арбата с зеленью его садов?

И оборачивается испуганно Павел: его зовут, его позвали; голос у нее несколько сиплый, но и это умиляет; она спрашивает его, налить ли ему воды в умывальник или сделать это попозже, чтобы вода была холоднее, может быть, он любит умываться теплой водой?

Павел смотрит на нее и улыбается: умывальник, теплой водою… — как смешно говорит она это, как глаза ее блещут искорками зрачка… Ну, отчего она так ему нравится, отчего кажется такой милой и нежной, она ведь только крестьянская девушка, как могла она возрасти на охапке соломы в курной избе.

— Вы откуда же, Поля, и где ваши родители? — тихонечко, вкрадчиво, себе самому изумляясь, спрашивает он ее. Зачем это вдруг стало ему интересно, почему смущенно затмились глаза тоненькой Поли? Она перебирает в руке складку скатерти, белизна ее щеки мгновенно покрылась густой тенью кармина, она бросила вперед обе ладони, точно отстраняя кого-то, и говорит тем же низким беззвучным голосом:

— Моего отца я никогда не видела, говорят, я незаконная дочь.

Отстраняется и Павел. Вот что, вот оно как; и сказала она эти странные слова просто и кратко; вот почему у нее волосы такие, и вид необычный, и руки атласные… Она не крестьянка, она незаконная, ее отец какой-то офицер или помещик, он живет где-то на свете, о ней не зная, и вот его дочь определяют к лавочнику с бакалеей, к местному жителю, который тут, на углу, вот почему его охватили жалость и влечение, вот почему сердце его потянулось к ней, обреченной, и вот, наконец, какая жизнь и какие в ней дела.

— А ваша мама? — медленно и раздельно спрашивает Павлик и сам дивится, какой жалостью пропитывается голос его. — Ваша мама живет в деревне? Вы любите, Поля, ее?

— Моя мама в больнице, у нее чахотка, — отвечает Поля и вновь принимается за книги.

Теперь Павел понимает, почему ею, этой, так все распоряжаются: она сирота, за нее некому заступиться; дед у нее строгий и своевольный, сам воспитанный в подчинении, требующий того же и от своих.

— И вы, Поля, любите своего жениха, не правда ли? — пряча глаза, тихонечко шепчет Павлик. И проносятся по комнате слова, тихие, раздельные, такие же странные, как только что сказанные ею, и два пурпурных пятна злой болезни окрашивают эти милые мраморные щеки:

— Он рябой, пятидесятилетний, он вдовец с троими детьми.

Вновь прислоняется лицом к стеклу студентик. Вот оно что, вот он,

этот почтенный бакалейный торговец, местный житель, проживающий на углу. Да, вот как бывает на свете! Молодой господин позаботится во время досуга, произведет на свет дочку с белыми как лен волосами, и покинет, и бросит, и забудет ее, а мать этой дочери будет лежать в чахотке в больнице, а дочь эта будет отдана рябому почтенному вдовцу с бакалеей и троими детьми.

Теперь уже совсем понятны Павлику и влечение к Поле, и страх, и жалость, и боль.

Так печально ему, так нудно у него на сердце, что не обращает он внимания даже на то, что в мезонинчик его явилась сама бабушка-генеральша и смотрит на него выцветшими глазами в упор.

— Надеюсь, молодой друг мой, что вы порядочный человек? Этим все сказано, — говорит она.

И взглядывает в старческие очи студентик, и начинает смеяться тихонечко, горько, так, что смущаются даже генеральские властные глаза.

— Ах, бабушка, бабушка, какая жалкая чепуха…

 

 

Среди ночи Павлик просыпается с щемящим сердцем, а в сердце мысль о ней. Несомненно, он спал, он заснул тотчас же, как только улегся на этом турецком диване, но и во сне он думал о ней, о той, которая волосы свои подменила льном, которой глаза горели синими искрами, которая нежна была и бела, как день весны.

Ее жизнь страшна, ее жизнь ужасна, ей в будущем предстоит самое темное, что только бывает на свете, — и он, Павел Ленев, и не кто другой, как Павел, должен спасти ее. Это же ясно как воздух, что рождена она для другой жизни, не для той, которую готовили ей. Она не могла бы ужиться с этим бакалейным лавочником, она не сможет этими бедными руками нянчить его детей. Ее отец, тот проклятый человек, который родил ее и бросил, должен был подумать о ней, но так как его нет подле нее или, может быть, даже нет на свете, то, очень просто, позаботиться о ней должен Павел… Он же должен спасти ее.

Спасти, но как? Как поступить ему, восемнадцатилетнему, чтобы избавить эту девушку от того, что ей угрожает? Как устроить так, чтобы лавочник оставался лавочником, не больше, без притязаний на нее? И чтобы дед ее был доволен, и чтобы бабушка-генеральша осталась довольной — словом, чтобы были довольны все?

И недолго думает восемнадцатилетний, решение скорое и радикальное поднимается в его голове. Самым верным способом устроить все к общему благополучию было бы… жениться на Поле.

Выпрямляется Павлик, садится на своем диване, трет руками глаза, должно быть, чтобы свое решение разъяснить.

Да, конечно, это сначала кажется странным, но если хорошо вдуматься, оно не может никого поразить. Несомненно же, достоинство этого решения в его краткости: как в древности какой-то царь, вместо того чтобы распутать, разрубил гордиев узел, так ныне поступает и он. Выгоды решения очевидны: лавочник мирно торгует на своем углу бакалеей, Нил Власьич доволен, мама, если все разъяснить, будет тоже очень довольной… Только вот бабушка? — строгая бабушка-генеральша с ее презрительным лягушачьим ртом?

Приникает всеми мыслями к обсуждению дела Павлик. Да, нечего скрывать, здесь возникают сомнения: бабушка Марья Аполлоновна едва ли будет от этого решения на седьмом небе… Она еще только вчера за вечерним чаем рассказывала много о столбовом дворянстве, она хотела представить Павлика сиятельному князю Ипполиту; вечером же, перед театром, заглянула к бабушке благоухающая княжна Лэри, то была у Павлика Мэри, а теперь стала еще Лэри, высокая бледная шатенка с тонким помятым личиком, с утомленными глазами в синих тенях, в атласной шляпке, вся пропитанная какими-то сладкими духами.

Эта Лэри весьма внимательно поглядела на кузена и улыбнулась как-то ласково и порочно; Павел тотчас же попал в кузены, это ничего, что был он провинциальный, что костюм его оставлял желать многого, как заметила бабушка, он Лэри понравился, она была богатая невеста, она имела все достоинства изящного сердца и ума, из-за нее бабушка даже во второй раз поднялась в тот вечер в мезонин к Павлику только для того, чтобы сказать ему, что он имел успех…

И вот комбинации бабушки могли рухнуть, являлась новая претендентка породниться с генеральшей, притом более основательно, путем законного брака: это была Поля, горничная Поля, внучка дворецкого Нила Власьича, почтенного человека с «арифметической головой»…

Как бы подняла бабушка свои косматые брови, как бы раскрыла свой рот, почтенный, лягушачий, как только бы услышала, что он намерен с горничной Полей узами Гименея сплестись…

Да, бабушка эта была не фунт изюма, с ней следовало побеседовать основательно, чтобы не вышло лишнего шума, чтобы решение Павлика не было оглашено ранее срока ему в ущерб.

Можно было, для пользы дела этого, поступить двояким образом: лично изъяснить свои соображения и чувства или все это обстоятельно изложить в письме.

За письмо были веские соображения: оно могло быть более толковым и убедительным; оно могло пронзить ум бабушки путем логических выводов, наконец, оно же было и… более безопасно, да, да, безопасно: скрываться перед самим собою нечего, нельзя отрицать, что Павлик чувствует перед этой генеральшей некоторый страх, безотчетный страх, может быть, основанный на атавизме, на предрассудках, но все же страх.

Как бы сказал он бабушке, глядя в ее строгие немилостивые очи: «Бабушка, я хочу жениться на горничной Поле». Как бы полезли ее брови по лбу, нет, по стенам, по потолку полезли бы бабушкины брови от изумления. Как? Жениться? На второй день по приезде в Москву он уже хочет жениться? Не ослышалась ли она: он писал, что приедет учиться, но не жениться? И вот на следующий же день после приезда он, вместо того чтобы учиться, уже надумал жениться, и на ком же — ха-ха! — на ком? Кто такая необыкновенная, что разом перевернула вверх дном все мысли Павлика? Кто она, эта соблазнительница, неотразимая Клеопатра, чарующая волшебница, Цирцея, Дидона, — это горничная Поля, ха-ха, нет, у бабушки отваливаются уши, нет, пусть Нил Власьич принесет ей лорнет, она хочет видеть молодого человека, она должна выпить зельтерской, пускай кавалерственная дама ущипнет ее за локоть, она грезит: ее внук, Павел Ленев, надумал жениться на горничной! Она завтра же созовет всех родственников на помолвку, она пригласит, конечно, и князя Ипполита! Нет, у него также отваливаются уши! Боже мой, и это на второй же день приезда в Москву…







Дата добавления: 2015-10-12; просмотров: 315. Нарушение авторских прав; Мы поможем в написании вашей работы!



Вычисление основной дактилоскопической формулы Вычислением основной дактоформулы обычно занимается следователь. Для этого все десять пальцев разбиваются на пять пар...

Расчетные и графические задания Равновесный объем - это объем, определяемый равенством спроса и предложения...

Кардиналистский и ординалистский подходы Кардиналистский (количественный подход) к анализу полезности основан на представлении о возможности измерения различных благ в условных единицах полезности...

Обзор компонентов Multisim Компоненты – это основа любой схемы, это все элементы, из которых она состоит. Multisim оперирует с двумя категориями...

Основные симптомы при заболеваниях органов кровообращения При болезнях органов кровообращения больные могут предъявлять различные жалобы: боли в области сердца и за грудиной, одышка, сердцебиение, перебои в сердце, удушье, отеки, цианоз головная боль, увеличение печени, слабость...

Вопрос 1. Коллективные средства защиты: вентиляция, освещение, защита от шума и вибрации Коллективные средства защиты: вентиляция, освещение, защита от шума и вибрации К коллективным средствам защиты относятся: вентиляция, отопление, освещение, защита от шума и вибрации...

Задержки и неисправности пистолета Макарова 1.Что может произойти при стрельбе из пистолета, если загрязнятся пазы на рамке...

Этические проблемы проведения экспериментов на человеке и животных В настоящее время четко определены новые подходы и требования к биомедицинским исследованиям...

Классификация потерь населения в очагах поражения в военное время Ядерное, химическое и бактериологическое (биологическое) оружие является оружием массового поражения...

Факторы, влияющие на степень электролитической диссоциации Степень диссоциации зависит от природы электролита и растворителя, концентрации раствора, температуры, присутствия одноименного иона и других факторов...

Studopedia.info - Студопедия - 2014-2024 год . (0.013 сек.) русская версия | украинская версия