Острый и хронический панкреатит. Единство патологических процессов
Автор статьи “Античное” − А.Г. Габричевский.
Античное. Термины античность и античное в русской обиходной речи строго не различаются и обыкновенно употребляются параллельно в качестве равнозначащих. Целесообразнее было бы условиться под античностью разуметь либо чисто хронологическую дату западноевропейской культуры, то есть период времени от начала греческой истории (безразлично, к какому бы веку мы это начало ни относили) и до падения римской империи; либо совокупность всех данностей как материальной, так и духовной культуры, относящихся к этой эпохе. В таком случае античное есть как бы родовой призрак античности, совокупность всех свойств, специфичных для античного мира. Таким образом, термин античность соответствовал бы приблизительно французскому antiquité и немецкому Diе antike Welt, а античное – французскому l’antique и немецкому die Antike. Эмпирические сведения об античности дают нам все исторические науки о древнем мире, что же касается античного, то объективное раскрытие этого понятия, которое неминуемо должно явиться результатом феноменологического анализа и протекать в чисто философской плоскости, сопряжено для современного сознания с необычайными трудностями. В самом деле: помыслить понятие античного значит поставить себе и, так или иначе, разрешить целую проблему – ведь это понятие есть не что иное, как некоторая группа признаков, которая мыслится нами присущей всем без исключения проявлениям античной жизни. И, поскольку мы эти признаки добыли и путем абстракции из конкретных данных истории, мы основываемся на представлении об античном мире как о чем-то едином, цельном и вполне определенном, на представлении об эпохе как об определенной единице, то есть, в конце концов, на условном построении исторической науки, которая разбила весь непрерывный жизненный процесс на строго разграниченные периоды. Поэтому, естественно, и возникает вопрос не только, что такое античное, но имеем ли мы вообще право мыслить античность как нечто единое, замкнутое в себе и резко отличное и противоположное всему предшествующему и последующему. На первый взгляд, казалось бы, нетрудно ответить на это вполне утвердительно, казалось бы, мы теперь отлично знаем и чувствуем, что такое античность и античное; с одной стороны – это могучий, скрытый, чисто бессознательный фактор нашей духовной и художественной культуры, огромная сокровищница драгоценнейших традиций и пережитков, которые являлись если неглавным двигателем, то по крайней мере одним из основных стержней всей многовековой эволюции со времени падения Римской империи; с другой стороны, поскольку традиции эти переживались отдельными эпохами как двойственные, поскольку художественная и культурная воля этих эпох устремлялась на разрешение тех же проблем, которые, как казалось, некогда были разрешены в древнем мире с необычайной гармоничностью и совершенством, поскольку античное было своего рода недосягаемым идеалом, который каждой эпохой понимался по своему и в котором она искала исхода и разрешения мучивших ее противоречий. Однако возможно ли из всего пестрого разнообразия часто противоречивых концепций добыть разгадку тайны античного гения? И доступна ли вообще нашему времени такая разгадка? Едва ли. Ведь как раз в наши дни, правда, не впервые, живая связь с античным как-то особенно ослабла: исследование памятников и пережитков сделалось достоянием регистрирующей эмпирической науки, а жизнь и искусство в лихорадочных поисках новых форм утомленные эклектизмом и историзмом, не скоро, быть может, вспомнят о греках и римлянах как о дорогих предках, и только среднее популярное сознание сохранило бледное, школьное представление об античном как о чем-то безнадежно совершенном, чем-то бездвижном, одним словом, «классическом», представление, которое выросло на общеизвестных, надоевших образцах греческой скульптуры и их, главным образом, римских копиях, на жалких обрывках из Гомера и Горация и, вообще говоря, на отмирающей идеологии классицизма и идеализма начала XIX в. Помимо естественной реакции против классицизма, мы можем уловить целый ряд причин для только что указанного нами факта, что современность как бы чуждается возврата к античному, хотя бы в форме часто субъективно понятого идеала; и, очень важно, что именно эти причины, в свою очередь, особенно затрудняют работу нашей мысли в ее попытках раскрытия самого понятия античного. Во-первых, еще не так давно понятие античного, будучи целиком построено на тех сведениях, которые мы имели об античности, вследствие крайней скудности таковых, отличал ось необыкновенной простотой содержания и узостью своего объема. В настоящее время, благодаря необъятному материалу, добытому археологией и историей за вторую половину XIX и начало XX в., объем старого понятия античного оказался настолько уже того, что мы теперь знаем об античности, что понятие это несомненно предстоит добыть заново. Однако именно это-то и оказывается особенно трудным. Ведь, в то время, как прежде наше знание об античности строилось, почти исключительно на истории и памятниках так называемых классических эпох греко-римского мира, для нас географические и хронологические рамки античного мира насколько расширились, что объем понятия античного кажется нам крайне сложным, неопределенным, я бы сказал, расплывчатым. Действительно, классическая история и археология в XIX в. редко выходила за пределы Балканского и Апеннинского полуостровов, а в прошлое редко проникал а глубже VIII и IX в., за которыми начинался легендарный гомеровский век. Однако, уже начиная с 70-х годов прошлого столетия, все больше и больше стала обнаруживаться связь античного мира с предшествующими и современными ему восточными культурами. И, наконец, в начале ХХ в. начинает складываться стройное и ясное представление об общей эгейско-средиземноморской культуре, которая не только теснейшим образом связана с Египтом и другими восточными народами, но история которой представляет собой непрерывное развитие, начиная с каменного века [и с которой греко-римский мир имеет теснейшую преемственную связь]. Во-вторых, если даже придерживаться старого объема понятия античности, которое легло в основу всей идеологии классицизма, то для нас содержание этого понятия настолько обогатилось за последнее время новыми признаками, что опять-таки старый термин получает новый смысл. Действительно, более глубокое проникновение в античную культуру и религию, осуществленное гениальным прозрением Ницше и работами над греческой мифологией и культурой, рассеяли традиционный мираж лучезарной оптимистической Греции. В то же время беломраморная, отвлеченная классическая эпоха V и IV вв. до н.э., благодаря детальным исследованиям археологов, облеклась в более яркую, красочную оболочку. Наконец, все направление современной научной мысли скорее склонно сглаживать различия, которые будто бы так резко отграничивали античный мир от его предшecтвенников, современников и потомков. Социологический подход к истории и эволюционно-формальный метод науки об искусстве гораздо больше выдвигают черты сходства и, быть может, мнимые параллелизмы; снова выплывает представление о некой постоянной закономерной цикличности, говорится о древнем периоде и о средних веках в истории Греции, об архаизме, классицизме, барокко и импрессионизме античного искусства, даже раннехристианское творчество с формально-эволюционной точки зрения нередко рассматриваются лишь как последнее звено предшествующего развития, и всем этим как бы снимается традиционная антитеза христианства и язычества, так что исторически представление об античности како чем-то специфическом и едином все более и более улетучивается, а в зависимости от этого объем понятия античного делается все более и более неопределенным и неуловимым. Итак, совpeменнoe сознание стоит перед двумя фактами: с одной стороны, художественная воля больше не ищет своего идеала в античности, не пытается узнавать себя в его достижениях, а, с другой стороны, само понятие античного постепенно теряет ту специфическую окраску, которая сообщала ему в глазах предыдущих поколений сияние отвлеченного и замкнутого в себе объективного совершенства. Оба факта находятся, по-видимому, во взаимной причинной связи. Пестрая картина античного мира, как она мерещится современному, искушенному наукой человеку, лишила его старого классического идеала, а лихорадочное устремление творческой воли к совершенно иным, новым, как мнится, горизонтам мешает мыслителю и художнику найти в зыбкой исторической эмпирии основную и обобщающую идею. Очень характерно, что такой знаток античности, как Ф. Зелинский, составляя учебник для средней школы, считает возможным отбросить всю эгейскую культуру, а в популярной книжке о греческой религии сознательно сужает свою задачу и ограничивает свой, материал традиционной эпохой V- IV вв. до н. э. Казалось бы, этого достаточно, чтобы впасть в самый безнадежный агностицизм и отказаться раз навсегда от попыток раскрытия понятия античного во всем богатстве его содержания, каким оно дается нам современной наукой. Все же осуществление этой задачи нам представляется возможным при наличии двух условий. Молодая наука об искусстве, которая только что осознала себя, как наука и только еще нащупываeт свои методы и предпосылки, выйдя из-под власти истории культуры и простой биографии, в настоящее время упивается морфологическим эволюционизмом и чисто позитивным формализмом. Правда, в области западнохристианского искусства, где мы уже располагаем богатым датированным и идентифицированным материалом, научная мысль начинает разбираться в своих постулатах и ищет более стройной синтетической системы. Что же касается науки о древнем искусстве, то она до сих пор всецело находится еще, если не под властью классической филологии, иго которой она только что начинает сбрасывать, то, во всяком случае, в руках археологии: даже самый элементарный стилистический анализ кажется археологам необыкновенной сложностью и подчас воспринимается ими как ненаучное гениальничание. Зависимость античного искусствоведения от археологии заложена, конечно, в самой природе предмета, а ее консерватизм объясняется как стремительно быстрым приростом материала, так и тем, что еще до сих пор археолог и по большей части набираются из среды классических филологов. Как бы то ни было, зрелое и объективное определение понятия античного научная мысль сможет, выносить лишь тогда, когда наука об искусстве примется за древний мир во всеоружии готового метода и стройной системы философии добытых предпосылок. С этим теснейшим образом и, по-видимому, генетически связано еще одно условие. Если принять, что вся история человеческой культуры и искусства протекает в постоянных колебаниях между эпохами, в которых попеременно преобладает то анализ, то синтез; то культ явления, то культ чистой, отвлеченной формы, то, наконец, стремление к гармоническому их слиянию; что творческая воля обыкновенно тяготеет к какому-нибудь одному элементу, как, например, к чистой живописности или к чистой пластике, а иногда, в так называемые классические эпохи, упорно ищет их примирения. Если мы припомним, что как раз такие синтетические эпох и охотнее всего ищут своего идеала именно в античном, невольно представляется, что не так далеко новое возрождение, новый культ древнего мира, новое настроение художественной воли, которая явится реальной подкладкой для будущей науки об искусстве в ее работе над античностью и античным. Однако оба эти условия в настоящее время далеко еще не наступили и переживаются нами пока лишь как предчувствия чего-то уже близкого и желанного. Что же касается синтетических устремлений современного пластического искусства, утомленного импрессионизмом и эклектизмом, то в нем мы можем уловить лишь симптом будущей эволюции, так как работа его протекает пока в плоскости исключительного живописного, а отнюдь не под знаком античного. Здесь мы подошли к единственно, по-видимому, возможному в данный момент разрешению проблемы античного. Действительно, неопределенная пестрота исторической эмпирии и связанное с ней равнодушие художественной воли к задачам, которые ставил себе древний мир, оставляют нам пока только один более или менее научный подход к данной проблеме: на оба вопроса что такое античное и насколько может оно нами быть переживаемо как идеал, можно ответить только косвенно и предварительно, сознательно вступив на путь рассудочной абстракции и чисто исторической индукции, а именно попытаться отдать себе отчет в том, чем было античное для каждой эпохи со времен падения Римской империи, есть ли что-нибудь общее в разных концепциях классического идеала и каким вечным запросам и стремлениям творящего человечества могло удовлетворять это общее; иначе – что в античном переживалось как вечное, какие элементы его влияли и должны были влиять, служили и должны были служить идеалом в жизни и творчестве людей. Говоря об античности как об историческом факторе художественной эволюции, следует разуметь двоякое: во-первых, античное пережило саму античность: в качестве пережитков и традиций оно глубоко проникло в христианскую культуру как могучий и действенный фермент. Падение древнего мира было, конечно, не столько внезапным крушением, сколько медленным перерождением, а христианское творчество, особенно на почве Италии, в своей морфологии и иконографии насквозь проникнуто античными элементами, которые, как факторы по преимуществу бессознательные, играют важнейшую роль не только на протяжении всех средних веков, но и вплоть до наших дней, хотя чем дальше, тем больше процесс возрождения протекает в пределах сознательного. В этом смысле жизнь художественных форм ближе всего напоминает жизнь языка: возникновение романских языков на почве латинского находит себе поразительную аналогию хотя бы, например, в зарождении средневековых архитектурных стилей – старые элементы формы не выходят из обихода, не переживаются как нечто инородное, хотя получают совершенно новый смысл благодаря совершенно иному переживанию формы и совершенно иному мировоззрению. С другой стороны, как фактор исторический, античное проявляется не только в виде бессознательных формальных пережитков, но и как определенный идеал, сознательно переживаемый как таковой творческой волей человечества. Источники повышенного интереса какой-нибудь эпохи к эпохам предшествующим – очень древним или недавно минувшим – крайне разнообразны и могут быть исчерпывающим образом установлены только для каждого данного случая в отдельности, однако некоторые основные типические условия могут быть намечены в общих чертах. Возвращение к былому наступает чаще всего, когда творческая воля долго и богато проявляла себя в каком-нибудь определенном направлении, и когда изживающий себя господствующий стиль как бы не сразу находит своей антитезы в порядке прогрессивном и поэтому начинает нащупывать таковую в прошлом; важным внешним толчком являются обыкновенно какие-нибудь археологические открытия, во всяком случае внезапный прирост материала и широкое знакомство с древними памятниками; причем это относится по большей части эпохам, которые осознаются как очень древние и далекие, т.е. таким, которые либо были открыты впервые, либо, во всяком случае, были основательно забыты. Художественная воля еще не вполне осознавшая свои новые устремления, находит разрешение аналогичных запросов в данностях древних времен, причем в конечном счете невозможно установить, да и вполне безразлично с методологической точки зрения, развивается ли вкус к старине под влиянием знакомства с ней или, наоборот, новый идеал побуждает к исследованию погибшей культуры. Фактически, конечно, оба случая возможны, но вторая постановка проблемы безусловно плодотворней, вернее, она единственно приемлема для историка искусства, раскрывающего имманентную эволюцию художественного творчества. Итак, античное как фактор истории есть часть прошлого, поскольку оно живет в настоящем либо в виде неосознанных формальных пережитков, либо в виде сознательного стремления, исходящего из тяготения человечества, утомленного и разочарованного в настоящем, назад или из радостного узнавания молодым неокрепшим течением своих же задач в достижениях древних мастеров. Но, помимо этого, возврат к античному коренится в более глубоких пластах нашего художественного сознания и всегда носит совершенно специфический отпечаток, касающийся самого содержания, вернее, самой сущности искусства. Здесь речь идет не о культурно-содержательном, так называемом “ретроспективизме”, столь типичном для эклектически настроенных эстетизирующих эпох (как, например, увлечение XVIII веком в конце XIX столетия), который обычно даже протекает в стороне от глубокого главного русла формальной эволюции. Мы имеем в виду нечто более основное: действительно, мало того, что в античности, поскольку она переживается как золотой век, постулируемый в прошлом, особенно охотно усматривались черты гармоничности, совершенства и полноты. Самый характер художественной эволюции, протекающий, как мы видим, в постоянных колебаниях, двигаясь по контрасту от одного полюса к другому, предполагает периодическое устремление к синтезу, к примирению. Причем под синтезом следует понимать не только, как это обычно принято, реакцию против одностороннего увлечения анализом, который наблюдается хотя бы, например, в эпохи с определенными импрессионистическим уклоном, а то идеальное сочетание и примирение антиномических элементов, которое всеми и всегда предчувствуется как самое существо искусства как такового, – таких элементов, как, например, вечно текущая, неуловимая психика – с одной, и запечатленная форма – с другой стороны; марево светотени и цвета и осязаемое трехмерное тело, прекрасная поверхность, довлеющая самой себе, и пространство, бесконечно уходящее вглубь, вечно-значительное содержание, мыслимое подчас даже в понятиях, и единая неповторяемая форма, в которой оно должно быть отлито и в которой оно должно мыслиться как нечто нераздельное. Между этими противоположностями художественная воля в своих исторических превращениях ходит как маятник, так как каждая эпоха попеременно устремляется то к одной, то к другой из них и только иногда с особым напряжением ищет их примирения. Ведь в такие моменты почему-то именно призрак античности непременно вырастал перед художниками, как бы напоминая им, что всякое искусство не только осуществление какого-нибудь одного из этих признаков, которые как будто взаимно исключают друг друга, но по существу своему должно явить собою идеальный их синтез. Таковы в общих чертах основные источники психологии возрождения античного. На протяжении средних веков и нового времени они выступают в самых различных комбинациях, то один, то другой из них попеременно играл первенствующую роль. Характер этих сочетаний может быть намечен в кратком схематическом обзоре, чтобы ответить если не на вопрос, что такое античность, то по крайней мере – чем она могла быть для творческого сознания, помимо того, как она нами понималась, что о ней знали и почему к ней возвращались. [Понимание античного] сопряжено для современного сознания с большими трудностями. Казалось бы, на первый взгляд, наоборот, – в наш век историзма ничего не стоит отдать себе ясный отчет в сущности той великой эпохи, наследием которой мы до сих пор живем, и к которой человечество постоянно возвращается как к чему-то желанному и искони родному. Ведь античное пережило саму античность и в качестве могучего фермента пропитало всю: христианскую культуру, и до наших дней оно живет в нашем сознании целой системой, правда бессознательных, но драгоценнейших пережитков и рудиментов художественно-формальных, иконографических, лингвистических, правовых и т.д. Мало того – возвращение к традициям древнего мира чем далее, тем более приобретает характер сознательного возрождения античности, поскольку традиции эти переживаются отдельными эпохами как действенные, и творческая воля устремляется к разрешению тех же задач, которые, как казалось, некогда были разрешены в древнем мире с необычайной гармоничностью и совершенством, поскольку, одним словом, античное является конкретным идеалом жизни и искусства. Однако именно в наши дни живая, непосредственная связь с античным, по-видимому, совершенно утратилась. Во-первых, жизнь и искусство, утомленные эклектизмом и историцизмом, находятся в лихорадочных исканиях новых форм, а исследование античных культурных наследий сделалось исключительным достоянием регистрирующей исторической науки. Кроме того, старый классический идеал, который со времен Высокого Возрождения без остатка воплощал в себе отношение человечества к античному миру, рухнул безвозвратно, и рухнул он не только потому, что давно изжил себя и больше не удовлетворял запросам творческой воли, но и потому, что объем и содержание понятия античного, на котором он всецело строился, настолько за последнее время расширился и обогатился, что понятие это, как оно мыслилось хотя бы предыдущим поколением, оказалось совершенно несоизмеримым с тем, что современная наука узнала о древнем мире. Действительно, для нас, благодаря открытию хотя бы крито-эгейской культуры, географические и хронологические рамки его неожиданно расширились: намечается связь средиземноморской цивилизации с Востоком, чуть ли даже не с Китаем, а историческая преемственность греко-римского мира доводится до каменного века. С другой стороны, мираж безоблачно-оптимистической Греции окончательно разрушен гениальными прозрениями Ницше и современных мифологов, приподнявших для нас завесу над ночными, хаотическими проявлениями античного гения. Среднее же школьно-популярное сознание все еще питается жалкими анемичными облаками мертвого классицизма, условным представлением о лучезарной, беломраморной и безнадежно скучной Греции, представлением, выросшим на римских копиях, нескольких произведениях V и IV вв. до н.э. и эллинистической эпохи, да на обрывках античных авторов, зазубриваемых в средней школе. Итак, адекватное научное раскрытие понятия античного нам, по-видимому, пока не доступно, но, если вглядеться в те черты античного мироощущения, к которым человечество в своем творчестве как бы охотнее всего возвращалось, то нам придется остановиться на одной давно уже всеми подмеченной, но, в тоже время, крайне существенной черте, и она сможет послужить как бы предварительным ключом к разрешению нашей проблемы, хотя она, конечно, далеко не исчерпывает всего того, что известно современной науке об античном и что мыслится ею в этом понятии. Черту эту правильнее всего было бы назвать пластическим мирочувствованием, так как именно в пластике находит оно себе самое адекватное выражение. Пластическое переживание является совершенно специфическим способом постижения человеком окружающего мира, оно коренится в элементарном, бессознательном стремлении осязательно обнять, поять всякое инобытие, в стремлении человека приобщить это инобытие своему существу, слиться, отождествить себя с ним; причем исходным моментом является переживание своего собственного, трехмерного, непроницаемого тела как основного кубического критерия познания всех пространственных отношений и оценки всех инородных трехмерных тел и как неизменного субстанциального носителя нашей жизни и психики. Вторым моментом является создание такого кубического тела, которое служит объективным знаком, отображением этого инстинкта и встречи с теми символами высшей субстанциальной ценности нашего Я как тела, а в связи с общим анимистическим мировоззрением статуя получает, таким образом, магическое значение носителя психики одушевленного существа, бога. Это пластическое мирочувствие легло в основу всей античной религии и искусства, которые поэтому по существу своему глубоко антропоморфны. Благодаря тому, что духовное начало проявляется только через человека и живет только в человеке, непримиримая антитеза между духом и материей, человеком и природой разрешается необыкновенно легко; все явления Космоса постигаются в образе человека, который поистине делается «мерой всех вещей». Естественно поэтому, что искусство по преимуществу являет себя в скульптуре, а именно в пластике человеческого тела, замкнутого в себе самодовлеющего микрокосма. Тем же духом антропоморфной органичности, вызывающим всегда впечатление лучезарной гармонии, проникнуты все проявления греческого искусства, будь то храм или ваза: все пестрые, случайные лики мира явлений, все грубые притязания непокорной косной материи покорены и без остатка подчинились стройным законам пластического организма и имманентной емусамодовлеющей целесообразности. Поэтому безграничное пустое пространство как начало динамическое, иррациональное, опальное, поглощающее индивидуальное бытие, по существу своемучуждо античному искус ству, которое статично по преимуществу, так как покой есть признак субстанциальной индивидуации; недаром дерзновенный Икар, осмелившийся измерить небесный простор своим собственным телом, поплатился жизнью, сраженный стрелами Аполлона, бога разума и света. Поэтому пространство как таковое не является фактором архитектурного восприятия; в пространственных отношениях царит так называемый закон рельефности, то есть глубина измеряется исключительно по отношению к данной пластической единице, и этотне только в самом скульптурном рельефе, но и в вазовом силуэте и в колоннаде храма. Таковы и боги. Они – не абстрактное олицетворение безличной стихии, а сама стихия в аспекте индивидуальности, недаром греки говорили, что поэты создали им олимпийцев [13]. И, подобно тому, как религия и искусство антропоморфичны, так и вся жизнь строится по идеалу гуманности в том смысле, что высшей ценностью является гармонически развитая человеческая личность; ведь даже в обряде высшее служение богу проявляется в игре и пляске, т.е. в апо феозе прекрасного тела, а жизнь государства и города, отдельного индивида мыслится совершенной, поскольку она являет собой органическое осуществление того же пластического начала. Афинская держава и жизнь Сократа – такие же создания пластики, как и Парфенон. Таково античное в техего чертах, которые всеми и всегда с большей или меньшей ясностью переживались как самые существенные и ценные. Но этотолько одна сторона, та сторона, которая у греков связывалась с культом Аполлона, бога разума и просветленной, совершенной индивидуальности в греческой религии и жизни царила с не меньшей силой, хотя иногда и в скрытом и подавленном виде другая стихия, которая только недавно, благодаря Ницше, была как бы вновь открыта и оценена, а именно, стихия слепого ночного сознания, стихия безликого Хаоса,пожирающего личность, стихия экстаза и музыкального исступления, неразрывно связанная с культом Диониса. Борьба этих двух начал нашла себе, по-видимому, временное примирение на почве античной трагедии и пластического искусства V в. до н.э., в которых устанавливается некоторое равновесие между Аполлоном и Дионисом. Но для непредубежденного исследователя равновесие это в конце концов чисто идеально, отвлеченно и подобно математической точке, потому что в общем ходе исторического процесса гармоническое осуществление античного идеала [едва ли когда-либо осуществлялось в полной чистоте, в которой он нами мыслится] разве только в самые счастливые моменты творчества Софокла или Фидия. Ведь еще у Эсхила древний кровожадный Хаос рычит устами сверхчеловеческих героев, а уже у Еврипида холодный скепсис и усталая сентиментальность всецело замкнулись в тайниках личной, случайной психики; еще у Гесиода Греция в муках рождает свое совершеннейшее детище – город-государство, но уже Платон, разочарованный действительностью, уходит мечтой в Утопию; Аполлон Тенейский еще не всецело высвободился из обычной, безличной, неорганической материи, а Лаокоон уже рвется куда-то в бесконечность из тисков чистой пластики, как из леденящих объятий душащих его змей. Чем глубже наука постигает явления античной жизни, тем более сложная и разноречивая картина складывается перед глазами искушенного знаниями современного человека, однако, глубоко права была традиция Ренессанса и классицизма, выдвинувшая как раз пластическое мирочувствие как самую существенную и интимную черту античного. Конечно, образ [...] Диониса ближе мятущемуся духу современности, но именно поэтому истинный возврат к античному, как к чему-то инородному, чего не достает нашей ущербности, всегда осуществляется под знаком Аполлона – Пифоноубийцы. Но возможен ли вообще такой возврат? Как мыслить будущее возрождение, когда лик античности как будто для нас улетучивается в пестром мерцании? Наблюдения над историей Возрождения подсказывают единственную, по-видимому, возможность. Человечество оглядывалось на древний мир, либо когда творческая воля вновь была охвачена пафосом пластики, либо когда появлялась тоска по совершенной, гармонической, свободной личности; когда, как, например, на исходе средних веков оба эти стремления шли рука об руку, культура переживала новый истинный расцвет, аналогичный тому, который осуществился в Греции. В этом величие и сила Возрождения в Италии. Но [в дальнейшем] эти условия появлялись лишь порознь. Так, XVIII век, заново открывший античного человека, произвел на свет мертворожденный классицизм, так как истинное устремление его художественной воли шло по пути не к пластическому, а к романтически-живописному мировоззрению, в котором оно утвердилось лишь в XIX в.; а в наши дни, в конце XIX в. порыв неоромантиков к новому человеку, [кульминацией которого стал Ницше], как-то совсем не слился с исканиями новой скульптурной школы (Майоль, пришедший на смену импрессионизму Родена), и синтез не состоялся. [Где и кому из европейцев дано будет осуществить этот синтез, соединить восточнохристианского Диониса с древним греко-латинским Аполлоном?] Имя Пушкина как будто указывает на Россию.
[Словарь художественных терминов. Г.А.Х.Н. 1923-1929. М.: Логос-Альтера, Ecce Homo. 2005. С. 24-35.]
* * * Автор первой статьи “Время” – Д.С. Недович. Автор второй статьи “Время” – А.С. Ахманов (1928).
Время – в пространственных искусствах проявляется двояко. Оно может иметь значение сюжетного фактора, когда выражается известный темп изображенного движения, напр., быстрая или замедленная походка идущих людей (время в смысле temps – по Бергсону). Начиная с античных тираноубийц и персонажей Мирона, через летающих ангелов Ренессанса и Барокко, кончая бегущими лошадьми Жерико и Мейсонье или танцовщицами Дега, изобразительное искусство всегда интересовалось закреплением некоторых показательных моментов движения фигур, служащих мотивом изображения. Однако, научный анализ, примененный к искусству движения, зафиксированного на моментальных фотографических снимках, элементы физических движений большей частью не соответствуют художественной его передаче (Reinach). Поэтому более глубокий интерес представляет не изображение движения как сюжета, а выражение динамики самого художественного образа как длящегося становления формы (durée, по Бергсону). Это формальное выражение В. осуществляется в композиции произведения через передачу ритмических чередований функциональных элементов формы. В противоположность изображению темпа, ритм является подлинным художественном выражением времени. В. сюжетное и В. формальное, наличествуя в произведении, могут не совпадать по выражению. Так, сидящие фигуры могут быть восприняты динамичными, а шагающие, напротив, как статичные. Спокойные формы Гогена, внешне неподвижные у Сезанна, нервные формы Ван Гога, не завися от сюжета, дают образцы разного переживания времени в искусстве современников. Это «внутреннее» В., выраженное в композиции, и обуславливает ритмический состав произведения. Время [14] обычно определяется через изменение или становление или, отвлекая его, как форму или среду от качественной стороны изменения, или отожествляя его с тем или иным видом изменения. Действительно, понятия времени и изменения предполагают друг дpyгa и немыслимы одно без другого. Время воспринимается исключительно в изменении, будь то изменение величины, движение в пространстве, смена состояний сознания, изменение свойств факт или возникновение и прекращение факта; и обратно: никакое изменение не возможно вне времени будь то время реальное, в котором осуществляются изменения действительного мира, или идеальное время в котором совершается внутреннее мыслимое или воображаемое движение смысла или поэтического образа. Во всяком изменении есть последовательность, характеризуемая конститутивными для времени понятиями «раньше» и «после». Гегель определяет время, как созерцаемое становление (das angeschaute Werden), и приписывает ему значение специфической среды мировой истории. «Мировая история, - говорит Гегель во введении к “Философии истории”, - есть следовательно вообще изложение (Auslegung) Духа во времени, подобно тому как идея природы излагает себя в пространстве». Понятие времени, как всеобщей формы изменения или последовательности состояний и событий господствует в обыденном и естественнонаучном сознании, почему его иногда называют традиционным или натуралистическим понятием времени. Время называют формой потому, что оно дано только как наполненное каким-либо содержанием. Всеобщей формой время называют потому, что все, данное в чувственном внутреннем и внешнем опыте, протекает во времени, представляя собою непрерывный уходящий в бесконечность прошлого и будущего поток смены одних состояний или событий другими. Время в его традиционном понимании имеет следующие признаки: оно едино (различные времена – ничто иное, как части единого времени), одно родно (все части его ничем друг от друга не отличаются), непрерывно (между двумя моментами времени нет перерыва, или, иначе говоря, нет такого промежутка, в котором бы время отсутствовало) и бесконечно (время уходит в бесконечность прошлого и будущего). Время, рассматриваемое в отвлечении от качественной стороны изменения, как его однородная среда поддается делению на соизмеримые отрезки и тем самым – измерению. В основе измерения времени лежит интуиция движения (движения солнца, небесного свода, тени, стрелки часов и т.п.). Это дает основание сближать время в том или ином отношении с числом и пространством, и больше того: однородность времени, как среды всякого изменения, допускает лишь количественное выражение его, в силу чего определяемое таким образом время часто называют количественным временем. Сближение времени с числом и пространством или определение его через эти понятия мы находим, как в математическом естествознании, так и в философии, начиная с древней, при этом независимо от того, приписывается ли времени действительность, независимая от сознания, или оно рассматривается лишь как субъективная форма сознания. Платон называл время «подвижным образом вечности», движущимся согласно числу и возникшим вместе с небом («Тимей», 379). Аристотель определял время, как число или счет движения, производимы согласно представлению о «раньше» и «позже» (Physica, IV, П, 219 в.). Количественный характер имеет время и в учении Канта, который в противоположность учениям, рассматривающим время, как объективное опре
|