ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ. ТЕХНОЛОГИЯ РОДИНЫ
Поэтическое / Политическое: внутренняя форма языка и борьба за „первоначалие" В этой главе хотелось бы остановиться на проблеме, связанной с герменевтической техникой Родины / Отечества. Задача описания этой технологии выводит нас из пространства патриотических риторик в более широкое пространство культурной археологии, в том числе в философию языка. Именно лингвофилософские идеи эпохи определяют ее „герменевтическое лицо". Слово политического языка ищет себе самооправдания и самоопределения в „слове как таковом". Господствующие взгляды на „слово как таковое" оказывают решающее воздействие на „архитектора Отечества" в его работе над политическим языком. Таким образом, „архитектор Отечества" — это субъект говорения об Отечестве, причем субъект, наделенный в этом отношении значительными правами - значительными, но не равными для всех. Ведь „наивная писательница" Евгения Григорьевна Киселева, письмо которой мы анализировали в главе 2, тоже субъект говорения о Родине. Права на такое говорение, однако, у нее совсем иные. Легко сравнить в этом отношении сановного Шишкова с совершенно бесправной по отношению к символическому порядку пенсионеркой Киселевой. Оба от души, с любовью и преданностью говорят о Родине, однако как разительно их неравноправие в отношении собственного языка! Тогда как один пользуется неограниченными философскими, текстуальными, литературными и прочими ресурсами, из которых черпает мудрость своего Учения, другая „ухватывает" символический материал для построения собственной патриотической позиции и собственной идентичности из всяческого подручного, причем уже прошедшего идеологическую обработку, материала - песен, фильмов, газетных передовиц (мы уже говорили, что киселевская риторическая техника напоминает нам пригородный бидонвилль). Тогда как один пользуется полной свободой в манифестации своих взглядов и получает место в истории, другая не может добиться печати до самой смерти и так и умирает непризнанной и неизвестной, а ее письмо, публикуемое посмертно, подвергается безжалостному „исправлению" от лица анонимной Нормы. Но субъект говорения - это продукт конвенции, он находится в зависимом положении от того состояния, в котором застает язык своего времени. „Технэ" - технология производства смысла - вне власти субъекта говорения. Подчиняясь технэ, субъект поневоле воспроизводит структуры этого говорения в своей речи и оказывается по необходимости сам одним из приемов этой речи, риторическим топосом, риторической перспективой. Как таковой, риторический топос в принципе воспроизводим в любом другом субъекте говорения. Если бы не Шишков, Отечество мобилизовало бы на свое производство другого „архитектора". Понимание если не природы этих риторических сил, то хотя бы общих векторов приходит в контексте философии языка. Вопрос об архитектуре Отечества оказывается вторичным по сравнению с более фундаментальным вопросом об архитектуре знака, о предназначении языка вообще. Культура периода модернизации создает свой миф о языке, и этот миф проницает собой все речевые практики - поэзию, публицистику, философию, науку, закон. Мы надеемся показать, что и идеологические практики, такие как цензура, а также практики классификации и упорядочивания смыслов (в данном случае - лексикография) движутся тем же динамическим принципом, который заключен в поэтическом мифе языка. И цензура, и лексикография - это герменевтические институты, призванные „вычитывать" господствующий миф о языке из своего предмета, — „вычитывать", постулировать как принцип миропорядка и затем „вчитывать" в созданный таким образом миропорядок на правах его закона. Иными словами, считая миф об Отечестве вторичным символическим продуктом по отношению к риторической технологии своего времени, мы будем искать ключ к этой технологии в мифе о языке. Речь, конечно, пойдет о внутренней форме. Мы имеем в виду не внутреннюю форму слова, о которой, вслед за Г. Штейнталем, писал A.A. Потебня. Несмотря на то, что в традицию отечественной лингвофилософии внутренняя форма вошла именно в потебнианской формулировке,73 здесь речь не идет об „образе образа", хотя потебнианское понимание внутренней формы как этимологического значения составляет часть научного аппарата лингвистики и как инструмент описания символического пространства Родины активно привлекалось нами в этом исследовании. Внутренняя форма языка - и здесь мы скорее приближаемся к пониманию ее у Г.Г. Шпета74 - это скорее внутренне присущая языку технология смыслопроизводства, а вместе с этим - и идеологическая технэ, техника языка в широком понимании. Толкуя мысль Вильгельма фон Гумбольдта о внутренней форме языка, Шпет определяет последнюю как „прием, способ, метод формообразования слов-понятий".75 Это не только отношение плана выражения к тому, что обозначено, но и сам способ их соотнесения, которое нужно понимать „как движение". Это не закон и не правило, а, скорее, „путь", не схема, а „интеллектуальный прием", не данность, а „алгоритм".76 Внутренняя форма - энергийный аспект языка: она отвечает за язык как процесс, хотя в каждый отдельный момент времени язык „оседает" в состояние „культурной вещи" и на правах такой вещи имеет структуру и историю, которая и отражается в форме лексикона и грамматики. Здесь внутренняя форма явлена нам как образчик алгоритма смыслообразования -именно в этом виде наблюдает ее Гумбольдт, сравнивая сигнификативную конфигурацию имени слон и его санскритских эквивалентов, которые в буквальном переводе означают „однорукий", „двузубый" и пр. Но внутренняя форма как алгоритм присвоения мира в языке - не столько „то, что", сколько „то, как". Именно это рассуждение Шпета позволяет нам говорить о внутренней форме как идеологической технэ. Открытие Гумбольдтом внутренней формы легло в основание научного языкознания - именно Гумбольдт имеет честь быть его „отцом". Но нужно отметить и еще один „порог", который миф о языке переступил, войдя в пространство научности. Гумбольдт не только открывает ряд ученых, но замыкает собой и ряд „мистиков", таких, как Гаман и Гердер - философов, искавших в языке божественный принцип. У Гамана мир есть слово, поскольку слово есть Бог. Начало мира воплощено в слове, рефлексия и язык имеют в этом начале общий исток и, будучи Богом, этот исток непознаваем в принципе.77 Так же, как у Гамана, у Гердера „язык как таковой" содержит в себе нечто большее, чем процесс и результат коммуникации человека с человеком. Это „большее" - не что иное, как след, оставленный в языке человека памятью его (человека) божественного творения, отпечаток образа и подобия Божия, который накладывается на акт коммуникации и направляет его. Это communicatio - как communio - как communitas - не между равным и равным, а между преходящим и Вечным, между низшим и Высшим, между падшим и Истиной, communicatio, в которой Истина взывает к человеку и возвышает его до понимания своего Замысла.78 Таким образом, Гумбольдт только придал внутренней форме как „духу языка" научное обоснование, подобно тому, как Гегель придал научное обоснование духу Истории. Гумбольдтовской внутренней форме предшествовала долгая традиция христианской герменевтики. Как известно, универсальным прообразом ее является чудо Воплощения Христа. Христос -это Слово, в котором воплощается Дух Божий. Явление Христа в облике Сына Божия - залог „манифестируемости" Духа вообще. Постольку, поскольку оказалось возможным это Явление Духа в теле Христа - постольку возможна манифестация смысла, это своего рода предел, к которому герменевтика бесконечно приближается и дальше которого идти не может. Дух - это принцип, который движет и определяет единство Троицы. В этом смысле знак языка тоже концептуализируется троично: это единство формы, содержания и принципа их единства - внутренней формы. Можно думать, что Гумбольдт „узнал" это троичное построение, читая древнеиндийские грамматики. В философии языка древних индийцев есть понятие „спхота" - „души звука", неизменяемого внутреннего принципа, который увековечивает нечто фундаментальное в изменчивой форме знака и в его отношениях с другими знаками и со своим означаемым. В традициях христианской герменевтики Гумбольдт мог переформулировать спхоту как „дух", а внутреннюю форму - как дух народа. Он придал ей статус движущего принципа, энергейи, силы, власти.79 Однако вернемся к Шишкову и тем языковым исканиям, которые стали контекстом изобретения российского Отечества. Мы застаем этот контекст на самом пороге открытия внутренней формы, на последней „донаучной" стадии этого процесса. Здесь мы обнаруживаем - причем на очень ранней исторической ступени - интересные экспериментальные проекты идеологизации языка, в которых поиски эстетического критерия, истории, божественного откровения и „политической корректности" идут рука об руку и опираются на одни и те же процедуры поэтической мифологизации Слова. Мы видим в этих попытках формализации / мифологизации языка процесс поиска новой идеологической парадигмы. Идет идейная борьба за внутреннюю форму языка. В культурном проекте Нового времени внутренняя форма языка определяется его отношением к истории и представляет собой способ самоосознания культуры во времени. „Окультуривание" времени - это задача эстетического проекта Современности, которая осознала себя как „современность" по необходимости осмысления отношений между „сейчас" и „прежде", „сейчас" и „потом".80 Мир, освоенный в терминах „сейчас", „прежде" и „потом" принимает форму прогрессии, форму исчисления, т. е. Времени, поисками которого занят, по-своему и на собственной „делянке", и Шишков. Прошлое оказывается формой упорядоченного движения: восходят и заходят царства, перемещаются народы, смешиваются языки. Необратимость времени - неизлечимая травма Современности. Знание о движении времени порождает желание обретения порядка в этом движении. Изобретение истории связывается с поиском в хаотическом движении времени хотя бы чего-то постоянного, незыблемого, нерушимого, неизменного. Разум отвергает мысль о возможности бессмысленного протекания времени. Рациональная философия конструирует время как смысл, пишет историю как мораль. В век разума универсальная грамматика выясняет порядок предустановления, в который входит и временной порядок происхождения - кто раньше всех, кто „первоначален". Вместе с иерархией первоначалия возникает и представление о своего рода порядке Искупления: кто стоит ближе к „первоисточнику", тот его в себе и сохраняет; „первоначалие" - залог чис- тоты Божественного замысла; заботливо нести в себе „первоначалие" -значит обеспечить себе историческое первенство - своего рода аналог царствия небесного: „первоначальные" спасутся. Это желание остановить время в слове, отыскав в последнем признаки универсальных и первоначальных — т. е. сохранившихся, несмотря на разрушительность действия времени - следовательно, вечных смыслов, имеет прямое отношение к теме риторической технологии Родины / Отечества. Мы увидим, как мысль Шишкова и его старших современников занята поисками, как сказали бы сейчас, „семантических примитивов" и как из таких примитивов - неизменных во времени корней языка - складывается вся концептуальная картина мира, в том числе и картина Родины. Вера в осмысленность таких „примитивов" позволяет говорить о них как об алфавите Творения: в слове русского языка изыскивается первоначальный смысл, изыскивается собственно „русский Бог". Мы имеем в виду корнесловие - герменевтический стиль, распространившийся в Европе Нового времени, стиль, в котором работал и Шишков, и его „филологический идол" Ломоносов. Это „эпоха этимологии" в так называемой „донаучной филологии" - интереснейший полигон, на котором отрабатываются не только научные технологии, но и технологии языка власти. Шишков был самым младшим и последним „бойцом этимологического фронта" из этой европейской плеяды. Популярное сравнение корнесловия с каббалистикой имеет под собой основание, это не случайное сходство. Перелом XIX века - время расцвета и заката филологического этимологизаторства - отличается повальным распространением мистицизма, превращением „алхимического" (масонского, розенкрейцерского, пиэтистского) толкования в общее место публичного языка. Корнесловие (конкретные примеры приводятся и комментируются ниже) толкует слова русского языка, исходя из представления о его полном подобии языку Священного писания. Перестановки звуков, столь характерные для корнесловия и неприемлемые для научной этимологизации - это опосредованное рациональными мистическими учениями заимствование из древнееврейских толкований, которые придают священный (смыслообразующий) смысл сочетаниям согласных (священный еврейский алфавит состоит из одних согласных) вне зависимости от взаимного расположения букв. Именно на этом принципе (пропущенном, разумеется, через многочисленные фильтры светского богоискательства) и основывается идеографичекий принцип словарей XVIII века, который сохранился и в первом издании Словаря Академии Российской (1789-1796 гг.). Толкуя язык „по корням", словарь дает представление об универсальной грамматике языка как универсальном порядке мироздания. Любое сочетание согласных в корне разлагается на элементарные смыслы: чем меньше элементарная единица, вплоть до одного единственного звука, чем универсальней ее сочетаемость с другими единицами, тем шире толкуется ее значение. Корнесловие имеет свою историческую сверхзадачу: поиск „первоначальных" корней, т. е. признаков присутствия в современном корнеслову языке следов языка Божественного творения. Политическая сверхзадача заключается в том, чтобы эти Божественные следы обнаружить именно в родном языке. Тем самым доказывается и Божественное присутствие в „духе (собственного) народа" и в духе его государственного устройства. У русских этимологистов - Тредиаковского, Ломоносова, Татищева, а затем и у Шишкова - признаки „первоначалия" обнаруживаются в коренных русских словах, а поледовательность этимологических трансформаций знаменует собой закономерность в историческом превращении. Благодаря „первоначалию Россов", „коренные" русские слова „помнят" всю мировую историю, свидетельствуют об этой истории, раскрывают ее загадки. Упоминающееся у Птолемея таинственное географическое название Азагориум „объясняется тем, что выводится из русского Загорья" (В.Н. Татищев). Название скифы - из ветхозаветной скинии („зане в степях преходно в палатках или шалашах обитали" - В.Н. Татищев).81 Скифы, стало быть, по своей древности - библейский народ. Есть, правда, и другая версия: имя скифы происходит от имени чудь (М.М. Щербатов):82 праславянское племя, следственно, более „первоначально", чем античный миф. И еще одна: скифы (скиты) - потому что жизнь свою проводили в скитаниях (A.C. Шишков). В названии русского города Перемышлъ сохранилось имя Прометея (A.C. Шишков). Следовательно, славяне - не только современники библейских патриархов, но и свидетели ранней греческой мифологии. Более поздняя история и подавно отразилась в славянских названиях. Угры (мадьяры) - от горы, потому что жили у гор. Норвегия называется так, потому что на самом деле - Наверхия, расположена на верху карты. Британия - „искаженное" имя Пристания, потому что там кельты пристали, нашли себе убежище. Слово кельты - от слова желтый, в соответствии с цветом волос. Амазонки - на самом деле омужонки, т. е.,превратившиеся в мужей' (последние - знаменитые этимологии В.К. Тредиаковского). Все эти „закономерности" можно наблюдать потому, что славенский язык - „первоначальный", и не столько даже по отношению к своему историческому источнику, сколько ко всеобщему духовному. В нем подлинный дух Божественного Провидения и от него пошли все остальные языки мира.83 В связи с мифом о первоначалии языков нельзя не упомянуть его разновидность - миф о иафетических языках как „самых первоначальных". Признаки „иафетических" усматривались в разное время в разных языках, вплоть до „нового учения о языке", которое классифицировало под этим наименованием языки Кавказа. На „донаучной" стадии было распространено представление о том, что иафетические языки - самые „первоначальные" и, следовательно, самые прозрачные в отношении обитающей в их формах Благодати. Ведь Иафет - единственный безгрешный сын Ноя, на нем нет проклятия, падшего на его братьев Сима и Хама, видевших наготу отца. Раз нет проклятья, то и первоначальный смысл в иафетических языках должен быть явлен с наибольшей наглядностью. Поиск иафетических языков - одна из интереснейших страниц „антинаучного" языкознания, один из интереснейших лингвистических мифов. Мы не можем отказать себе в удовольствии пространно процитировать текст Шишкова, который является переводом из европейской мифологии иафетического языка. Для Шишкова истина, заключенная в этом источнике, абсолютна. Из великого числа вышедших в сии последние веки сочинений о первоначалии языков можно с основанием усмотреть что в нашей Европе и в большей части Азии до некоторого времени был один язык, повсюду, при разности токмо наречий, тотже самый. Я древний сей язык называю Яфетовым [...], и распространяю оный во все те края, где они („яфетиды". - И. С.) поселялись и водворялись. Едва бы можно было понять, каким образом потомки Яфетовы могли иметь столько выходцев, что населили всю Европу с ея островами, всю полуночную часть великой и малой Азии, Мидию, Армению, весь край между Черным и Каспийским морем, Великую Татарию, Индию и Китай, естьлиб не знали мы, что сие сбылось по благословению, какое Патриарх Ной дал Яфету, сказав: да распространит Бог Иафета, и вселится в селениях Симовых, и да будет Ханаан раб ему [...] Отселе происходит, что в странах, преданных судьбою потомству Яфетову, в общем разделении земли между сынами Ноя язык Яфетов должен почитаться первобытным, и напротив в землях завоеванных, кои однакож сохранили оный некоторое время, надлежит почитать его искаженным, чрез принятие слов языка потомков, происшедших от Сима и Хама. [...] Первые начала вещей по природе своей весьма просты; великие перемены не прежде воспоследовать могут, как по протечении долгого времени, и чрез разные изменения техже самых начал (обоснование „семантических примитивов". - И. С.). Отсюда почитаю я за верное, что хотя язык Яфетов разделился на многие наречия, однакож многие веки даже и после рассеяния людей, долженствовал сохранить первую основу и звуки началобытности своей в словах и значениях. Между всеми земными царствами нет ни одного, которое бы столько держалось языка своего, нравов и обычаев, как Славено-Иллирийские народы, которые и поныне суть единственные блюстители древнего языка первых потомков Яфетовых. Наконец сей древний Яфетов язык не богатый коренными, но пребогатейший сложными словами, был такой природы, что мог извлекать и выражать живо, не только собственно мысль, но и постепенность ея, и принадлежности вещей.84 Наконец, проводится попытка толкования имен Священного писания, а тем самым - как бы подводится „базис" под высказанную выше гипотезу возникновения языков: Имя Яфет или Гиафет по Еврейски значит распространение; разумея под сим почти неисчислимое потомство, которое долженствовало рассыпаться по землям даже и тем, кои по общему разделению земного шара достались братьям его. Имя Яфета сохранилось и было в почтении от самой глубокой древности не токмо в Европе, где он поселился; но почти во всех областях Азии и Африки. Иллирийские Босняки, когда хотят сказать: это не большая вещь, то говорят [... „]нет тут Яфета["]. [...] Магог, второй сын Яфетов, [...] происходит от еврейского mug, значащего муку или мучение, претерпенное Прометеем; ибо гражданская история почитает Прометея сыном Яфетовым. По Иллирийски тиса или muka значит тож самое, что и еврейский mug, то есть, мучение, терзание. 85 Современный читатель легко запутается среди этих баснословных яфетов, гогов и магогов, но актуальный для своего времени политический смысл этого текста очевиден. Миф об иафетических языках, как мы видели, привел Шишкова к признанию „первоначалия славян". Это общее место риторики этимологистов - строителей русского литературного языка. Славенский язык — хранилище мирового порядка, включающего в себя и амазонок, и кельтов, и Прометея, „сына Яфетова", и скинию Завета, и Гога с Магогом. Различие языков - результат географического перемещения народов, „забывших" и „исказивших" свой „первоначальный" (славенский, т. е. богоданный) язык. „Первенство" славянского языка покоится, как на трех китах, на постулированных еще Тредиаковским „трех главнейших древностях российских": это первенство „словенского языка пред тевтоническим"; „первоначалие Россов" и тезис о „варягах-руссах славенского звания, рода и языка".86 Мы видим, что поиски внутренней формы на этимологической стадии стремятся к утверждению универсализма русского языка - подобно отцу, русский готов принять под свою сень все остальные языки мира, „вторичные" по отношению к славенскому. Славенский готов дать этим языкам историческое и теософское „пристанище"; сохраняя в себе „первоначалие", он предоставляет „вторичным" языкам (например, „тевтонскому") возможность обрести себя в мифологизированной истории человечества, едва ли не единственным племенем которого оказываются славяне. Этот универсализм носит политический характер, но и он в свою очередь продиктован герменевтическим климатом эпохи. Эра этимологии -завершающая стадия эпохи универсальных грамматик и важный этап всеевропейского процесса поиска совершенного языка.87 Уже отмечалось, что универсальная грамматика опирается на философское построение, которое усматривает в человеческом языке метафизику скрытого Божественного замысла. Идеологически эта попытка была подготовлена Лейбницем и Декартом. Без лейбницевской идеи „предустановленной гармонии" не могла бы возникнуть и сама мысль об универсальной грамматике - по сути дела, не грамматике языкового выражения, но грамматике мироустройства. С другой стороны, онтологизация грамматики не была бы возможна и без картезианского уравнения между мышлением и экзистенцией. Коль скоро cogito есть то же, что бытие, то законы cogito, следовательно, есть не что иное, как законы Бытия, а логическая грамматика - то же, что небесная механика. Именно Лейбниц выдвигает идею всеобщего, который устроен как логическая семантика Божественного творения. Мир начинает проявлять отчетливые признаки грамматикализованности; рационалистский Бог мыслит (творит) субъектами, предикатами, атрибутами, логическими связками. Среди подвижных и изменчивых форм язык один устойчив и неизменен, ибо по необходимости разума (Разум и Слово - атрибуты, отличающие человека от животного: общее место философии языка XVII-XVIII вв., от Декарта до Гердера и далее) должен основываться на универсальной грамматике Божественного Глагола. Толкуя языки, философ (филолог) приходит к пониманию предустановленной гармонии мира с тем, чтобы способствовать человеческому языку в деле несения из прошлого, утверждения в настоящем и передачи в будущее магической силы предустановленной гармонии - принципа, на котором, при всей переменчивости материального мира, зиждится его непреходящее духовное существо. Универсальная грамматика оказывается в рациональной системе Нового времени методологией сотворения мира. Своеобразный универсализм - стремление включать мировые события в историю собственного племени - характерная стадия коллективной самоидентификации, предшествующая национальному партикуляризму. Согласно этому мифу, славяне изначально заключают в себе все, что содержится во вселенной Творения. Славянская история причастна всему, поскольку является „безгрешным" (Иафет безгрешен) свидетельством и собственно продолжением Священной истории. Истории других народов становятся с этой точки зрения чем-то случайным и необязательным, они не способны дополнить историю славян до целого, поскольку именно эта последняя то Целое в себе уже несет изначально. „Цельность" славенского легитимирует монополистическую претензию на владение Богом. Поиск внутренней формы, которая мыслится в терминах универсальной грамматики, как раз и приводит к этимологическим фантазмам. Этимологический метод герменевтики можно рассматривать как рационализацию Диахронической семантики. В ходе этой рационализации миф „вчитывает- ся" не только и не столько в строй языка, сколько в его политическую историю. Только позже, в эпоху национального романтизма, в дискурсе коллективного „мы" возникнет вопрос о национальной специфике, и ранний империалистический универсализм уступит место национальному партикуляризму. Это будет связано с выдвижением новых требований к внутренней форме: национальный романтизм не ищет в языке „универсального Бога", „Бога для всех". Он стремится „вычитывать" из языковых значений „своего бога ", т. е. не общность, но различие, не универсальность, но специфику. Внутренняя форма из грамматики всеобщности превратится в „грамматику национальной неповторимости". Из универсальной грамматики она трансформируется в „гения места", в гумбольдтовский „дух нации". В следующем поколении русских филологов, в эпоху славянофилов, возникнет в русской культуре и дискуссия о „русском боге". Пока же у Шишкова речь идет не о „русскости", а о „всеобщности", но такой, которая берет свое „первоначалие" от Бога православной церкви. „Первоначалие" славенского языка - а следовательно, и первоначалие русского народа — связано с тем, что он есть язык (единственно верного, неискаженного последующими „забвениями") Священного писания, и, следовательно, проект сотворения мира по слову Божию в нем явлен в своем первозданном виде. Задача доказательства всех этих положений, как и стиль аргументации, определяются именно тем фактом, что ответ известен заранее и никаким пересмотрам не подлежит. Ведь само имя славяне, как это известно Шишкову из работ его предшественников-этимологистов, производно от слово Слово. Или же от слова Слава, что в принципе безразлично, поскольку и Слово, и Слава имеют один и тот же референт: оба являются именами Бога. Славяне, следовательно, получили свое наименование - а вместе с ним и особые исторические полномочия - от самого Создателя. Они сохранили в чистоте Божественное имя и пронесли его через время и испытания в корне собственного этнонима. В силу этого они воплощают в себе и существо человеческого как такового - в том виде, в каком замыслил человека Господь. Поэтому и имя человек также этимологически возводится к слову (общность элемента -лов- является достаточным основанием для поэтического воображения). Шишков выстраивает фантазматическую этимологию от слова к словеснику (изобретая для этого несуществующую семантику: словесник означает 'существо, порожденное словом'), словесник объявляется ранней формой имени человек. Этот мифический словесник, в свою очередь, как оказывается, имеет еще одну деривационную основу: „родственное" ему слово целый в значении 'целомудренный, чистый, непорочный'. От целого этимологически производится якобы некогда существо- вавшая форма целовек (т. е., надо думать, 'цельное, целомудренное существо') и из целовека - уже собственно человек. Что и говорит о первоначалии славян среди других человеческих племен, поскольку в Евангелии таким цельным Словом является Христос. Таким образом, и обоснованность геополитических претензий Империи можно считать доказанной: она продиктована словом Евангелия. Шишков резонерствует, рационализирует, подвергает слово Священного писания герменевтической проверке на растяжимость. Дар слова есть величайшее преимущество, каким творец отличил человека от животного. Сего ради под именем словесного существа разумеется одаренное душею, мыслию, разумом, словом; а под именем безсловесного, неразумное, чуждое размышлений, умствования, любомудрия. Само название слава происходит от имени слово; ибо без молвы народной, без разговоров, без слов не может существовать никакой славы [...] Из сего явствует, что прение о Славенском народе, каким образом должно называть оный Словяне или Славяне, есть совершенно пустое; поелику слово и слава представляют нам одно и тоже или два одно от другого происходящие и весьма смежные между собой понятия.88 Славяне (словяне) оттого так называются, что одарены словом.89 Изумление позднейших историков - ученых позитивистского толка90 перед лицом этого этимологизма безмерно. Они объясняют его как простительную слабость донаучного состояния языкознания. Правда, склонность к этимологизациям свойственна и эпохе безраздельного господства науки. Этимологизируют не только эксцентричные Тредиаковский и Шишков. Этимологизируют Хомяков и Константин Аксаков. Этимологизирует, со ссылкой на научный авторитет Гумбольдта, A.A. Потебня. Этимологизирует В.И. Даль - автор лучшего русского словаря. Далее, как мы знаем, этимологизируют философы языка серебряного века (для С.Н. Булгакова философское толкование мира - это толкование слова, язык - это „имяславие"; ср. также философию имени у П.А. Флоренского и А.Ф. Лосева).91 Этимологизируют - под эгидой А.И. Бодуэна де Куртене - футуристы. Бурно этимологизирует „новое учение о языке". В наше время этимологизируют постструктуралисты, когнитивисты и концептуальные аналитики, включая и автора этих строк. Параметры истины („экономия истины") по сравнению с шишковским временем неоднократно менялись, но технология ее производства во многом сохраняется. Ранние архаизированные этимологии Тредиаковского, Шишкова и других, по оценкам специалистов позитивной школы, фантастичны, невероятны, являются продуктом пылкого воображения. Это облеченное в академическое рассуждение желание Поэтического - неудержимое стремление, по выражению более позднего времени, „кощунственно венчать гараж с геранью". Этимологизаторов речь „заводит" (по слову Марины Цветаевой) едва ли не дальше, чем поэтов. Этимология строится как поэтическое созвучие, звуки в корнях переставляются, казалось бы, произвольно, но оказываются по отношению друг к другу поэтическими аллитерациями; корнесловие „венчает слова" на основании проявляющихся в них внутренних рифм. Смысл, воплощенный во внутренней форме слова, выстраивается наподобие стихотворной стопы или строки. Корнесловие - поиск созвучия. Это чисто поэтическое отношение к этимологии слова как к „звукам", как к „звонам". Однако, слыша такой „звон", этимологист твердо знает, „где он": это ему подсказывает его политическое чутье. Этимологическое воображение воспаляется не произвольно, но в связи с совершенно определенными темами: при рассуждениях о происхождении Россов, происхождении русского языка, при выражении патриотических и верноподданических чувств. Филологическое этимологизирование XVIII-XIX вв. — не мания, не дурное поветрие, как это иногда можно заключить из чтения научных книг. Его надо рассматривать как риторическое общее место, как прием дискурса совершенно определенного толка, а именно - дискурса о самоидентификации. Этимологические доводы - наукообразные псевдоаргументы или, наоборот, духовидческие поэтические откровения - обязательный компонент „словоизвития", связанного с дискурсом на темы „Кто мы", „Откуда мы" и „Почему мы лучше других". Растерянность позитивной истории перед лицом такой риторики вполне понятна: историк языкознания, историк словесности ищет в „эпохе этимологии" предвестия неизбежного наступления Истины, заключенной в подлинно научном знании. Приговор ученого однозначен: глубокое невежество, проклятие „невегласия".92 Фатальное непонимание существа научной истины. Г.Г. Шпет в своих очерках по истории русской философии отмечает наряду с невежеством еще одну особенность русской академической интеллигенции: ее утилитарность, добровольное служение интересам Империи, полную ангажированность властью.93 В реконструкциях словенского Ursprache поэтическое наитие и политический интерес не противоречат друг другу. Однако и здесь, как думается, следует видеть не свидетельство отсталости русской филологии, а скорее особенность ее культуры: не случайно русская академическая среда на протяжении своей истории систематически предпочитает независимому мышление цивилизованного интеллектуала западного типа - миссию идеологического обслуживания государственной бюрократии. Выбор между „свободной" истиной и истиной, политически ангажированной и „общественно полезной", совершался в шишковские времена, как и в наши дни, сознательно. В этимологиях русских историков и филологов следует видеть вполне авангардный по своему времени, хоть и не научный (именно антинаучный, идеологически убежденный антинаучный), но не менее значительный последующий генезис - а именно, генезис политического и поэтического языка. В „безумных" возведениях человека к слову - гениальное поэтическое открытие, достойное Хлебникова. Но в нем и изобретение идеолога, „инженера человеческих душ", который нащупывает формы будущего языка политической пропаганды, языка Империи, языка государственни-ческого определения нации и народности. Язык власти мифологизирует свой исторический источник. В частности, маскируясь под „подлинную русскую архаику", политический язык тщательно камуфлирует свои задачи, связанные с программой Нового времени, программой современного государства - задачи выработки рационального идеологического механизма для создания общественного мифа. Это -цель политики европейского толка, и она имеет западные прецеденты. В рассуждении о „первоначалии Россов" Тредиаковский предлагает, казалось бы, оригинальный „росский" миф, но в своих „безумных" методах целиком опирается на языковые эксперименты западных предшественников. С. Булич94 приводит пространный список: здесь и „Синопсис всеобщей филологии" Генселия - с замечанием позднего библиографа, „Это диковинное сочинение не заслуживает нашего внимания", как будто написанное о лингвофилософских изысканиях самого Василия Кирилловича. Здесь и Parallelismus XII Георга Каспара Кирхмайера, с его „скито-целто-европейскими (иафетическими)" языками. Здесь „Антиклувер" „шведа Стиернгелмия" (Георг Шернхельм, мудрец из Уппсалы, который в 1671 г. издал Готское евангелие Ульфилы, где в примечаниях доказывал, что „Иафет с 15 родоначальниками его племени (от которых произошли Европейские народы) не участвовали в Вавилонском столпотворении" и, следовательно, европейские языки происходят непосредственно от Ноя - это из статьи некоего А. Б., возможно, профессора А. Барсова, от 1786 г.).95 В этой же статье упоминается Иоганн Георг Экхардт, помощник Лейбница, который этимологическими методами объявляет о первоначалии немецкого народа, правда не от Ноя, а от какого-то другого библейского колена, ушедшего на север еще до Потопа (еще один интересный лингвистический миф - миф о Самбатионе). Делаются ссылки на „Амазонические писания" Горопия Бекана (ван Горп или Горопиус Беканус), доказывавшего, что фламандский язык есть древнейший язык мира
|