Тынянов Ю. Н. 4 страница
В этом же письме Пушкин канонически шутит над «покойной Академией и „Беседой губителей российского слова"» и (снова в духе эпистолярного стиля карамзинистов) прощается с «князем», грозой всех князей стихотворцев на «Ш.», то есть Шихматова и Шаховского. К 1815 г. относится характерная эпиграмма Пушкина в его лицейских записях: Угрюмых тройка есть певцов — Шихматов, Шаховской, Шишков, Уму есть тройка супостатов — Шишков наш, Шаховской, Шихматов, Но кто глупей из тройки злой? Шишков, Шихматов, Шаховской!' В тех же записках Пушкин переписывает длиннейший дашковскии «гимн» — «Венчанье Шутовского» и заносит совершенно карамзинистским стилем написанные «Мои мысли о Шаховском». Подобно этому Пушкин канонически нападает на Хвостова, Боброва и, вслед за Батюшковым, заодно задевает в 1814 г. Тредьяковского («К другу стихотворцу»). В столь ' Здесь любопытна и самая эпиграмматическая форма, заимствованная, по-видимому, у Вольтера: Dcpechez-vous, monsieur Titon. Enrichissez votrc Helicon: Placcz-y sur un piedestal Saint-Didicr, Danchet ct Nadal, Qu'on voie amies d'un meme archet Saint-Didicr, Nadal ct Danchet, Et converts du meme lauricr Danchet, Nadal ct Saint-Didicr. Впрочем, эта форма И вообще канонична для старинной французское эпиграммы. Ср. старинную французскую эпиграмму (Ludovic LalaniH'-Curiositcs litteraires. Paris. 1887. P. 30-31): Paul, Leon, Jules, Clement Out mis notrc France en tourment. Jules, Clement, Leon ct Paul Ont pertroublc toute la Gaule... 52
же канонический ряд (очень удобный в стиховом отношении) поставлены в том же стихотворении Дмитриев, Державин, Ломоносов. Жизнь имен и оценок в стихах, в критических статьях и письмах разная. Канонические стиховые формулы с этими именами сохраняются в стихах и тогда, когда в письмах и отчасти статьях они давно пересмотрены и даже отвергнуты. Тем более показательно нарушение канонических формул в стихах. А между тем уже в 1814 г. Пушкин может счесться карамзинистом-вольнодумцем. Он уже как будто начинает пересматривать вопросы литературной теории. В послании к Батюшкову он внезапно отводит из осмеиваемого ряда Тредьяковского: Но Тредьяковского оставь В столь часто рушимом покое; Увы! довольно без него Найдем бессмысленных поэтов, Довольно в мире есть предметов, Пера достойных твоего! Оппозиция робкая — она заключается в указании «истасканное™ примера» и не мешает Пушкину еще в 1817 г. в послании к Жуковскому канонически пробрать Тредьяковского и Сумарокова, столь же канонически воспеть Ломоносова и еще более канонически вспомнить беседу «отверженных Фебом», «печатающих слогом Никона поэмы». Так же «обязательны» и упоминания о «вкусе» и «здравом смысле», отвергаемом «Беседой», и полная солидарность с карамзинистами в громком деле Озерова, смерть которого инкриминировалась ими Шаховскому. Более любопытно, что в каноническом списке любимых авторов в «Городке» («Озеров с Расином, Руссо и Карамзин» — наиболее типичный пример отстоявшихся стиховых формул) встречается пара, не соединимая для многих карамзинистов и гораздо позже: «Д м и т р е в нежный... с Крыловым близ тебя». (Следует вспомнить хотя бы Вяземского, который, по воспоминаниям его сына, уже значительно позже запрещал детям читать Крылова и заставлял учить апологи Дмитриева.) 53
Между тем в 1815—1816 гг. выступают младшие архаисты, идет борьба Шаховского, Катенина и Грибоедова против Жуковского. К 1817 г. относится кризис «Арзамаса» (речь М. Ф. Орлова — «Рейна»), к 1818 г. — его распад. «Арзамас» был как бы сгущением всех форм шутливой, полудомашней поэзии карамзинистов1. Он был второю молодостью, вторым поколением карамзинизма. Он как бы диалектическое развитие формы салона старших карамзинистов; эта форма — пародически-шуточная — была исчерпана очень быстро. В самом «Арзамасе» как своеобразном литературном факте уже есть элемент разложения эстетизма и маньеризма карамзинистов, есть неприемлемый для карамзинистов «бурлеск» и грубость; в этом смысле Блудов (и отчасти Жуковский) как бы2 делегаты от старших, а самый молодой арзамасец — Пушкин — наиболее далек от них. К 1818 г., как мы видели, относятся характерные колебания Батюшкова и Жуковского и тревога более правоверных — Вяземского и А. Тургенева. Карамзинистская языковая культура, как и своеобразная форма их литературного общества, оказываются накануне кризиса. В 1818 же году состоялось сближение Пушкина с Катениным. По известным словам Анненкова: «Пушкин просто пришел в 1818 г. к Катенину и, подавая ему свою трость, сказал: „Я пришел к вам как Диоген к Антисфену: 1 Ср. характерные отзывы Карамзина п письмах к жене от 1816 г.: «Ты хочешь знать, кто со мною всех сердечнее, ласковее... Малиновские, арзамасское общество наших молодых литераторов» (Неизданные сочинения и переписка Н. М. Карамзина. Ч. 1. СПб., 1862. С. 153); «Сказать правду, здесь не знаю ничего умнее арзамасцев: с ними бы жить и умереть» (там же. С. 165). Ср. его же свидетельство о том, что деятельность «Арзамаса» замерла'. «Арзамас на боку, но не от ударов Академии мирной, если не покойной» (Письма Н.М. Карамзина к кн. П.А.Вяземскому. СПб., 1897. С. 67. Письмо от 13 ноября 1818 г.). 2 У Карамзина был план салона еще в 1820 г.; он пишет Вяземскому: «Мы с Жуковским говорили о том, что не худо бы от времени до времени приглашать 20 или 30 женщин, 30 или 40 мужчин в залу (например) Катерины Федоровны Муравьевой для какого-нибудь приятного чтения, не беседного, не академического, а... разумеете?» Письма Н. М. Карамзина к кн. П.А.Вяземскому. С. 94. Письмо от 21 января 1820 г. 54
побей — но выучи!" — „Ученого учить — портить!" — отвечал автор „Ольги"». Надо вспомнить, что это годы работы Пушкина над «Русланом и Людмилой»; Пушкин ищет пути для большой формы; карамзинский же период в основе своей был отрицанием эпоса и провозглашением «мелочей» как эстетического факта. Эпосом была легкая сказка, conte. Карамзинисты и теоретически, и практически уничтожили героическую поэму, но вместе с ней оказалась уничтоженной и большая форма вообще; «сказка» воспринималась как «мелочь». Путь Пушкина при этом своеобразно эклектичен: он принимает жанр сказки, но делает ее эпосом, большой эпической формой. Здесь открывался вопрос о поэтическом языке: при таком жанровом смещении язык не может остаться в пределах традиции карамзинизма. Тут-то автор «Ольги» и сыграл решительную роль. Поэтический язык Пушкина в «Руслане и Людмиле» подчеркнуто «простонароден и груб». Практику Катенина, который мотивировал свое «просторечие» жанром «русской баллады», Пушкин использует для большой стиховой формы. В результате в поэме, которая «стоила Пушкину усилий, как никакая другая» (Анненков), Пушкин вышел на путь нового эпоса. Это было превращение младшего, малого эпоса «карамзинистов» в большой, которое могло совершиться только при особых условиях: при изменении поэтического языка «младшего эпоса», «легкой сказки». Полемика вокруг «Руслана и Людмилы» как бы повторила полемику вокруг «Ольги» Катенина. Особенно характерна здесь позиция Карамзина и Дмитриева. Дмитриев пишет: «Что скажете о нашем „Руслане", о котором так много кричали? Мне кажется, это недоносок пригожего отца и прекрасной матери (музы). Я нахожу в нем очень много блестящей поэзии, легкости в рассказе, но жаль, что часто впадает в бюрлеск... Воейкова замечания почти все справедливы». Критика Воейкова не только была в общем отрицательной, но и, в частности, порицала Пушкина как раз за то, обвинение в чем было выдвинуто и против Катенина в 55
полемике вокруг «Ольги». Воейков (как, впрочем, и все другие критики) колеблется в определении жанра новой поэмы и решает, что это жанр «богатырской волшебной поэмы» и притом «шуточной»; он резко нападает на Пушкина за «безнравственность» некоторых описаний (что в литературном плане было близко к обвинению в «непристойности» - ср. полемику Гнедича и Грибоедова по поводу «Ольги»). Он подчеркивает стилистическую «бессмыслицу». Самым памятным для Пушкина и Катенина примером осталось «пояснение» Воейкова: «С ужасным, пламенным челом, то есть с красным, вишневым лбом». (Катенин называл потом Воейкова «вишневым».) Воейков упрекал Пушкина в употреблении «неравно высоких» слов («славянское слово очи высоко для простонародного русского глагола жмуриться») и в «желании сочетать слова, не соединимые по своей натуре» (это, впрочем, общий упрек «романтикам»); он подчеркивал у него низкие слова и назвал рифму кругом-копием — мужицкою. Поэма для Дмитриева, как и для Воейкова, была бурлескной, грубой, «простонародной», Дмитриев сравнивал ее с бурлеском XVIII в., осиповской «Энеидой». Что касается Карамзина, он назвал «Руслана и Людмилу» и о э м к о й, отказываясь, таким образом, признать ее большой эпической формой. Полемика Жителя Бутырской слободы против «простонародности» и «грубости» Пушкина общеизвестна. Любопытно, что Пушкин подозревал Катенина в авторстве одной критики, и эта критика сплошь касается мотивированности сюжетных деталей и не касается поэтического языка. Пушкин оказался в одном ряду с Катениным. Недоуменные же похвалы критики объясняются тем, что поэт просторечия на этот раз был на высоте всей культуры карамзинизма. Очутился в одном ряду с Катениным Пушкин и в друтом — в открытом выступлении против Жуковского. 56
1V песнь «Руслана и Людмилы» написана в 1818 г., только три года отделяют ее от «Липецких вод» Шаховского, два года от полемической «Ольги» Катенина и шума вокруг нее, год от «Студента» Катенина и Грибоедова, где пародируется Жуковский, и в IV песне «Руслана и Людмилы» обличается Жуковский «во л ж и прелестной» и пародически смещается фабула «Двенадцати спящих дев». Н. Тихонравов и В. Миллер с большим основанием приписывают эту пародию временному сближению с Катениным1. Мы видим также, что не только эта пародия, но и вся стилистическая проблема, связанная с «Русланом и Людмилой», находится в зависимости от литературного перелома Пушкина, приведшего его к сближению с Катениным. Интересна еще одна деталь. В 1822 г. Пушкин пишет Катенину, узнав о том, что он перевел «Сида»: «Скажи: имел ли ты похвальную смелость оставить пощечину рыцарских веков на жеманной сцене 19-го столетия? Я слыхал, что она неприлична, смешна, ridicule. Ridicule! Пощечина! данная рукою гишпанского рыцаря воину, поседевшему под шлемом! Ridicule! Боже мой, она должна произвести больше ужаса, чем чаща Атреева». Здесь Пушкин пишет Катенину не как учитель, а как очень решительный ученик, и, конечно, вспоминает гротескную пощечину в «Руслане и Людмиле», вызвавшую негодование Жителя Бутырской слободы и Воейкова. Позднее, со снижением и прозаизацией героя у Пушкина снизилась комически и эта фабульная деталь («Граф Нулин»). В приведенном отзыве Пушкина уже совершен переход от «бурлескной» «пощечины» к «гротескной». Ср. замечание Пушкина (позднейшее) о том, что «иногда ужас умножается, когда выражается смехом». Защита поэмы пришла с неожиданной, казалось бы, стороны: Крылов ответил на критику «Руслана и Людмилы» известной эпиграммой. Интерес Крылова, редко и тяжело отзывавшегося в 20-х годах на литературные споры, ясен; он как архаист, проводящий «просторечие» в басне, ' Тихонравов Н. С. Сочинения. Т. III. Ч. I. М.. 1898. С. 479; Мимер В. ^wiiiii и Пушкин. С. 29-30. 57
был затронут полемикой, касавшейся по существу того же самого в другом жанре. «Руслан и Людмила» во многом удовлетворила архаистов. В 1824 г. Шаховской (которого Катенин помирил с Пушкиным еще в 1819 г.) обрабатывает эпизод из нее для театра. Любящий крайности Бахтин и позже, в конце 20-х годов, считает «Руслана и Людмилу» лучшим произведением Пушкина. Он пишет: «Жаль, что Пушкин не занялся сочинениями сего рода, истинно народными, и не польстился приобретением имени Российского Ариоста». Кюхельбекер же в 1843 г. писал в своем дневнике о поэме: «Содержание, разумеется, вздор, создание ничтожно, глубины никакой. Один слог составляет достоинство «Руслана», зато слог истинно чудесный. Лучшая песнь, по-моему, шестая: сражение тут не в пример лучше, чем в Полтаве», и дальше: «Остаюсь при своем мнении, что „Кавказский пленник" и особенно „Бахчисарайский фонтан", хотя в них стихи иногда удивительно сладостны, творения не в пример ниже „Руслана"...» Вместе с тем в связи с поэмой Пушкину пришлось пересмотреть свое отношение к карамзинизму. Канонические авторитеты Дмитриева и Блудова Пушкин, не колеблясь, уничтожает в течение 20-х годов. Отношение к Карамзину сложное, но эпиграммы Пушкина 1819 г. на Карамзина, которые А.Тургенев и Вяземский припомнили Пушкину после смерти Карамзина, были в атмосфере почитания, окружавшей его имя, актом поразительного вольнодумства. Первым пострадал Дмитриев, отзыв которого стал известен Пушкину. Уже в 1828 г. Пушкин, выпуская второе издание «Руслана и Людмилы», не смог не упомянуть о нем: «Долг искренности требует также упомянуть и о мнении одного из увенчанных первоклассных отечественных писателей, который, прочитав Руслана и Людмилу, сказал: я тут не вижу ни мыслей, ни чувства, вижу только чувственность. ! Вспомним, что и Зыков (в авторстве статьикоторого Пушкин подозревал Катенина), но словам Пушкина, подчеркивал «бедность создания», то есть сюжетную слабость поэмы. 58
Другой (а может быть и тот же) (таким образом, первый, «увенчанный писатель», по-видимому, Карамзин. — Ю. Т.), увенчанный, первоклассный отечественный писатель, приветствовал сей опыт молодого поэта следующим стихом: «Мать дочери велит на эту сказку плюнуть». В 1822 г. Пушкин пишет о смене влияния французского английским: «Тогда некоторые люди упадут, и посмотрим, где очутится Ив. Ив. Дмитриев с своими чувства-ми и мыслями, взятыми из Флориана и Легуве»1. Он ведет планомерную борьбу с Вяземским против Дмитриева за Крылова: «Но, милый, грех тебе унижать нашего Крылова... ты по непростительному пристрастию судишь вопреки своей совести и покровительствуешь черт знает кому. И что такое Дмитриев? Все его басни не стоят одной хорошей басни Крылова...» С Жуковским он борется из-за Блудова: «Зачем слушаешься ты маркиза Блудова? Пора бы тебе удостовериться в односторонности его вкуса». Он пишет Бестужеву в 1825 г.: «Богданович причислен к лику великих поэтов, Дмитриев также... Мы не знаем, что такое Крылов, Крылов, который (в басне. — Ю.Т.) столь же выше Лафонтена, как Державин выше Ж.-Б. Руссо». Почти в тех же выражениях, что и Дмитриева, осуждает Пушкин Озерова, имя, дорогое старшим карамзинистам и окруженное пиететом. В запутанном вопросе о романтизме этот пересмотр сыграл свою роль. Сходясь с архаистами в отрицании «темного и вялого» Ламартина (Кюхельбекер называет его лжеромантиком), Пушкин переносит вопрос о романтизме и классицизме на русскую почву и отказывается признать верность аналогии, адекватность этих западных В подчеркнутых Пушкиным словах «чувствами и мыслями» несомненная связь с отзывами Дмитриева о «Руслане и Людмиле». Переписка. Т. I. С. 47. Письмо к Н. И. Гнедичу от 27 июня 1822 г. 59
понятий русским литературным фактам. Он пишет Вяземскому по поводу «Разговора между Издателем и Классиком с Выборгской стороны или с Васильевского острова», предпосланного Вяземским «Бахчисарайскому фонтану»: «Знаешь ли что? твой „Разговор" более писан для Европы, чем для Руси. Ты прав в отношении романтической поэзии; но старая... классическая, на которую ты нападаешь, полно, существует ли у нас? это еще вопрос. Повторяю тебе перед Евангелием и святым причастием, что Дмитриев, несмотря на все старое свое влияние, не имеет, не должен иметь более весу, чем Херасков или дядя Василий Львович... и чем он классик? где его трагедии, поэмы дидактические или эпические? разве классик в посланиях к Севериной да в эпиграммах, переведенных из Гишара?.. Где же враги романтической поэзии? где столпы классические?» То же, в сущности, Пушкин повторяет и в официальной статейке «Издателю Сына отечества»; он даже называет «Разговор между Издателем и Классиком» Вяземского — «Разговором между Издателем и Антиромантиком». И кончает статейку упреком (который можно принять стилистически за комплимент, но который является по существу серьезным возражением Вяземскому): «Разговор... писан более для Европы вообще, чем исключительно для России, где противники романтизма слишком слабы и незаметны и не стоят столь блистательного отражения». Это совершенно трезвое констатирование отсутствия классицизма, происшедшее в процессе пересмотра Карамзинской эпохи, оказывает свое влияние на всю постановку вопроса о романтизме у Пушкина. Отмежевываясь от всех статических определений романтизма, он практически переносит вопрос в область конкретных жанров: он говорит о романтической трагедии, о романтической поэме и т.д. «Классическая трагедия» была для него столь же определенным жанром, как и «романтическая трагедия». Очень характерно, что он предлагает не кому иному, как Катенину, в 1825 г.: «Послушайся, милый, запрись, да примись за романтическую трагедию в 18-ти действиях (как трагедия Софии Алексеевны). Ты сделаешь переворот в нашей словесности, и никто более тебя того не достоин». И также 60
деловито осведомляется у Пушкина Катенин: «Что твой Годунов? Как ты его обработал? В строгом ли вкусе историческом или с романтическими затеями?» Это с большой резкостью высказал Пушкин в черновых набросках предисловия к «Борису Годунову»: «Я в литературе скептик (чтоб не сказать хуже), и... все ее секты для меня равны, представляя каждая свою выгодную и невыгодную сторону. Обряды и формы должны ли суеверно порабощать литературную совесть?.. Он (писатель. — Ю. Т.) должен владеть своим предметом, несмотря на затруднительность правил...» Отсюда же, из конкретной связанности у Пушкина вопроса о романтизме с вопросом о жанрах, характерная попытка решить разом и с определением романтизма. «К сему (классическому. — Ю. Т.) роду должны отнестись те стихотворения, коих формы известны были грекам и римлянам или коих образцы они нам оставили; следственно сюда принадлежат: эпопея, поэма дидактическая, трагедия, комедия, ода, сатира, послание... элегия, эпиграмма и баснь. Какие же роды стихотворений должно отнести к поэзии романтической? Те, которые не были известны древним, и те, в коих прежние формы изменились или заменены другими». Если принять во внимание, что под «родом» Пушкин понимает жанр, то станет ясно, в чем дело. Сущность русского романтизма Пушкин видел в создании новых жанров, «романтической поэмы» и «романтической трагедии» в первую очередь, и в смещении старых жанров («изменение» или «замена») новыми формами. И таков был самый существенный вопрос в поэзии 20-х годов. Спор в 1824 г., поднятый вокруг «Разговора» Вяземского, был спором о жанре «романтической поэмы», а не спором о романтизме вообще; по крайней мере Пушкин считал его в общем вопросе применимым более к европейской, чем к русской, литературе. И вот эту-то существенную поправку Пушкин пытается влить в статическое «определение» романтизма, которое очень долго (весь XIX в.) считалось необходимым. В результате определение ничего не выиграло, но конкретная постановка вопроса выяснилась как ни у кого из 61
современников: «романтичны» новые или измененные смешанные жанры. Пересмотр же вопроса о романтизме находился у Пушкина в несомненной связи с пересмотром вопроса о русском «классицизме», на который его натолкнуло отрицание Дмитриева и других старших карамзинистов. В течение 20-х годов борьба Пушкина с остатками литературной культуры старших карамзинистов продолжает углубляться. Здесь Пушкин по резкости выступлений совершенно солидаризуется и с Катениным и с Кюхельбекером. Литературная и языковая реформа Карамзина опиралась на известные формы художественного быта. Монументальные ораторские жанры сменились маленькими, как бы внелитературными, рассчитанными на резонанс салона, жанрами. Литературная эволюция сопровождалась изменением установки на «читателя». «Читатель» Карамзина -это «читательница», «нежная женщина»; автор — Кто пишет так, как говорит, Кого читают дамы. Эти салоны были своеобразным литературным фактом, для Пушкина уже неприемлемым. «Читательница» была оправданием и призмой особой системы эстетизированного, «приятного» литературного языка. И вот во всю последующую деятельность Пушкин ведет резкую борьбу против карамзинской «читательницы», борьбу, которая в одно и то же время являлась борьбой за «нагое просторечие». Он пишет в 1824 г. А. Бестужеву: «Корнилович славный малый и много обещает, но зачем пишет он для снисходительного внимания милостивой государыни NN и ожидает ободрительной улыбки прекрасного пол а... Все это старо, ненужно и слишком 62
пахнет шаликовскою невинностию»1. Он противопоставляет поэзию как «отрасль промышленности» поэзии салонному разговору: «Уплачу старые долги и засяду за новую поэму. Благо я не принадлежу к нашим писателям 18-го века; я пишу для себя, а печатаю для денег, а ничуть не для улыбки прекрасного пола». Упоминания о «ширине в столько-то аршин» поэм, приравнение поэта сапожнику — это революционное снижение карамзинского «салонного поэта» (превосходно уживающееся, однако, у Пушкина с темой «высокого поэта»). Это снижение находится в связи с общим снижением героя у Пушкина. Пушкин пишет робкому и скромному Плетневу: «Какого вам Бориса и на какие лекции? в моем Борисе бранятся по-матерну на всех языках. Это трагедия не для прекрасного полу». В «Отрывках из писем, мыслях и замечаниях» 1827 г. он выступает с целой филиппикой против «читательниц», конечно, имея в виду не реальных читательниц, а самую литературную установку на «читательницу», карамзинскую читательницу»: «Природа, одарив их тонким умом и чув-ствительностью самою раздражительною, едва ли не отказала им в чувстве изящного. Поэзия скользит по слуху их, не достигая души; они бесчувственны к ее гармонии: примечайте, как они поют модные романсы, как искажают стихи самые естественные, расстраивают меру, уничтожают рифму. Вслушивайтесь в их литературные суждения, и вы удивитесь кривизне и даже грубости их понятия. Исключения редки». С особою ясностью он выступает в статье «О предисловии г-на Лемонте к переводу басен Крылова»: «Упомянув об исключительном употреблении французского языка в образованном кругу наших обществ, г. Лемонте, столь же остроумно, как и справедливо, замечает, что русский язык чрез то должен был непременно сохранить драгоценную свежесть, простоту и, так сказать, чистосердечность выражений... Нет сомнения, что если наши писатели чрез то теряют много удовольствия, по крайней мере язык и словесность много выигрывают... Что навело холодный лоск вежливости и остроумия на все произведения писателей 1 Переписка. T.I. С. 99. 63
XVIII столетия? Общество М-е du Deftand, Bouffers, d'Epi-nay, очень милых и образованных женщин. Но Мильтон и Данте писали не для благосклонной улыбки прекрасного пола». Здесь в борьбе против карамзинской «читательницы» Пушкин вполне совпадает с Шишковым (см. выше, с. 30). Подобно этому Пушкин подвергает пересмотру все эстетические догматы карамзинистов: он подвергает критике понятие вкуса, главный догмат карамзинистов. «Истинный вкус состоит не в безотчетном отвержении такого-то слога, такого-то оборота, но в чувстве соразмерности и сообразности», то есть Пушкин отвергает единый вкус (а стало быть, и единый стиль) и ставит литературный язык в зависимость от «соразмерности и сообразности», то есть от его жанровых функций. Он подвергает критике и понятие остроумия, одно из главнейших в литературном учении и обиходе карамзинистов, и определяет его как «способность сближать понятия и выводить из них новые и правильные заключения». О тонкости — тоже важном теоретическом догмате карамзинизма — он пишет: «...тонкость редко соединяется с гением, обыкновенно простодушным, и с великим характером, всегда откровенным». Все эти эстетические установки карамзинистов Пушкин отменяет, и в восьмой главе «Онегина» появляется ставший комическим представитель старшего поколения: Тут был в душистых сединах Старик, по-старому шутивший Отменно тонко и умно, Что нынче несколько смешно. Пушкин борется и с стилистическим пережитком старших карамзинистов — с перифразой. Сюда относится его заметка «О слоге» (1822), разительно вспоминающая приведенное выше (с. 18) суждение Шишкова: «...что сказать об наших писателях, которые, почитая за низость изъяснить просто вещи самые обыкновенные, думают оживить детскую прозу дополнениями и вялыми метафорами? Эти люди никогда не скажут дружба, не 64
прибавя: сие священное чувство, коего благородный пламень и пр. Должно бы сказать: рано поутру, а они пишут: едва первые лучи восходящего солнца озаряли восточные края лазурного неба. Читаю отчет нового любителя театра: сия юная питомица Талии и Мельпомены, щедро одаренная Апол... Боже мой! а поставь: эта молодая хорошая актриса — и продолжай...» Второй пример здесь вовсе не случаен. В своей полемической статье об «Ольге» Катенина Гнедич писал по поводу стиха Встала рано поутру: «Рано поутру — сухая проза», на что Грибоедов тогда же возражал: «В „Ольге" г. рецензенту не нравится, между прочим, выражение рано поутру; он его ссылает в прозу: для стихов есть слова гораздо кудрявее». В заметке 1827 г. Пушкин пишет: «Жалка участь поэтов (какого б достоинства они, впрочем, ни были), если они принуждены славиться позабытыми победами над предрассудками вкуса». В полном согласии с архаистами он стремится к просторечию: «Хладного скопца уничтожаю... — пишет он в 1823 г. Вяземскому по поводу „Бахчисарайского фонтана". — Меня ввел в искушение Бобров... Мне хотелось что-нибудь украсть, а к тому же я желал бы оставить русскому языку некоторую библейскую похабность. Я не люблю видеть в первобытном нашем языке следы европейского жеманства и французской утонченности. Грубость и простота более ему пристали. Проповедую из внутреннего убеждения, но по привычке пишу иначе». Вся сила этого письма обнаруживается, если вспомним, что Пушкин пишет его Вяземскому, одному из последовательнейших младших карамзинистов, пишет о Боброве, больше всех (кроме, может быть, Хвостова) осмеивавшемся карамзинистами, в том числе Вяземским, и до начала 20-х годов самим Пушкиным. А между тем здесь очень органична связь между упоминанием о старшем архаисте Боброве и архаистическим же литературным требованием «грубости» и «простоты». 65
Показательно признание Пушкина о власти «привычки», то есть той стиховой культуры карамзинизма, высшим пунктом и одновременно разрушением которой он был. «Просторечие» было тем стилистическим ферментом, который помог осуществить Пушкину в «Руслане и Людмиле» сдвиг малой формы в большую — создать новый эпический жанр. В «Братьях разбойниках» Пушкин углубляет словарную тенденцию «просторечия» («харчевня» и «кнут» должны были, конечно, «оскорбить уши милых читательниц»). Байрон был, таким образом, близок Пушкину не только по особенностям конструкции, а и по особенностям стиля, по его своеобразной «архаистической» позиции. Это «просторечие» является очень важным и в создании «романтической» трагедии «не для дам». «Борис Годунов» задуман как «трагедия без любви» в противовес «любовной трагедии». По массовому характеру, по этому отсутствию любви как главной интриги, наконец по метру пушкинский «Борис Годунов» предваряется «Аргивянами» Кюхельбекера. (См. статью об «Аргивянах»'.) Во второй половине 20-х годов и в 30-е годы, ощущая потребность в создании новых лирических жанров, Пушкин неизменно обращается к проблеме просторечия. Пути его собственных «продолжателей» для него неприемлемы. Он выговаривает в 1825 г. Плетневу за его статью, в которой дана апология альбомных поэтов малой формы, элегиков. Он ищет выхода из эпигонского кольца, постепенно смыкающегося вокруг него, и приходит к «нагой простоте» «русской баллады». Пушкин не раз пробует балладу, как бы ищет в ней пути для свежих лирических жанров. И в балладах своих 1 Тынянов Ю. Архаисты и новаторы. Л/. Прибой, 1929. С. 292—330. - Прим. ред. 66
он идет за Катениным, а не за Жуковским. Таковы «Жених» (1825), «Утопленник» (1828). Сюда же относятся «Вурдалак», типичная баллада, выпадающая из внебалладного строя «Песен западных славян», а также и новая стадия сугубо сниженной баллады - «Гусар» (1833). Катенин недаром сердился на то, что в «Женихе» («Наташе», как он пишет) Пушкин «бессовестно обокрал» его «Убийцу»; прямого заимствования здесь нет, но зато — и это важнее — есть общность направления. То же можно сказать и об «Утопленнике», с его «просторечием» (тятя, робята, врите, поколочу).
|