АРХАИКА И СОВРЕМЕННОСТЬ 5 страница
Милютинские реформы конца XIX века не создали в России действенной призывной системы. Разветвленная система льгот при наборе в армию приводила к тому, что процент призывников, попавших в ряды вооруженных сил, составлял от силы 20—25%, что при наличии целого ряда категорий населения, вовсе освобожденных от призыва, приводило к ничтожной реальной численности «призывной» российской армии в процентном соотношении с общей массой мужского населения призывных возрастов. Легенда о «русском паровом катке», который будет в состоянии смять Германию и Австро-Венгрию одной только людской массой, сыграла с ура-патриотами дурную шутку. К началу Первой мировой войны Россия обязалась перед союзниками отмобилизовать всего около 800 000 штыков (ср. с полуторамиллионной французской армией), да и из тех на линии фронта к началу боевых действий оказалось чуть больше половины. Однако четырех лет войны оказалось впол- 1 Петровская изначальная вольница произведения нижних чинов в офицеры и «демонстративно-игровая» традиция разжалования офицеров в солдаты — не в счет. В Михайлин Тропа звериных слов недостаточно, чтобы маргинализовать критическую массу бывших крестьян, выбитых из привычных способов существования А игравшие по принципу «чем хуже, тем лучше» большевики сделали ставку именно на тотальную маргинализацию социального и политического пространства, что и позволило им «попасть в резонанс» с общими тенденциями развития ситуации в стране. Революция 17-го года, последовавшая за ней Гражданская война и начало «строительства коммунизма» сформировали целый ряд совершенно новых, неизвестных до сей поры не только в России, но и в предшествующей мировой традиции культурных практик. Одной из таких практик является создание совершенно особенной кодовой системы «советского» говорения, получившей постфактум с легкой руки Оруэлла название «новояз». Колоссальная по своим масштабам ротация населения, приведшая к резкому росту городской его части за счет «вымываемой» сельской общины, создала небывалый прецедент' изрядно повыбитая за годы социальных потрясений прослойка «урбанизированного» мещанства была явно не в состоянии «переварить» эту волну, соотношение сил было слишком неравным. Оказавшиеся в совершенно новой для них реальности огромные массы оторванного от общинных корней населения остро нуждались в средствах речевого освоения того колоссального «Дикого поля», в которое превратилась вся страна. Таким средством (параллельно, а зачастую и вместе с матом) и стал своеобразный «советский» речевой код, построенный по всем законам кодового говорения, ибо его основные компоненты, пришедшие из сферы большевистской идеологии, на уровне обыденного сознания воспринимались как кодовые интерполянты, лишенные всякого денотативного значения, но позволяющие «сойти за своего». Первейшей задачей всякого тоталитарного государства является создание в пределах подконтрольной территории сплошного «проницаемого пространства», где каждый человек и каждая социальная структура были бы лишены каких бы то ни было «закрытых зон», в любой момент доступны для полной внутренней ревизии и — в идеале — предельно унифицированы. Наиболее массовой «закрытой зоной» в России начала XX века по традиции продолжала оставаться «внутренняя территория» крестьянской общины. И если с другими социальными стратами вопрос решался более гибко или, по крайней мере, с большим набором «индивидуальных» вариантов подхода1, то к общине пришлось в конце концов приме- 1 Тем более что значительная часть как интеллигенции, так и других «ур-банных» социальных страт сама пошла на сотрудничество с новой властью и была до времени записана ею в «попутчики» К середине 30-х годов новая Архаика и современность нить метод сплошной корчевки. А уничтожив и распылив крестьянскую общину, партия могла быть спокойна за то, что новый речевой код станет «родным языком» для большей части населения, существенно облегчив тем самым задачу унификации «человеческого пространства». В отношении к крестьянской общине большевики, как это ни парадоксально, продолжили («от противного», пролетаризация вместо капитализации) начатое Столыпиным старательное и сознательное «размывание» общины, закончив полным ее «переформатированием» во время тотальной коллективизации сельского хозяйства в 1927—1933 годах. Пролетаризация деревни привела к естественной смерти всех общинных институтов, в корне изменив социокультурную ситуацию на селе. Формально «общинность» была сохранена (колхоз в противоположность совхозу), на что, очевидно, и делалась ставка. Реально же государственно-колхозная система дала ощущение «ничьей» собственности — колоссального «Дикого поля», которое за несколько поколений превратило бывших общинников в деградировавший и спившийся сельский пролетариат. Параллельно шел совершенно естественный процесс «откачки» наиболее активной и мобильной (и агрессивной) части деревенского населения в быстро растущие города, где оно попадало в заданную ситуацию «культурных лимитчиков» со всеми вытекающими отсюда последствиями. А если учесть то обстоятельство, что вся мужская часть населения проходила теперь обязательный «волчий» опыт всеобщей воинской повинности, а значительная часть как мужского, так и женского населения — еще более «волчий» опыт депортаций и лагерей, то столь быстрое разрушение колоссально устойчивой системы, с которой столыпинские реформы так ничего и не смогли поделать, станет логичным и понятным. Современная этому процессу литературная традиция самым обостренным образом реагировала на происходящие культурные сдвиги — и реагировала на самых разных уровнях, начиная от про- власть окрепла настолько, что дело дошло и до попутчиков, однако поначалу многие из них совершенно искренне «перестраивались» сами, а отдельные индивиды и группы не только «поспевали за паровозом», но и умудрялись «обгонять на поворотах», или, как выразился еше при советской власти один из моих знакомых, «колебаться вместе с генеральной линией партии, но с гораздо большей амплитудой». Сами колебания генеральной линии, которые со стороны могут показаться просто судорожными метаниями из стороны в сторону по воле исключительно случайных, ситуативных и субъективных факторов, были важны как принцип — с точки зрения ликвидации «негибких» индивидов и структур и скорейшего создания пространства «всеобщей и полной проницаемости». В. Михаилин. Тропа звериных слов стой ироническо-сатирической фиксации изменившихся культурно-речевых практик (Зощенко) и заканчивая жестко аналитическими притчами Булгакова и попыткой «мифологического вчувство-вания в процесс» у Андрея Платонова. В платоновском «Сокровенном человеке» есть совершенно замечательная сцена «экзамена», который машинист Пухов, главное действующее лицо, должен пройти для того, чтобы получить работу в порту. Его спросили, из чего делается пар. — Какой пар? — схитрил Пухов. — Простой или нагретый? — Вообще... пар! — сказал экзаменующий начальник. — Из воды и огня! — отрубил Пухов. — Так! — подтвердил экзаменатор. — Что такое комета? — Бродящая звезда! — объяснил Пухов. — Верно! А скажите, когда и зачем было восемнадцатое брюмера? — перешел на политграмоту экзаменатор. — По календарю Брюса тысяча девятьсот двадцать восьмого года восемнадцатого октября — за неделю до Великой Октябрьской революции, освободившей пролетариат всего мира и все разукрашенные народы! — не растерялся Пухов, читавший что попало, когда жена была жива. — Приблизительно верно! — сказал председатель проверочной комиссии. — Ну, а что вы знаете про судоходство? — Судоходство бывает тяжельше воды и легче воды! — твердо ответил Пухов. — Какие вы знаете двигатели? — Компаунд, Отто-Дейц, мельницы, пошвенные колеса и всякое вечное движение! — Что такое лошадиная сила? — Лошадь, которая действует вместо машины. — А почему она действует вместо машины? — Потому что у нас страна с отсталой техникой — корягой пашут, ногтем жнут! — Что такое религия? — не унимался экзаменатор. — Предрассудок Карла Маркса и народный самогон. [Платонов 1988: 37] Ясно,что данный экзамен не имеет никого отношения к существу проверяемых специальных знаний, о которых сами члены «экзаменационной комиссии» не имеют ровным счетом никакого представления. Но это и не важно, поскольку проверяется в данном случае не профессиональный уровень «кандидата», а степень владения кодом, и чем ближе к концу диалога, тем более очевиден Архаика и современность его (диалога) кодовый характер. В чем-то этот экзамен напоминает древнескандинавскую игру в кеннинги — загадки, построенные на том, что все участники игры владеют своеобразным эпическим воинским кодом, «переформатирующим» самые обычные бытовые (мужские бытовые!) понятия, такие как «волна», «меч», «золото» и т.д. Принципиально игровой характер «экзамена» в платоновском «Сокровенном человеке» подспудно ощущается как экзаменаторами, так и экзаменуемым, что лишний раз подчеркивается тягой к ритмической организации вопросов и (особенно!) ответов, положительным маркированием «лихих» ответов вне зависимости от степени их осмысленности1. В «Сокровенном человеке» общая интонация Платонова еще отчасти иронична, хотя практически лишена сатирической интенции. Сатирик — это застенчивый пророк, пророк-заика, злой от собственной ущербности и лишенный дара фанатизма. Иронист же всего лишь позволяет себе определенную степень отстраненности от предмета говорения, точку зрения «с высоты птичьего полета». К началу 30-х Платонов запрещает себе и эту отстраненность. «Котлован» и «Джан» — это уже взгляд изнутри, гениальное усилие выстроить эпос на основе угадываемой за кодом мифологической праосновы — по всем законам соотнесенности эпоса с тем мифологическим кодом, на котором он «пересказывается», с практически полным отказом от «авторской позиции» в пользу позиции «аэда», в чью власть входит всего лишь фиксация, циклизация и «передача по инстанции» уже латентно «готовых к употреблению» узусов коллективной речевой памяти. «Собачье сердце» Михаила Булгакова есть текст совершенно иного рода. Головокружительная по смелости и злости притча о попытке «позитивистски-научного» создания «нового человека» из подворотенного пса и о том, как сей лабораторный монстр обретает жуткую самостоятельную реальность и только благодаря счастливому стечению обстоятельств не «разбирается» на обычный у литературных Франкенштейнов манер с собственными создателями. Основная «мораль» этой притчи носит откровенно антигуманистический характер («собака останется собакой, что ты с ней ни 1 Ср. с мифологизированной восторженными потомками манерой Суворова «воспитательного говорения» с солдатами. «Сколько от земли до луны? — Два суворовских перехода!» Не являлось ли главной причиной небывалой популярности Суворова в войсках и его непревзойденного умения «вдохновить» вверенные ему подразделения на самые отчаянные (и успешные!) тактические авантюры то обстоятельство, что он сумел выстроить доступную вчерашним рекрутам воинскую мифологию через создание соответствующего разговорного кода? 380 В Михайлин Тропа звериных слов делай»)1 Это произведение важно для нас, в частности, именно с точки зрения тех разговорных практик, которыми «автоматически» овладевает Шариков в ходе «человеческого» витка своей эволюции Первое же произнесенное им слово является неосознанной перекодировкой «нового советского» понятия, и творцы «нового человека» (с навязчиво игровыми фамилиями Преображенский и Бор-менталь) не сразу и не без усилий догадываются об исходном смысле весьма эмотивного Абырвалг — как зеркально перевернутого Глаерыба Юмористическая «подкладка» дальнейшего развития сюжетной ситуации строится на той легкости, с которой бывший пес овладевает нужным вариантом речи И это отнюдь не принятая в доме профессора Преображенского нормативная «интеллигентская» русская речь, но именно советский «новояз». Денотативный смысл большинства употребляемых терминов для Шарикова по определению недоступен, но зато врожденное умение «петь» на коде (сцена с «демонстрацией феномена» научной общественности в данном случае — одна из ключевых) позволяет ему в результате процесса «социального обнюхивания» практически с ходу занять достаточно высокий социальный статус, причем «по всему видать», что этот статус — никак не предел его «партийно-хозяйственной» карьеры. Напомню, кстати, что по долгу службы маленький советский начальник Шариков, моментально и совершенно естественно «врастающий» в повадки советского начальника, занимается работой, которую иначе как парафразу деятельности ОГПУ/ НКВД понять невозможно. Он выискивает и уничтожает чуждый (несобачий) элемент — то есть кошек, на которых у Шарикова обостренное «классовое» (расовое?) чутье. Наряду с советским «новоязом» несколько более широкое распространение, чем в дореволюционный период, получил и традиционный русский мужской обсценный код — мат. Предпосылок к тому было несколько. Во-первых, постепенное и во многом целенаправленное превращение всей страны в огромное Дикое поле не могло не сказаться на статусе не только вновь образованных, но и традиционных маргинальных речевых практик. Во-вторых, мат — опять же наряду с «новоязом» — стал естественным речевым кодом растущей и набирающей силу прослойки «партийно-хозяйственного актива» на всех уровнях новых советских структур. Здесь, несомненно, сыграли свою роль и «исходные» для партии большевиков речевые и поведенческие стереотипы — жестко привязанные к способу жизни сплоченной и агрессивной2 маргинальной группы, то 1 Ср «Как волка ни корми» 2 А отчасти даже и прямо криминализированной — и в силу все еще жи Архаика и современность есть уже, по существу, «волчьи», — и сознательная работа по разрушению «бывшего» культурного пространства. Работа, может быть, не настолько радикальная, как то мыслилось, скажем, анархистами, возведшими своеобразно перетрактованную идею Дикого поля в абсолют, но зато куда более действенная, тотальная и результативная. Очевидно, сказалось на «общекастовой» речевой ситуации и то обстоятельство, что комплектовался «партийно-хозяйственный» актив в согласии с достаточно жестко соблюдаемым «сексистским» принципом — при всем показном признании равных прав (и отнюдь не показном признании равных обязанностей) женщины. Причем чем выше по лестнице власти, тем строже этот принцип соблюдался, центральные же властные структуры были фактически замкнутым мужским клубом. Женщина — член Политбюро ЦК КПСС была (теоретически) возможна разве что в качестве очередного «показательного» пропагандистского трюка — вроде женщины-космонавта. Как бы то ни было, «внутренним рабочим языком» партийно-хозяйственного актива как относительно замкнутой касты, живущей по собственным законам и правилам, было весьма забавное сочетание «новояза» и мата. А поскольку «руководящие и направляющие» функции аппаратной номенклатуры в той или иной степени касались всех областей общественной и личной жизни каждого советского человека, воздействие соответствующих речевых практик никак нельзя сбрасывать со счетов. То же касается и Красной армии, офицерский состав которой комплектовался по большей части никак не из выпускников Пажеского корпуса. Не стоит забывать и о весьма существенном, беспрецедентном в отечественной истории воздействии криминальной среды на образ жизни и мышления основной части населения. Печально знаменитые советские лагеря сыграли в этом отношении весьма значимую «культурную» роль. Задуманные как горнило по «перевоспитанию» чуждых элементов, они действительно выполнили в этом отношении свою задачу. Миллионы людей, прошедших через опыт зоны, возвращались к нормальной жизни, «обогащенные» навыками бытового и речевого поведения, свойственными стержневому для зоны контингенту — то есть блатным. Имеет смысл вспомнить также и о резком идеологическом размежевании в отношении советской пенитенциарной системы соответственно к уголовным и к политическим заключенным. Уголовники рассмат- избежного и логичного для открыто и сознательно антиобщественной структуры «соскальзывания в криминал». Прошлое Иосифа Джугашвили, будущего главного архитектора «социалистического лагеря», — лучшее тому подтверждение. В Михаипин. Тропа звериных слов ривались как «оступившиеся», как классово близкий элемент, подпавший под влияние чуждой в идеологическом отношении преступной среды, то есть как законный объект именно перевоспитания и как потенциальный союзник в перевоспитании политических заключенных, чуждых по всем показателям. Страшная по своим последствиям амнистия 1953 года — лучший пример такого «классового подхода». Следствием подобного положения вещей было массированное вхождение блатного жаргона, элементов «при-блатненного» поведения и блатной эстетики в жизнь во всех остальных отношениях «нормального» законопослушного населения — и особенно, что само по себе весьма показательно, в жизнь городских и пригородных «дворовых» подростковых культур. Интересна также и ситуация с постепенным «снятием запрета» на мат для отдельных женских социальных страт. Воздействие лагерных и «аппаратных» поведенческих практик здесь, конечно, также сыграло свою роль, однако гораздо более значимым, на мой взгляд, было «сцепленное» влияние двух факторов — тотальных методов ведения Второй мировой войны и сознательной номенклатурной установки на «замену» мужского труда женским (и детским!). Относительно массовый «приход» женщин в армейскую среду, причем в ситуации многолетних и непрерывных боевых действий, не мог, естественно, не сказаться на поведенческих практиках «фронтовичек». Следует, однако, заметить, что и в тылу существовали такие специфические зоны, в которых строгий табуи-стический запрет на женский мат постепенно сдавал свои позиции. Женщины, которым приходилось осваивать традиционно мужские профессии, в ряде случаев были фактически вынуждены переходить на мат как на «профессиональный жаргон». В первую очередь, это касается таких исключительно мужских до войны профессий, как пастух или скотник. Парадокс «вхождения в профессию», по свидетельству компетентных информантов, заключался в том, что скотина, прекрасно понимавшая в пределах деревни «человеческий» язык, неожиданно резко переставала его понимать, едва выйдя за околицу, то есть попав в ту самую зону исключительно мужского говорения, где мужчины-пастухи общались с ней на «территориально-магически оправданном» мужском коде. Пастухов, как наименее «полезных в хозяйстве» колхозников, в армию, естественно, забирали в первую очередь, и эта профессия одна из первых стала на время войны по преимуществу женской (и детской). И без того уже расшатанная и пролетаризированная крестьянская община заговорила после войны на мате практически поголовно, и это остается свойственным русской деревне и по сию пору. Сохранявшееся на латентном уровне магически-территориальное деление на «человеческую», скарализованную территорию, центром Архаика и современность которой в пределах деревни была церковь, а в пределах избы — красный угол, и территорию маргинальную, во всех смыслах «нечистую», отныне исчезло. «Матерная лая» при иконах (и иногда при детях) до сих пор продолжает по традиции восприниматься как недолжная, однако с утратой основных пространственно-магических ориентиров автоматическое, существующее в традиционных культурах на уровне условного рефлекса соблюдение табу неизбежно «вымывается», переходит в область весьма условных моральных норм, а те, в свою очередь, от поколения к поколению становятся все менее и менее значимы. 9. МАТ В СИСТЕМЕ КОДОВЫХ ПРАКТИК РОССИЙСКОЙ АРМИИ И ПРОБЛЕМА САМООРГАНИЗАЦИИ АРМЕЙСКОГО СООБЩЕСТВА1 Целый ряд практик, сложившихся в Красной, Советской, а затем и в современной Российской армии и связанных с самоорганизацией армейского сообщества, представляет серьезную задачу для современного гуманитарного знания. Изучение этих проблем социологическими и политологическими методами может представить разве что картину их наличного состояния. Но масса сколь угодно структурированных и сведенных в таблицы сырых данных не в состоянии дать ответа на вопросы относительно генезиса и эволюции таких институтов, как пресловутая дедовщина среди солдат срочной службы или специфические практики кодирования, свойственные всем без исключения уровням военных и военизированных структур и в ряде случаев существенно отличающиеся от «общегражданских» — вплоть до полной смысловой непроницаемости. Более того, ряд исследований, претендующих на антропологический подход к означенному комплексу проблем, фактически представляет собой агломерации сырого полевого материала, разбавленные беспомощными попытками авторской рефлексии и обрывками популярных теорий. Типичным примером является известная и ставшая едва ли не канонической — за отсутствием действительно серьезных работ — монография К.Л. Банникова «Антропология экстремальных групп. Доминантные отношения среди 1 Данный текст является частью сообщения, которое впервые было озвучено на Вторых Пирровых чтениях (Саратов, 30 апреля 2004 г.) и составило основу для публикации в сетевом журнале PIPSS в июне того же года [Mikhailin 2004]. 384 В. Михайлин. Тропа звериных слов военнослужащих срочной службы Российской Армии», выпущенная московским Институтом этнологии и антропологии РАН в 2002 году [Банников 2002]. Общую неряшливость, а местами и откровенную безграмотность этого сочинения можно было бы отнести на счет издателя, поскольку перед выходом в печать текст монографии, судя по всему, не прошел даже элементарной первичной редактуры1. Однако общий уровень авторской рефлексии2 заставляет предъявить претензии совершенно иного рода к уважаемому и высоконаучному академическому учреждению, считающему возможным выпускать под своим грифом настолько сырые книги. Для примера я приведу пару цитат из начальной части монографии, сохраняя все стилистические, пунктуационные и грамматические особенности авторского текста. Итак, проведя вполне очевидное с антропологической точки зрения сопоставление двух закрытых сообществ, армейского и пенетрационного, автор считает необходимым по-журналистски задиристо извиниться перед потенциальным читателем в погонах: Военные, разумеется, возмутятся, что я сравниваю армию и зону. Я, разумеется, извиняюсь. Но они похожи. Естественно, не по декларированным целям, не по заложенным в их уставах идеям и идеалам, но по положению человека. Хотя идеологически и формально эти структуры действительно полярны: армия — символ правильной жизни, тюрьма — символ жизни неправильной. Но и то и другое — это концентрированная человеческая масса, окруженная забором. И в обоих случаях эта масса далеко не безлика, как это может показаться со стороны. [Банников 2002: 15] Какие идеи и идеалы «заложены в уставе зоны» и в какой символической парадигме армия является «символом правильной жизни», автор не объясняет. Несколькими страницами ниже речь, судя по всему, заходит о функциях мата в армейской среде. Свидетельством семиотической деградации сферы коммуникации в армии является переход всего личного состава на междометия в общении друг с другом. В этом так же (sic! — В.М.) прояв- 1 Хотя и заявлен весьма солидный штат научных редакторов и рецензен 2 Автор — доцент Центра социальной антропологии РГГУ и докторант Архаика и современность ляется коммуникативная актуализация физиологии, но уже в вербальных эквивалентах. Упадок информационной коммуникации выражает тенденцию деградации культуры. Но это деградация до определенной степени. Люди в экстремальных группах вынуждены как-то сосуществовать, — и значит — решать проблему преодоления деструктивное™. То есть налаживать конструктивные отношения. Поэтому за деградацией культуры следует ее регенерация, в ходе которой мы наблюдаем процесс формирования новых правил и норм, новой иерархии, новой системы знаков и символов, и, наконец, новых культурных традиций. Однако, новые знаково-нормативные структуры более напоминают архаические ритуалы, чем современные общественно-правовые институты. Это, не странно но, естественно, (sic!!! — В.М.) поскольку десоциализированные индивиды от современных правовых норм отстоят дальше, чем от архетипов коллективного бессознательного. Именно архетипы — структуры психики, определяющие саму возможность информационной деятельности (sic! — В.М.), — являются средой и средством регенерации семиотического поля правового взаимодействия индивидов. Отсюда и то высокое социальное значение архетипичес-ких знаков и символов, в проекции которых социум выводит свою иерархию. [Банников 2002: 20] В чистом виде сей наукообразный бред логически — а местами и грамматически — непроницаем. Однако если попытаться вычленить из него отдельные смысловые составляющие, то мы выясним, что, с точки зрения автора, основанная на мате речь российских военнослужащих является «системой междометий»; причем военнослужащие, очевидно, «перешли» на этот способ общения между собой в некоем неопределенном прошлом, коему предшествовала счастливая эпоха, когда в армии, видимо, царила правильная литературная речь. И в этом обстоятельстве автор видит прямое свидетельство деградации культуры (армейской? общенациональной?), приводящее к реактуализации «архетипов» в среде «десоциализи-рованных индивидов», каковой, судя по всему, автору видится современная Российская армия. Все это свидетельствует лишь об одном: автору рано писать книги, а тем более книги по антропологии. Матерные интерполяции, перекодирующие «обычную», «человеческую» речь, сообщая ей при этом специфический ритм, не являются междометиями, и уж тем более все богатство русской матерной речи никоим образом не сводимо к системе междометий. Для того чтобы усвоить эти нехитрые истины, нужно, в общем-то, всего лишь дать себе труд озна- 13- Заказ № 1635 В Михаилин Тропа звериных слов комиться с существующей литературой по русскому мату, если сам автор еще не усвоил матерной речи «естественным» путем, что несколько странно для взрослого русскоговорящего человека, близко знакомого с армейской средой. Однако самый факт непонимания автором кодовой природы мата свидетельствует о тотальном непонимании основанных на мате процессов перекодирования, существующих в маргинальных русскоговорящих культурных средах, в том числе и в среде армейской. Представление о том, что тотальная «матификация» русской армейской среды, идущая рука об руку со становлением института дедовщины, есть явление относительно недавнее1, как и абсолютно некритическое стремление «подкрепиться источниками», свидетельствует об исследовательской наивности автора в области основ современного антропологического знания. Причем некоторые из теорий, на которые по-ученически старательно опирается К. Банников (в тексте четко видны места сшивки между «местами из классики» и «дальше — мое»), давно уже представляют для антропологии сугубо исторический интерес (например, оккультно-психоаналитическая теория архетипов Карла Юнга или насквозь мифологизированная теория карнавала Михаила Бахтина). В любой чисто мужской русскоговорящей среде, а тем более в среде воинской, мат существовал всегда — то есть ровно столько, сколько помнит себя русская культура. Выйти на соответствующий корпус данных можно хотя бы через вполне доступные и базовые для данной темы работы Б.А. Успенского. Точно так же и те ини-циационные практики, на которых строится институт дедовщины, — явление едва ли не всеобщее и свойственное всем культурам, в которых в той или иной степени задействованы механизмы мужской (юношеской) инициации. И еще одно забавное замечание из приведенной цитаты. С точки зрения автора, современная Российская армия состоит из «де-социализированных индивидов», налаживающих «конструктивные отношения» посредством «архаических ритуалов». Если бы автор действительно был знаком хотя бы с базовой работой А. ван Ген- 1 «Видимо, тогда и началась история дедовщины, когда пресловутый "человеческий фактор" попытался реализовать себя в противостоянии абсурдному качеству гигантской невоюющей армии, разлагающейся от замкнутой на себя энергии А еще есть мнение, — и оно принадлежит представителям старшего поколения, — что дедовщина началась после того, как из кадрового офицерского состава уволился последний фронтовик, живой носитель идеи армии, действующей в мифологической парадигме борьбы добра и зла» [Банников 2002 41] У читателя, того и гляди, может сложиться впечатление, что офицеры-фронтовики мата не знали и никогда им не пользовались Архаика и современность непа по ритуалам перехода1, он бы непременно увидел в намеренной и агрессивной «десоциализации» «духов» первую стадию ини-циационного комплекса. А если бы он действительно смотрел на армию глазами антрополога, а не штатного правозащитника, то обнаружил бы в ней самостоятельную социальную среду с собственными, пусть и весьма специфическими, процессами социализации, которые могут восприниматься какдесоциализация только с точки зрения другого, на совершенно иных базисных стратегиях построенного сообщества.
|