АРХАИКА И СОВРЕМЕННОСТЬ 7 страница
На мой взгляд, необходимо перенести акцент и в отношении роли и места героической смерти в эпическом тексте. Она не есть финальный эпизод — один, пусть даже наиболее важный из ряда других эпизодов1. Она составляет основное содержание героической песни, и все прочие эпизоды являются не ее предпосылками (то есть связаны с ней не временными отношениями), но ее составными частями (то есть связаны с ней отношениями сугубо пространственными, как части одного тела или одной территории) — ибо герой изначально мыслится как мертвый. Только будучи магически мертвым, он в состоянии совершать воистину героические подвиги; только будучи магически мертвым, он может принять воистину героическую смерть как финальное воплощение героического статуса2. С точки зрения «нормального человеческого» пространства любой человек, вышедший за пределы окраинной хозяйственной зоны (охотничье-скотоводческой, мужской по принадлежности, 1 А.Я Гуревич опирается в этом отношении на устойчивую европейскую 2 Здесь имеет смысл оговорить особую дихотомию исключительности и 400 В Михаилин Тропа звериных слов зоны «дикой, но поименованной» природы) и обретающий тем самым звериный, волчий статус, является магически мертвым Его возвращение равносильно воскрешению из мертвых Всякое дальнее путешествие — это путешествие в страну смерти, в зону хтони-ческои магии Уходящая в набег дружина есть с этой точки зрения не что иное, как «мертвая охота», предмет заботы и попечительства специфических божеств — вроде древнегерманского Одина/Во-тана, также мертвого, по крайней мере, наполовину (эпизод с Мимиром, одноглазость), имеющего доступ в оба мира (мир живых/людей и мир мертвых/волков) и снабженного специфическими функциями и атрибутикой (копье как оружие «дальнего» боя в противоположность «белому», «ближнему» оружию, боевое бешенство как ведущая характеристика и ключ к провидческим способностям1, волк и ворон в качестве атрибутивных животных). Если ушедший в поход погибает, его хоронят именно так, как подобает хоронить «заранее мертвого», со всеми признаками соответствующего территориально-магического, героического статуса. Непременным атрибутом является оружие, желательными — для большинства индоевропейских и ряда других (тюркских и т.д) культур — золото, как магический субстрат воинского счастья, удачи, «фарта», и конь (ладья), как специфический атрибут волчьей «подвижности»2. Поскольку «убитого убить нельзя», смерть героя не мыслится как явление окончательное, необратимое. Даже с чисто бытовой точки зрения возвращение ушедших в поход, то есть «умерших», 1 С этой точки зрения, на мой взгляд, имеет смысл рассматривать и спе 2 Не случайно одним из участников «изначальной» триады скандинавских Архаика и современность 40 1 соплеменников и их магическое «воскрешение» после соответствующих обрядов очищения должно было быть практикой если и не рутинной, то, по крайней мере, достаточно привычной. Эти особые, интимные отношения со смертью играли, несомненно, могучую психотерапевтическую роль — как на групповом, так и на индивидуальном уровне — в ранних сообществах (гораздо более «стрес-согенных» и подверженных психическим срывам, чем обычно принято считать). В данном случае меня, однако, интересует трансформация такого рода представлений в один из наиболее устойчивых «финальных» мотивов героического текста — в мотив о возможности или обязательности воскрешения протагониста и о тех «героических» явлениях, которые за этим последуют. Герой может воскреснуть для того, чтобы прийти на помощь своему народу в случае крайней надобности, или же по прошествии определенного срока, сопоставимого с пресловутой «эпической дистанцией», он воскреснет для воссоздания на земле «правильного» порядка, замкнув тем самым цепь времен. Подобный «рецидив» циклических представлений о времени нисколько не противоречит новой линейной, исторической организации времени. Нормативная эпоха не меняет своей сути и принципиального влияния, оказываемого ею на современное «течение истории» от того, что перемещается из недосягаемого прошлого в столь же недосягаемое будущее. Предсказание нового «Сатурнова века» вполне естественно опирается на представление о «старом» Сатурновом веке. Обещанное Царствие Божие есть возвращение в Эдем до грехопадения. Марксистский термин «первобытный коммунизм» как нельзя лучше раскрывает руссоистские основы коммунистической мифологии. 3. ВОЛК И ПЁС: РАЗЫСКАНИЯ В ОБЛАСТИ ОДНОГО ИЗ ОСНОВНЫХ ЭПИЧЕСКИХ СЮЖЕТОВ1 3.1. Выделение сюжета. Связь с ритуалом — предварительная интерпретация Одним из наиболее распространенных эпических сюжетов является сюжет о «любовном треугольнике», где основную конфликтную пару составляют две принципиально единосущные, но ситуативно и/или статусно противоположные мужские фигуры, ко- 1 Хочу выразить благодарность Екатерине Решетниковой, обсуждение с которой в рамках семинара по «Тристану и Изольде» ряда затронутых далее тем и сюжетов оказалось весьма плодотворным — надеюсь, взаимно 402 _________ В. Михайлин. Тропа звериных слов торые можно условно обозначить как «король» и «герой». Сюжет обыкновенно развивается по следующей схеме: король и герой близки друг другу (являются побратимами; кровными родственниками; членами одного воинского союза; связаны договором и т.д.); у короля есть невеста (дочь; сестра; жена), которая проявляет выраженный интерес к герою; герой и красавица бегут (пытаются наладить отношения за спиной короля); преследование; финальная схватка (или другая, структурно равнозначная коллизия), в которой гибнет герой (гибнет король, после чего в результате кровной мести погибает и герой; гибнут оба); смерть красавицы (или другая, структурно равнозначная коллизия). В кельтских и наследующих кельтской традиции текстах это сюжеты, связанные с Финном, Дермодем (Диармайдом) и Граньей (Грайне); Конхобаром, Найси и Дейрдре; Марком, Тристаном и Изольдой; Артуром, Ланселотом и Гвиневерой; Этайн. В германских — связанные с Хёгни, Хедином и Хильд; Хёгни, Хельги и Сигрун; неоднократно «возобновляются» сходные мотивы также в многочисленных коллизиях, связанных с Сигурдом, Гьюкунгами и т.д. В древнегреческой традиции «параллельные» мотивы можно отследить в сюжетах, связанных с Те-сеем, Ипполитом и Федрой/Ипполитой; Атридами, Парисом и Еленой; Агамемноном, Ахиллом и Хрисеидой/Брисеидой. В осетинском нартовском эпосе — сюжет об отце Бедоху (Агунды, Аза-ухан), Сослане и Бедоху. В «высоком» Средневековье именно этот сюжет становится (в соответствующей интерпретации) одной из основ куртуазного игрового кода. Однако попытаемся разобраться в его истоках, уходящих, на мой взгляд, в ритуалы, связанные с сезонными изменениями мужских воинских ролей. Наиболее «чистая» версия данного сюжета содержится, с моей точки зрения, в сказании о Хедине (Хетеле) и Хильд (Хильде). Хёгни, отец Хильд, и Хедин выводятся в ней изначально как равноправные конунги, предводители воинских дружин, соперники в силе и славе и побратимы, поклявшиеся друг другу в верности. Хильд фактически провоцирует Хедина на то, чтобы тот ее похитил, а после того, как Хёгни настигает беглецов, предпринимает чисто формальную попытку примирить отца и любовника. Хёгни и Хедин гибнут в битве, гибнут в полном составе и обе дружины. Хильд на следующую же ночь воскрешает всех погибших, и с тех пор каждую ночь они встают и бьются между собой до самого рассвета. Толкование Ф. Р. Шредера, который связывает сюжет с ритуалом похищения невесты и видит в Хёгни демона смерти, в Хильд — похищенную им богиню плодородия, а в Хедине — ее освободителя, в ряде аспектов является, на мой взгляд, достаточно спорным, хотя и не лишенным интереса. Начать хотя бы с того, что Хильд («Битва») — откровенное имя валькирии, и как таковая Хильд по Архаика и современность определению не может иметь никакого отношения к плодородию. Показательно, что социальных препятствий к браку между Хеди-ном и Хильд практически не существует1, но происходит не свадьба, а именно умыкание красавицы, ею же и спровоцированное и направленное на «нарушение клятв» и на ритуальное сражение между «молодым» и «старым», «маргинальным» и «статусным» конунгами. Кроме того, Хедин выступает не освободителем Хильд, а именно похитителем; что же касается «мрачности» и «хтоничнос-ти» Хёгни, то в этом отношении Хедин, воспитанник Одина, ни в чем ему не уступает. Для толкования данного сюжета необходимо, на мой взгляд, привлечь другие сходные сюжеты, связанные с ним именем одного из главных действующих лиц. В эддических Песнях о Хельги, убийце Хундинга (Первой и Второй) Хёгни со структурной точки зрения играет абсолютно ту же роль, что и в сюжете о Хедине и Хильд. Имеет смысл напомнить также и о персонаже по имени Хёгни (Хаген) в сюжетах, связанных с Сигурдом (Зигфридом), где фигурирует также сватовство-соперничество героя (Сигурда) в паре со статусным конунгом (Гуннар/Гунтер), валькирия (Брюнхильддо замужества/убийства Сигурда; Гудрун/Кримхильда после смерти Сигурда) и убийство героя копьем. Во всех трех случаях Хёгни выступает на «королевской» стороне означенной триады, в двух случаях он связан с героем отношениями побратимства, в двух случаях он убивает героя не сам, а руками «младшего в семье» (Даг; Готторм), находящегося по отношению к герою примерно в том же статусе, в котором герой относится к нему самому2. Все три побратима-противника Хёгни во всех трех перечисленных выше германских сюжетах (Хедин, Хельги, Сигурд) структурно единосущны: это маргинальные персонажи, герои откровенно «волчьей» формации, которые похищают у него значимую женщину — дочь (Хильд и Сигрун); сестру (Гудрун); невесту брата (Брюнхильд). В сюжете, связанном с Хельги, речь идет о соперничестве двух четко отграниченных друг от друга воинских групп — Вёльсунгов (они же Ильвинги)3 и Хундингов. В работе «"Эдда" и ранние фор- 1 В более поздних сюжетах ситуация осложняется тем, что красавица ста 2 В ирландском сюжете, связанном с Конхобаром, Найси и Дейрдре, Най- 3 «Вражда и столкновения были между конунгом Хундингом и конунгом 404 В Михайлин Тропа звериных слов мы эпоса» Е.М Мелетинский, опираясь на мнение известного немецкого исследователя О. Хёффлера, прямо возводит названия этих двух групп к соответствующим животным, а соперничество между ними — к некоему, особо, правда, не оговоренному ритуалу. «Ритуальна и борьба Хундингов и Ильвингов (Ульвингов), т.е. "собак" и "волков"...» [Мелетинский 1968: 252]. Таким образом, названия групп получают, с моей точки зрения, совершенно иной, не связанный с родовыми и кровными узами смысл — это названия двух воинских союзов или, что еще более вероятно, двух взаимосвязанных и взаимодополняющих частей одного и того же воинского союза. Эта гипотеза подтверждается и тем обстоятельством, что родственные связи как внутри «клана» Вёльсунгов/Ильвингов, так и внутри «клана» Хундингов крайне запутанны и являются, скорее всего, следствием попыток более поздних «компиляторов», утративших ясное представление о реальных связях внутри этих ритуально-воинских групп, привести обе группы в соответствие с понятным человеку средневековой Европы генеалогическим принципом. Сигмунд, Хельги, Сигурд, Синфьотли и т.д. у Вёльсунгов/ Ильвингов в разных сюжетных версиях могут обретать и терять самые разные «семейные» и «сюжетные» роли; то же относится к Хёгни, Хёдбродду, Старкаду, Гудмунду с противоположной стороны. Одно остается неизменным: Хундинг не может оказаться среди Ильвингов, и наоборот. Согласно господствующей в современном мифоведении точке зрения, волк и пёс магически единосущны и представляют собой как бы две ипостаси единого, наделенного одними и теми же характеристиками мифо-магического образа. Воинские мужские союзы (индоевропейские, тюркские и др.) с завидным постоянством демонстрируют полную зависимость своих магических и поведенческих практик от этого двуединого образа. Однако возникает закономерный вопрос. Раннее, мифо-магистическое мышление необычайно восприимчиво к самым незначительным, на наш современный взгляд, деталям, отличающим одно событие, существо или действие от другого, близкого. Абстрактное мышление, позволяющее объединять сходные по тем или иным признакам феномены в пределах смыслового поля, покрываемого одним понятием, есть завоевание более поздних культурных эпох. Склонность эпоса к детальнейшим перечислениям и описаниям, отсутствие принципа компрессии, которое, с точки зрения современного студента-первокурсника, читающего гомеровскую «Беотию», представляется элементарным неумением вовремя остановиться, родственно (как негатив к позитиву) столь же наивным, на современный взгляд, попыткам классификации, вроде библейского «этих ешьте — этих не Архаика и современность 405 ешьте». Но возможно ли, чтобы в пределах организованного подобным образом мышления, да еще и мышления, построенного в первую очередь на жестких пространственно-магических дихотомиях вроде «внутри — снаружи», «человеческое — нечеловеческое», «свое — чужое», «деревня — лес», «прирученное — дикое»1, смешивались два близкородственных вида, различающихся друг от друга именно тем, что один из них одомашнен и принадлежит к первой части каждой из приведенных дихотомий, а второй — дик и принадлежит соответственно ко второй ее части? Сходство и различие между волком и псом, учитывая весьма значимую роль того и другого в мифо-магистической картине мира у индоевропейских и у ряда других народов, должно было осознаваться, осмысляться и связываться с определенными поведенческими и магическими практиками. Для того чтобы выйти на эти практики, необходимо вычленить сущностные характеристики, связанные с различием между псом и волком. Первой и основной подобной характеристикой является, несомненно, связанность/несвязанность, скованность/нескованность — наличие у пса ошейника и цепи. Второй — ориентированность агрессии в магически понимаемом пространстве: у пса изнутри вовне, у волка — извне вовнутрь. А теперь позволю себе еще одну цитату из названной работы Е.М. Мелетинского: Отто Хёффлер, исходя из представления о первоначальном единстве сказаний о Хельги, высказал предположение о том, что Хельги — определенный персонаж не песни, а ритуала, культовое имя для высокой жертвы в роще семнонов — древнегерманском культовом центре, описанном Тацитом. В рощу семнонов, согласно ритуалу, входили в оковах; этому, как указывает Хёффлер, соответствует Fjoturlund (буквально — «роща оков») — название места гибели Хельги во «второй песне о Хельги, убийце Хундинга». Валькирия — возлюбленная Хельги, по толкованию Хёффлера — жрица, представительница сообщества семнонов. Убийство совер-' шается копьем Одина (связь с одинической мифологией) и явля-* ется важнейшим актом ритуала обновления королевской власти. [Мелетинский 1968: 254] То, что Хёффлер здесь склонен толковать семнонский ритуал, исходя из концепции Дж. Фрейзера, изложенной в «Золотой ветви», совершенно очевидно. И основания к тому имеются вполне 1 «Вареное» — «сырое» у К. Леви-Строса также является одним из частных случаев этого более высокого со структурной точки зрения противопоставления. 406 В. Михайлин. Тропа звериных слов веские1. Меня, однако, интересует в данном случае один конкретный аспект, настолько значимый, что он дает название священной роще — и у семнонов, и в сугубо скандинавской традиции песен о Хельги, — который между тем проходит мимо внимания большинства исследователей (коих, судя по всему, вполне удовлетворяет данное Тацитом объяснение этого обстоятельства благоговением семнонов перед своими божествами): это мотив оков, в которых положено входить в священную рощу. Поскольку, исходя из логики обоих упомянутых выше исследователей, речь у Тацита идет именно о мужских воинских ритуалах, имеющих отношение к смене лидера племенной дружины, логично предположить, что наличие оков на каждом входящем в рощу «волке» имеет выраженный магический смысл. О жрице, которая будто бы скрывается в священной роще и идентифицируется О. Хёффлером с валькирией, в первоисточнике нет ни слова, но есть чуть ниже несколько иная информация, о другом германском племени, входившем вместе с семнонами в племенную конфедерацию (или просто группу племен, родственных с точки зрения определенных культурных особенностей) свебов. 43. <...> У наганарвалов показывают рощу, освященную древним культом. Возглавляет его жрец в женском наряде, а о богах, которых в ней почитают, они говорят, что если сопоставить их с римскими, то это — Кастор и Поллукс2. Два героя-близнеца, полжизни живые, полжизни мертвые3, один из которых гибнет в сражении с ближайшими родственниками и также близнецами Афаретидами, — не слишком ли это напоминает сюжет о соперничестве между «волками» и «собаками»? Вопрос о жрице или о жреце в женской одежде оставим на будущее и обратимся пока к тому же Тациту в поисках сходных мотивов. Действительно, чуть выше, там, где речь идет о хаттах, одном из самых сильных в то время германских племен, читаем: 1 Напомню, однако, что в первоисточнике, в «Фастах» Овидия, изложение сюжета о беглом, который охраняет рощу Дианы с оружием в руках до тех пор, пока его не убьет следующий беглый, начинается с упоминания о том, что в озере, расположенном в центре священной рощи, покоится прах Ипполита, и это вновь выводит нас на ключевой «треугольник»: царь — герой — красавица. 2Корнелий Тацит. О происхождении германцев и местоположении Германии. Здесь и далее цит по.: Корнелий Тацит. Сочинения: В 2 т. Л.: Наука, 1969. Т. 1. 3 Напомню о специфической волчьей «сезонности». Архаика и современность 31....едва возмужав, они начинают отращивать волосы и отпускать бороду и дают себе обет не снимать этого обязывающего их к доблести покрова на голове и лице ранее, чем убьют врага. И лишь над его трупом и снятой с него добычей они открывают лицо, считая, что наконец уплатили сполна за свое рождение и стали достойны отечества и родителей; а трусливые и невоинственные так до конца дней и остаются при своем безобразии. Храбрейшие из них, сверх того, носят на себе похожую на оковы железную цепь (что считается у этого народа постыдным), пока их не освободит от нее убийство врага. Впрочем, многим хаттам настолько нравится этот убор, что они доживают в нем до седин, приметные для врагов и почитаемые своими. Они-то и начинают все битвы. Таков у них всегда первый ряд, внушающий страх как все новое и необычное; впрочем, и в мирное время они не стараются придать себе менее дикую внешность. Логику поведения хаттских воинов исходя из Тацита понять довольно трудно. Они не стригутся и не бреются, пока не убьют врага, но многие и впоследствии сохраняют «дикую» внешность. Некоторые носят на себе похожую на оковы железную цепь, что считается постыдным; однако есть и такие, которым настолько «нравится» этот убор, что они носят его до самой смерти, вызывая этим почему-то страх у врагов и почтение у соплеменников, — причем во время битвы именно эти воины, в оковах, и встают в первом ряду. Впрочем, приведу еще один пассаж: 38. Своеобразная особенность этого племени — подбирать волосы наверх и стягивать их узлом; этим свебы отличаются от остальных германцев, а свободнорожденные свебы — от своих рабов. Либо вследствие родственных связей со свебами, либо из подражания им, что имеет довольно широкое распространение, такая прическа встречается и у других племен, но изредка и только у молодежи, тогда как свебы вплоть до седин продолжают следить за тем, чтобы их стоящие торчком волосы были собраны сзади, и часто связывают их на самой макушке; а у вождей они убраны еще тщательнее и искуснее. В этом забота свебов о своей внешности, но вполне невинная: ведь они прихорашиваются не из любострастия и желания нравиться, но стараясь придать себе этим убором более величественный и грозный вид, чтобы, отправившись на войну, вселять страх во врагов. Итак, снова речь идет о привычке отпускать волосы, дабы приобрести тем самым «величественный и грозный вид» и «вселять страх во врагов», с той разницей, что здесь волосы подхватывают- В. Михайлин Тропа звериных слов ся так, чтобы образовать своего рода «волчий хвост». Важное различие: рабы на подобную прическу не имеют права. Еще одна деталь: такая прическа встречается и у других племен, но только у молодежи. Итак, и оковы, и длинные волосы характерны прежде всего для молодежи, но некоторые сохраняют их на всю жизнь. И то и другое — средство вселять ужас во врагов и предмет гордости перед соплеменниками. Еще одна особенность рассказа Тацита: он лично и через достоверных информаторов-римлян знаком только с ближайшими к римским границам германскими племенами. По мере удаления от римских границ его характеристики приобретают несколько выраженных тенденций. Во-первых, они становятся менее подробными, что понятно и в комментариях не нуждается. Во-вторых, более фантастическими, вплоть до «геллузиев и оксионов, у которых головы и лица будто бы человеческие, туловища и конечности — как у зверей»'. Здесь тоже все понятно. Но вот что интересно: чем дальше живет то или иное германское племя от римских пределов, тем сильнее в нем выражена «царская» власть. Это можно объяснить, как мне кажется, только одним-единственным способом. Образ жизни самого удаленного племени римским информаторам известен не был совершенно. Единственные представители таких племен, с которыми они имели возможность сталкиваться, были дружины, «волчьи стаи» в поисках добычи и славы, которые, как то, по словам самого же Тацита, было принято у германцев, искали войны где только возможно, если дома все было тихо. Естественно, система отношений военного вождя со своим дружинным «телом» радикальнейшим образом отличается от обычной, «при доме и храме» жизни германских племен — такой, какую имел возможность наблюдать сам Тацит у племен приграничных. Дело в том, что семноны, как и вообще большая часть свебов, с римлянами были знакомы отнюдь не самым близким образом, поэтому сведениям о поголовной «хвостатости» свебов навряд ли стоит доверять в полной мере (в отличие от сведений о том, что в знакомых Тациту племенах некоторые германцы, в основном молодежь, также следуют этой моде). Те «хвостатые» свебы, с которыми имели возможность общаться римляне, были именно членами воинских дружин — то есть и молодежь, и седые бойцы были здесь в равно «волчьем» статусе2. 1 Впрочем, эта информация вызывает сомнения и у самого Тацита, кото 2 Ср. «чубатых» фракийцев греческой традиции, а также «чупрыны» запо Архаика и современность Вернемся, однако, к смысловым аспектам различий между «волками» и «собаками». Семнонскии ритуал, о котором рассказывает Тацит, вероятнее всего, имеет самое непосредственное отношение к сезонным «переходам границы», когда волки становились собаками или, наоборот, собаки — волками. Отсюда и важность демонстрации оков —либо в предвкушении освобождения от них, либо в знак того, что с этого момента волк на полгода укрощен и не представляет опасности для окружающих. С этим же связана, как мне кажется, и другая особенность ритуала, мимо которой проходят все цитирующие Тацита исследователи, — о том, что из рощи принято выходить, карабкаясь и перекатываясь по земле1, то есть — либо «как новорожденные», либо «как щенки». И в том и в другом случае магический смысл ритуала достаточно внятен. Роща и совершаемый в ней ритуал выполняют роль своего рода магического турникета, пройдя через который его участники «умирают» в одном качестве и «рождаются» в другом (отсюда и необходимость человеческой жертвы). Жесткая территориально-магическая привязанность поведенческих практик в ранних человеческих сообществах диктовала необходимость подобных освященных ритуалом «рождений/смертей», поскольку при переходе из одной территориально-магической зоны в другую, диктующую совершенно иные модели поведения2, нужно было практически полностью «забыть» об одном привычном ролевом комплексе и буквально тут же «вспомнить» о другом, то есть именно «умереть» и «воскреснуть». 3.2. ПЕРЕБРАНКА МЕЖДУ СИНФЬОТЛИ И ГУДМУНДОМ КАК РИТУАЛЬНАЯ ПРАКТИКА Магнетически понимаемая противоположность между волками и собаками составляет едва ли не основное содержание вошед- 1 Тацит говорит о том, что всякий упавший в роще не имеет права снова 2 Скажем, при переходе из ориентированной на постоянную готовность 410 __________ В Михайлин Тропа звериных слов ших в «Старшую Эдду» двух песен о Хельги, убийце Хундинга1. Напомню, что перед основным сражением между Ильвингами во главе с Хельги и Хундингами во главе с Гудмундом имеет место весьма показательная сцена, необычайно подробно и полно описанная в Первой и «заявленная» во Второй песни. Ильвинги приплывают по морю, то есть извне, из некоего наружного хтоничес-кого пространства, и подходят к берегу, занятому автохтонным войском Хундингов. Далее между Гудмундом и Синфьотли происходит перепалка, обычная магическая речевая дуэль, «лая» перед боем, задача которой — поднять свой собственный воинский магический статус и максимально понизить статус оппонента. Если не учитывать песье-волчьеи составляющей этой брани, то она воспринимается как достаточно привычный обмен совершенно фантастическими обвинениями, никак не привязанными к какой бы то ни было действительности и ориентированными лишь на словесно-магическую и эмоциональную сторону инвективного высказывания. Если же развести агонистов по обе стороны разделяющей собак и волков пограничной черты, четко представленной в данном случаем береговой линией, то перебранка становится вполне осмысленной. Синфьотли обвиняет Гудмунда в том, что тот, по сути, не воин, а домашний раб, чья основная работа — задавать корм псам и свиньям (о свиньях — чуть ниже); в том, что он пьянствует и целует домашних рабынь в то время, как настоящие воины занимаются своим прямым делом — войной. Далее следует несколько более туманная2 инвектива, которая строится на том, что Синфьотли и Гудмунд вместе родили на острове девять волков, причем отцом был Синфьотли. Инвектива носит откровенно гомо-эротический характер и, на мой взгляд, восходит к общему источнику с ключевой формулой русского мата — пёс ёб твою мать. Гудмунд открыто назван сукой3. Причем в начале данного пассажа
|