Чехов … 364 7 страница
Стихотворение называется «Читатель»:
А каждый читатель как тайна, Как в землю закопанный клад, Пусть самый последний, случайный, Всю жизнь промолчавший подряд.
Там все, что природа запрячет, Когда ей угодно, от нас. Там кто-то беспомощно плачет В какой-то назначенный час.
И сколько там сумрака ночи, И тени, и сколько прохлад, Там те незнакомые очи До света со мной говорят.
Появились совершенно новые участники диалога. Не Он — лирический герой. Не Она — лирическая героиня. А — поэт и читатель.
За что-то меня упрекают И в чем-то согласны со мной. Так исповедь льется немая, Беседы блаженнейший зной.
Исповедь и беседа, монолог и диалог стали неразлучны. Не свои, не лирическим героем испытанные, а чужие драмы откликнулись в монологе: «Там кто-то беспомощно плачет в какой-то назначенный час». В сборнике «Стихотворения (1909 — 1960)», изданном в 1961 году, эти строки звучали иначе: «Там кто-то таинственно плачет в какой-то назначенный час». В последней редакции вместо «таинственно» поставлено «беспомощно». Тайна, таинственное — слова, излюбленные символистами. В их поэтическом толковании непознаваемость
мира окружалась нимбом своеобразной величественности. Человек стоит перед огромной загадкой бытия, как перед колоссом, уходящим главой в надземные края... Почти благоговейно взирало поэтическое поколение, выступившее на рубеже XIX и XX столетий, на простиравшуюся ввысь завесу таинственности. Заглянуть по ту сторону? Это казалось почти святотатственным. Тайна была загадочной и вечной. А Ахматова пишет: «Там кто-то беспомощно плачет...» Слово, поднимающее целые пласты реально испытанного человеческого горя. И добавляет: «А каждый читатель как тайна, как в землю закопанный клад». Поэтический пафос — не в созерцании тайны, уходящей в вечность, а в жажде проникнуть в душевные тайники, заглянув в жилые углы. И, в свою очередь, открыться ему, читателю.
Чтоб быть современнику ясным, Весь настежь распахнут поэт.
Это уже новая черта поэтического облика Ахматовой. «Там те незнакомые очи до света со мной говорят». С великолепной поэтической свободой переведены в количественный план и умножены явления, не поддающиеся счету: «и сколько там сумрака ночи, и тени, и сколько прохлад». И это неожиданное введение меры в явления неизмеримые как-то перекликнулось с мотивом познания непознанного. Прежняя лирика отличалась почти замкнутой сосредоточенностью, самоуглубленностью. Ахматова — мы это знаем — всегда ценила житейские реалии. Но они служили подробностями, были земным фоном. Поэтический центр тяжести тяготел не к ним. Теперь же судьбы, идущие в отдалении, властно вторгаются в сознание поэта.
За заставой воет шарманка, Водят мишку, пляшет цыганка На заплеванной мостовой, Паровик идет до Скорбящей, И гудочек его щемящий Откликается над Невой. В черном ветре злоба и воля. Тут уже до Горячего Поля, Вероятно, рукой подать.
«Петербург в 1913 году»
Все это давно увидела юная Ахматова, подсмотрела «очень зорко видящим глазом», но не ощутила -тогда поэтического волнения. Сейчас внешние подробности окраинного фабричного быта пронизаны жгучим авторским восприятием. Как горько и бесприютно! Надрывается шарманка, мостовая заплевана, к церкви, не случайно носящей имя «Скорбящей божьей матери», движется убогий паровичок.
И гудочек его щемящий...
Вот опорное слово первой половины стиха — щемящий (усиленное рифмой со «Скорбящей»). Оно создает перелом. Приглушенность первой строфы мгновенно взрывается под напором последних строк. Из пыльного, дымного, черного от заводской копоти ветра вырываются «злоба и воля». И «Горячее Поле» не только топографическая единица... И хотя окраинный рабочий люд даже не упомянут, из одной точки («гудочек щемящий») с силой согнутого и распрямившегося клинка вырастает исторически обобщенный образ.
В 1936 году был начат и в течение четверти века создавался цикл «Тайны ремесла». Ахматова испытывала потребность поведать читателю о своих поэтических исканиях и обретениях. Не случайно в цикле «Ива» одно стихотворение о Борисе Пастернаке, другое — о Владимире Маяковском. Стихи о Музе Ахматова писала и раньше — особенно много их в «Белой стае». Тема давняя. С годами она видоизменялась.
Муза ушла по дороге, Осенней, узкой, крутой, И были смуглые ноги Обрызганы крупной росой.
Я долго ее просила Зимы со мной подождать, Но сказала: «Ведь здесь могила, Как ты можешь еще дышать?»
«Муза ушла по дороге...»
Муза ступает--по реальной земле, но осенней, узкой, крутой дороге., Ноги — смуглые, обрызганы росой. В другом стихотворении муза — в дырявом платке. Соблюдены все законы деталировки в полном согласии с пластическим и драматическим началом. Когда-то в разговор с лирическим героем вступали кроме человеческих голосов зеркала, деревья, лесные чащи. Теперь ведет разговор Муза. Но обступают собеседников вполне земные обстоятельства (есть даже просьба к Музе — подождать «до зимы»). «Веселой Музы нрав не узнаю; она глядит и слова не проронит, а голову в веночке, темном клонит, изнеможенная, на грудь мою». Диалога нет. Но есть излюбленный поэтом жест. А стихотворении «Муза» она названа «милой гостьей с дудочкой в руке». «Откинув покрывало, внимательно взглянула на меня». И вновь диалог: «Ей говорю: «Ты ль Данту диктовала страницы Ада?» Отвечает: «Я». С конца тридцатых годов очеловеченный образ музы уже не появляется. Обновляя традиции русской классики, Ахматова вникает, вглядывается, вслушивается в самый процесс творчества.
Они летят,.они еще в дороге, Слова освобожденья и любви, А я уже в предпесенной тревоге, И холоднее льда уста мои.
Но скоро там, где жидкие березы, Прильнувши к окнам, сухо шелестят, Венцом червонным заплетутся розы, И голоса незримых прозвучат.
А дальше — свет невыносимо щедрый, Как красное горячее вино... Уже душистым, раскаленным ветром Сознание мое опалено.
«Они летят, они еще в дороге...»
Во многих стихах Ахматовой отразились горестные переживания. Не без удивления узнаем мы, что, какими бы красками ни были окрашены стихи, поэтическое слово для нее всегда слово «освобожденья и любви». Взлета, крыльев, шири... От тревоги, холодеющих губ — к щедрому, горячему свету, к душистым ветрам. Смолк
сухой шелест жидких берез, заплелись розы. Да как заплелись? «Венцом червонным»! Много раз возвращается теперь Ахматова к поэту как теме. В стихотворении «Художнику»:
Мне все твоя мерещится работа, Твои благословенные труды: Лип, навсегда осенних, позолота И синь сегодня созданной воды.
Навсегда — и сегодня. Запечатлена диалектика художественного творчества. Остро совмещены противоположные его полюсы. «День творения»: сотворенность из ничего, из безразличного холста, красок, глины, словарного состава. Самый момент сотворенности: «сегодня созданной воды». И нетленность, неумирание истинного создания искусства. Как и все живое, оно имеет начало: от небытия к бытию. Но в отличие от живого оно не обречено на кончину. В ряду стихов этого цикла самым прекрасным мне представляется следующее (привожу его без заключительных строк):
Бывает так: какая-то истома; В ушах не умолкает бой часов; Вдали раскат стихающего грома. Неузнанных и пленных голосов Мне чудятся и жалобы и стоны, Сужается какой-то тайный круг, Но в этой бездне шепотов и звонов Встает один, все победивший звук. Так вкруг него непоправимо тихо, Что слышно, как в лесу растет трава, Как по земле идет с котомкой лихо...
«Творчество»
По симфонической музыке нам знаком впечатляющий контраст смены масс звука. Скажем, в Седьмой, Восьмой, Десятой, Одиннадцатой симфониях Шостаковича, когда оркестровую многоголосицу сменяет солирующий инструмент. Внезапное онемение всего оркестра на фоне одиноко звучащей флейты, гобоя, валторны. Ти-
шина, поражающая, как гром. «Но в этой бездне шепотов и звонов встает один, все победивший звук». Родились аналогии с музыкой. Но выявились и недоступные музыке смысловые оттенки. «Так вкруг него непоправимо тихо, что слышно, как в лесу растет трава». Это не только обостренный слух, а ультрачувствительный «прием» людских испытаний, жалоб и стонов. Бредущего по земле лиха. Раннесимволистскому стремлению к дальнему Ахматова противопоставляла тягу к близкому, рядом лежащему. Новый этап ее поэзии идет под знаком приближения дальнего. Но дальнего не внемирского, а людского. Чем богаче душа поэта, тем многочисленнее его резонаторы на бесконечно богатую «жизнь человеческого духа». Но из этого «смешения языков» и столпотворения чувств поэт извлекает законченную тему — «один, все победивший звук». Расширился диапазон душевного «приемника» Ахматовой. Обрели ббльшую дальность и большую звучность «волны» ее поэзии. Ее лирический голос стал, я бы сказал, отважнее. Властно ступает Ахматова по малоизведанным кручам переживаний.
Не на листопадовом асфальте Будешь долго ждать. Мы с тобой в Адажио Вивальди Встретимся опять.
Снова свечи станут тускло-желты И закляты сном, Но смычок не спросит, как вошел ты В мой полночный дом. ………………………………
И тогда тебя твоя тревога, Ставшая судьбой, Уведет от моего порога В ледяной прибой. «Ночное посещение»
Обширнейшие владения музыки неподвластны слову. Только косвенно, приближенно и издалека расшифровывается речью содержание симфонической либо инструментально-камерной музыки. Преодолела ли Ахматова
этот закон? Сумела ли она открыть закрытые двери в царство, не предназначенное слову, сумела ли она словесными средствами передать богатства музыки? Я бы не осмелился это сказать. Мне думается, победа Ахматовой в другом. Приблизившись вплотную к царству музыки, она открыла в самом слове, в самой речи потаенные силы, подобрав ключ к таким чувствам, к которым музыка нашла свои неизреченные ходы. Связанное с музыкальным контекстом и в то же время совершенно от него свободное (Вивальди воспринят современным, сегодняшним слушателем), слово зажило иной жизнью, перенеслось в иное образное измерение. Ощущая (даже смутно) где-то вблизи музыкальный «ряд», принимаешь как естественное (и в то же время как открытие) листопадовый асфальт; свечи, заклятые сном; тревогу, ставшую судьбой. Неизреченное становится изреченным отчасти, намеком, приближением. Но изреченным до конца стать не может, чтоб не нарушить тончайшую, паутинную близость к музыке. Нельзя сказать, что слово подчинило себе музыку. Это невозможно. Но оно и не подчинилось ей. Гибкий, изощренный слух поэта приник к глубинным ходам музыки, и открылись новые смыслы в раскрепощенном слове.
Напомню черновой вариант пушкинского стихотворения «Осень», гениально поведавшего о ходе рождения,стиха. После знаменитых строк: «И пробуждается поэзия во мне: душа стесняется лирическим волненьем, трепещет, и звучит, и ищет, как во сне, излиться наконец свободным проявленьем — и тут ко мне идет незримый рой гостей, знакомцы давние, плоды мечты моей» — следовала строфа, потом зачеркнутая. Пушкин проводит нас вдоль созданий своей фантазии. Целая галерея: стальные рыцари, угрюмые султаны, монахи, карлики, арапские цари, гречанки с четками, корсары, богдыханы, испанцы в епанчах, царевны пленные, графини, великаны. Почему Пушкин снял эту строфу? Не потому ли, что опасался слишком точной очерченности линий и фигур?
Не казалось ли ему что чрезмерная законченность встанет в противоречие с желанием уловить ту стадию, когда лава врображения еще не застыла, когда кипящий поток воображения поминутно меняет свои очертания? Еще господствуют хаотичность, спутанность, многоликое изобилие образов, переливающихся, как солнечная рябь на мелком песчаном дне. Ахматова стремится схватить этот неуловимый, казалось бы, миг, когда стих только начинает рождаться из бесформенного клубка непрояснившихся впечатлений. Строки Ахматовой раскрывают загадочную прелесть фазы пребтворения, предсознания. Как для радиста, перешедшего на прием, отовсюду несутся из эфира сигналы многоголосой жизни. Забредшие куски музыки, обрывки фраз. Биение сердец. Победные марши и сигналы бедствия. «Неузнанных и пленных голосов мне чудятся и жалобы и стоны...» Воспринятые сверхчутким поэтическим сознанием, они ищут словесной, ритмической, звуковой кристаллизации. Нельзя не заметить особую окраску мотива: не столько раскрытие, разгадка, сколько предчувствие разгадки, ощущение близости разгадки. Поэт у самого порога душевных открытий и как будто хочет задержать это Мгновение «у порога». Вот-вот все будет залито полным светом. Но Ахматова находит особую привлекательность в рассветном, даже предрассветном ощущении.1 Лейтмотив преддверия, ожидания прослеживается во многих стихах.
Многое еще, наверно, хочет Быть воспетым голосом моим: То, что, бессловесное, грохочет, Иль во тьме подземный камень точит, Или пробивается сквозь дым. У меня не выяснены счеты С пламенем, и ветром, и водой... Оттого-то мне мои дремоты Вдруг такие распахнут ворота И ведут за утренней звездой.
«Тайны ремесла»
Не первый день творения, а канун его. Из хаоса ощущений, из океана сигналов отслаиваются твердь и небо. В смутных, тающих, дымных очертани-
1 Ср. из «Поэмы без героя»: «Не предчувствием ли рассвета по рядам пробежал озноб».
ях намечается то; чему предназначено быть отлитым в кованые строфы. «А вот еще: тайное бродит вокруг — не звук и не цвет, не цвет и не звук, — гранится, меняется, вьется, а в руки живым не дается» («Тайны ремесла»). Поэтому Ахматова так чутка к динамическим оттенкам. Звук длится, ослабевает, нарастает. «Не умолкает бой часов»; «раскат стихающего грома»; «все победивший звук». О чрезвычайном ее внимании к изменениям чувств я уже упоминал. Склонность эта все усиливается и, как выражаются физиологи, иррадирует. Превращения захватывают все более широкий круг явлений. «И мир на миг один преобразился, и странно изменился вкус вина». «Ржавеет золото, и истлевает сталь». «Марс воссиял среди небесных звезд, он алым стал, искрящимся, зловещим». Не реже превращения светлые, сияющие: «Изумрудною стала вода замутненных каналов, и крапива запахла, как розы, но только сильней». Или: «Чтобы сырость октябрьского дня стала слаще, чем майская нега». Одно изумительное стихотворение можно было бы назвать прямо по-овидиевски — «Метаморфозы»:
Истлевают звуки в эфире, И заря притворилась тьмой, В навсегда онемевшем мире Два лишь голоса: твой и мой. И под ветер с незримых Ладог, Сквозь почти колокольный звон, В легкий блеск перекрестных радуг Разговор ночной превращен...
«Cinque»
Все меняется: звуки истлевают, мир немеет. Кажется странным — ведь мир Ахматовой исполнен звуков. Но эта поэтическая фикция нужна, чтобы отключить на миг героев от всего окружающего. И тогда человеческий разговор чудодейственно преображен «в легкий блеск перекрестных радуг». Было бы просто близорукостью, если бы мы не увидели в упорно повторяющемся мотиве отголосок бурно меняющихся времен. Дуновения исторических переворотов доносятся с «незримых» в стихе, но реально окружающих его пространств. Волшебной силой преображения обладает сама поэзия, — этот мотив прочерчивается сквозь многие и многие стихи.
В стихотворении «Маяковский в 1913 году»:
Все, чего касался ты, казалось Не таким, как было до тех пор...
В стихотворении о Пастернаке:
И вот уже расплавленным алмазом Сияют лужи... 1
В стихотворении «Городу Пушкина»:
Этой ивы листы в девятнадцатом веке увяли, Чтобы в строчке стиха серебриться свежее стократ.
В строфах, посвященных М. Лозинскому, поэту-переводчику:
Тростник оживший зазвучал.
В стихотворении «Художнику»:
Войду ли я под свод преображенный, Твоей рукою в небо превращенный...
Свод становится небом, лужа — алмазом, тростник — дудочкой Музы, пастушеским рожком, флейтой. Вся эта колдовская мощь дарована образному слову. В нем скрыто множество блистательных перевоплощений. Если раньше Ахматова дорожила близостью поэзии к прозе, к драматургии, то теперь ею владеет пафос «ограждения» царства поэзии, жажда поисков ее, именно ее сокровищ.
А я росла в узорной тишине, В прохладной детской молодого века.
«Ива»
1 Из стихотворения, озаглавленного «Борис Пастернак» (в сборнике «Из шести книг») и «Поэт» (в однотомнике «Бег времени»). В стихотворении точно дана «портретная» характеристика Пастернака и его поэзии. «Звенит, гремит, скрежещет, бьет прибоем и вдруг притихнет, — это значит, он пугливо пробирается по хвоям, чтоб не спугнуть пространства чуткий сон». Черты поэта «схвачены» сочетанием разрозненных мазков.
Этими строками открывался- цикл новых стихов в сборнике «Из шести книг». Ими давался как бы ключ к новым поэтическим устремлениям. Перелистаем первый сборник «Вечер». Остановимся на любых страницах. «Туманом легким парк наполнился, и вспыхнул на воротах газ. Мне только взгляд один запомнился незнающих, спокойных глаз». Или: «Я на солнечном восходе про любовь пою, на коленях в огороде лебеду полю». Прекрасные поэтические строки. Но они переводимы (разумеется, не без потерь) на язык прозы. А «в узорной тишине», «в прохладной детской молодого века» — попросту непереводимы на язык прозы (либо драматургии). Мир увиден иным, не прямым, не обычным зрением, И слова отодвинуты от разговорной речи. Конечно, развитие художника протекает органически. И в стихах первого периода немало «непереводимых» поэтических образов. «И уже не празднует тело годовщину грусти своей. «Заблудилась я в длинной весне». «Во дворце горят окошки, тишиной удалены». «Ушла к другим бессонница-сиделка». «Сводом каменным кажется небо, уязвленное желтым огнем». «Я только голосом лебединым говорю с неправедною луной». Но теперь, с отходом драматургии (своего рода) на задний план, образные протуберанцы поэтических сопоставлений все чаще вспыхивают в стиховой ткани. Поэтическое постижение открыло не видные с поверхности сходства, переклички вещей. И нельзя не восхищаться неожиданными перекрестиями явлений, чувств, атрибутов. В «чистой» прозе немыслимо кидаться пулям под ноги, поднять стих, оброненный нищим. Луна не срывается с лестниц, мороз не струится и, в частности, не струится стеной. Черемуха не может прокрасться мимо, как сон. В поэзии это возможно.
Прямо под ноги пулям, Расталкивая года.
Стеклянной стеною Струился мороз.
Тропиночка круто Взбиралась, дрожа. Черемуха мимо Прокралась, как сон
Там ласточкой реет Старая боль.
Солнечный стих, Оброненный нищим И поднятый мной.
Не знала, что месяц Во все посвящен. С веревочных лестниц Срывается он.
Где ночь на исходе За круглым столом Гляделась в обломок Разбитых зеркал.
Осталось — заметьте — старое пристрастие Ахматовой к будто бы точным (прозаическим) подробностям. Месяц срывается с веревочных лестниц. Ночь глядится в обломок зеркал, и происходит это за круглым столом. И не вообще ночь, а ночь на исходе. Тропинка взбирается, дрожа. И боль, обозначенная столь неожиданно реющей ласточкой, не просто боль, а старая... Проза идет своим путем, сохраняя связи вещей, законные для этого круга. В поэзии действуют иные законы, иные переплетения. И Ахматова, можно сказать. упивается всемогуществом поэтических сближений и поэтического слова.
Шиповник так благоухал, Что даже превратился в слово.
Только большим поэтам суждено перешагнуть привычные границы и наметить новые рубежи. К сороковым годам поэзия Ахматовой начала выходить далеко за пределы прежних орбит. Пристальнее и зорче увидела она «самоценные» красоты мира.
Cadran solaire l на Меньшиковом доме. Подняв волну, проходит пароход. О, есть ли что на свете мне знакомей, Чем шпилей блеск и отблеск этих вод! «Ленинград в марте 1941 года»
1 Солнечные часы (франц.).
«Самоценные» вовсе не означает существующие отдельно от человека. И солнечные часы, и пароход на Неве, и блеск шпилей, и отблеск вод «осиянны» присутствием поэта. И осиянно не только красивое. «Когда б вы знали, из какого сора растут стихи, не ведая стыда, как желтый одуванчик у забора, как лопухи и лебеда. Сердитый окрик, дегтя запах свежий, таинственная плесень на стене...» Как и прежде, Ахматова пренебрегала искусственной красивостью, не любила отдаляться от земной почвы. «Все бревенчато, дощато, гнуто...»; «я лопухи любила и крапиву» — строки, необыкновенно характерные для Ахматовой. И этого нельзя забывать, когда рядом встречаются такие блистающие слова:
Хорошо здесь: и шелест и хруст; С каждым утром сильнее мороз, В белом пламени клонится куст Ледяных ослепительных роз.
«Хорошо здесь: и шелест и хруст…»
Если в стихах Ахматовой первого десятилетия действие совершалось на отчетливо очерченной площадке, все было обозримо, в трех видимых измерениях, — то с сороковых годов ее начало привлекать то, что лишь угадывается, прозревается. «Только... ночью слышу скрипы. Что там — в сумраках чужих? Шереметевские липы... Перекличка домовых...» «И снова жжет московская истома, звенит вдали смертельный бубенец... Кто заблудился в двух шагах от дома, где снег по пояс и всему конец?» Обступающая явь говорит поэту больше, нежели это доступно обычному зрению, рядовому слуху. Поэт может одарить «небывалыми в мире дарами»:
Отраженьем моим на воде В час, как речке вечерней не спится, Взглядом тем, что падучей звезде Не помог в небеса возвратиться, Эхом голоса, что изнемог, А тогда был и свежий и летний...
«Не стращай меня грозной судьбой…» Безличные явления обрели лик, «личную жизнь», судьбу, перипетии. «Отраженьем моим на воде». Именно отраженье человека вдыхает в явления жизнь. В механическом эхе почуялась человеческая участь, драма: изнемог голос, когда-то свежий, когда-то летний... Кого-то томит бессонница... Чей-то взгляд отвернулся от того, кому был очень нужен... Безликое одухотворилось — и стало даром, драгоценностью. Возвращенье к потустороннему? Извечно непознаваемому? Нисколько.
Это рысьи глаза твои, Азия, Что-то высмотрели во мне, Что-то выдразнили подспудное И рожденное тишиной...
«Это рысьи глаза твои, Азия...»
Что-то кроется под ворохом хаотических переживаний, стало неслышным в конгломерате спутанных шумов. Это подспудное, аморфное, неопределившееся и подслушивает поэт, возводя его в ранг высокой гармонии.
Там шепчутся белые ночи мои О чьей-то высокой и тайной любви.
«Летний сад»
Из беспорядочного нагромождения впечатлений извлекается стройный контрапункт.
Это — выжимки бессонниц, Это — свеч кривых нагар, Это — сотен белых звонниц Первый утренний удар...
Это — теплый подоконник Под черниговской луной, Это — пчелы, это — донник, Это — пыль, и мрак, и зной. «Тайны ремесла»
Как в кристаллах горного хрусталя аметисты собираются в щетки необычайной красоты, так скрещиваются, перезваниваются дальние и разнородные явления.
Набок сбившийся куполок, Грай вороний, и вопль паровоза,
И как будто отбывшая срок Ковылявшая в поле береза, И огромных библейских дубов Полуночная тайная сходка, И из чьих-то приплывшая снов И почти затонувшая лодка... «Мартовская элегия»
Из ничем не примечательного жезл поэзии высекает искры необычайного. Из снов приплывает лодка («почти затонувшая» — излюбленное ахматовское еле заметное уточнение). Другая неожиданная деталь: береза, ковыляющая, будто «отбывшая срок». И в разрозненном мире прозревается его единство.
В лиловой мгле покоятся задворки, Платформы, бревна, листья, облака. Свист паровоза, хруст арбузной корки, В душистой лайке робкая рука.
«Борис Пастернак»
Сплавлены разрозненные крупицы бытия: материального и душевного («робкая рука»). Разнокалиберные явления выстроены вместе, в слитности и созвучии. Таково могущество поэтического познания — особой формы человеческого сознания. Было. ли это в прежних стихах Ахматовой? Несомненно, было. Но сейчас эта «привилегия» поэзии стала программной, натурфилософски осмысленной. В центр поставлена дальнодейственная сила поэзии. Энергия сближения. Уподобления. Олицетворения. Перекличек. «За то, что дым сравнил с Лаокооном...» Ахматова восхваляет пастернаковское сравнение, обогатившее наше восприятие знаменитой античной скульптуры. В неподвижных мраморных фигурах мы по-новому ощутили их страстное движение. Неистово извиваются Лаокоон с сыновьями, сжатые душащими объятиями змей. А ведь именно в этом гениальность древнегреческого изваяния! В неподвижности — движение. В мраморе — жизнь, страдания. Пусть безнадежная, но титаническая борьба!1
1 Есть и другая сторона в сравнении: в самом примелькавшемся, мимо которого проходит обычно наше внимание не задерживаясь («дым»), увидеть пластическое начало, оценить красоту прихотливых изменений.
Может быть, следует поставить в связь с интересом к подспудному ту особенность ахматовского стихового строения, которая не обозначена еще особым термином. Это не внутренняя рифма (В. М. Жирмунский уже давно подметил, что Ахматова обычно избегает ее), а звуковое удвоение, спрятанное внутри слов, не бросающееся в глаза. «Подымается дымок». «Что там, изморозь или гроза?» «Но сверкала эта церковь». «Но звезды синеют, но иней пушист». «Тот, что плакал под черным платком». «Я не взглянула на Неву», «В мех закутавшись пушистый». «Белый.мрамор в сумраке аллей». «Как крест престольный в сердце обреченном». «Все пропасти и тропы». «И запах дымка так ладанно-сладок». И сразу вспомнит зимний небосклон». «Как чистый источник в овраге». «Веселых ливней весть». «Прозрачный профиль твой за стеклами карет». «У берега, серебряная ива», «Вот она, плодоносная осень». «Во славу Ливанова дома». Многие из этих наблюдений пришли не при первом, втором и даже третьем чтении. Очарование ахматовского стиха так целостно, что вязь, орнамент, резьба замечаются лишь тогда, когда вживаешься в стих, дышишь в одном с ним ритме. Тогда разбор его строения безмерно умножает радость восприятия. Наслаждаться органичностью грани в гармоническом целом стиха, тайным сродством звучаний и значений.
|