КОНФЛИКТ
Если сотрудничество короны с консультативным органом было нормой, ее нельзя было гарантировать парламентским способом. Изменение формы правления было наиболее серьезным предупреждением. Если конституционный маятник резко отклонялся в одну сторону, то вскоре — в противоположную. Монархия вырождалась в деспотию, если монополизировала власть, которую следовало разделять: деспотизм провоцировал возмездие за неправильное использование прерогатив, которые впоследствии правителям приходилось восстанавливать. В XVIII столетии этот процесс развернулся в Швеции. На своей коронации в 1697 году Карл XII не произнес присяги и сам возложил на себя корону. Он ни разу не созывал сословное представительство, а его политика противоречила закону. Установившийся в 1720 году парламентский режим, стремясь не допустить возобновления деспотии, передал прерогативу управления политикой в руки представительства, которую Густав III вернул себе в 1772 году. Каждый этап сопровождался институционным конфликтом вокруг политических вопросов, даже если его провоцировали фракции, а не институты. Различные виды сословных представительств — на время или постоянно — завоевывали контроль над различными аспектами управления, которые в обычных обстоятельствах находились в сфере действия королевской прерогативы. В XV-XVII веках в некоторых государствах Германии представительства контролировали внешнюю политику. Они также формировали постоянные комитеты, которые вели консультации по различным аспектам внутренней политики, распределяли и собирали налоги, а также приурочивали их взимание к особым надобностям. Так же обстояло дело и с французскими провинциальными штатами, национальными представиель- ствами в Португалии, Арагоне, Сицилии, Богемии, Австрии и Швеции. В XVI веке в Богемии, а в XVIII веке — в Швеции представительства контролировали аноблирования. В Дании, Арагоне, Австрии, Богемии, Сицилии, Восточной Пруссии, Бранденбурге, Клеве и Пфальце, а также во французских областях со штатами сословные представительства обладали правом назначатьчиновников. Королевская прерогатива назначать министров и придворных должностных лиц также не была неприкосновенной. Этот вопрос, бывший яблоком раздора еще в средневековой Англии, приблизил начало гражданской войны в 1642 году, когда оппозиция потребовала предоставить ей контроль за ополчением и составом королевского совета. Польский сейм, обладавший всеми этими — и даже большими — полномочиями, был уникальным явлением раннего Нового времени.1 Поэтому польский король в глазах европейских государей олицетворял собой пародию на монарха. Как правило, в раннее Новое время сословные представительства не контролировали законодательство и налогообложение, которое, следуя логике, являлось его составной частью. Даже в Англии законодательный суверенитет парламента начал признаваться только в конце XVIII столетия, а в конце XVII столетия он лишь определял конституционную доктрину, решительно отдававшую суверенитет в руки короля. Законодательная инициатива и налогообложение являлись одними из древнейших прав монархии, и в этот период им обладали немногие представительства, за исключением английского парламента. Закон творился королем, и король же облагал народ податями. Однако законы и налогообложение не были бесспорной частью прерогативы. Если бы монархи могли издавать законы, касающиеся жизни, свободы и собственности, по своему усмотрению, не существовало бы ни мифа об ужасах деспотизма, ни основных законов, которые государи клялись соблюдать. Понять это мешают современные представления о законе как воле законодателя. Но, как было сказано, законодательство Бурбонов являлось кодификацией уже существующего права, или распоряжений правительства, что в Англии было бы названо политическим делом. Обычно кодификация подлежала одобрению парламентов: закон представлял собой • ВизЬМ. 1983. Р. 105-106. гарантию прав, и с их обладателями при внесении изменений следовало совещаться. Поэтому даже в «абсолютных» монархиях существовало убеждение, что одобрение закона представительством желательно. Французские короли признавались источниками права, однако декреты, касавшиеся прав их подданных и многого другого, зависели от парламентов. Право издавать прокламации давало английским королям власть, близкую к законодательной, но для внесения в законы изменений постоянного характера или для вынесения приговоров относительно жизни или собственности людей требовалось участие парламента. Подобное согласие с посторонним вмешательством во власть было практической необходимостью. Поскольку парламенты и сословные представительства сами по себе были важными административными органами, монархи полагали справедливым обеспечить себе безопасное сотрудничество с ними. Кроме того, умело проводимая политика рЬа51п§ ои\ ЬосНез, обладающих собственной властью, открыла бы многое в подоплеке административной деятельности правительства. На национальном уровне они также были эффективным инструментом подчинения страны новым законам. Альтернативой было заключение соглашений с местными общинами — как, например, в случае с двадцатью тремя городами Кастилии. Но прежде всего участие во власти представителей общин отражало глубокую веру в то, что одобрение означает законность. Налогообложение являлось еще одной опасной зоной, в которую большинство монархов не отваживалось вторгаться, полагаясь только на свою власть.[304] В России и Пруссии, чтобы расширить свои полномочия, находчивые правители использовали чрезвычайные ситуации военного времени. Однако в большинстве государств война накладывала ограничения на власть государей, заставляя их полагаться на сословные представительства при вотировании экстраординарных налогов, что находилось вне их собственной прерогативы. Для этого необходимо было сотрудничать и идти на взаимные уступки. В этом и кроется причина проводившихся каждый год в XVII и XVIII столетиях сессий представительств в Австрии, Богемии и Германии и каждые два или три года — в Неаполе и Сицилии. После 1688 года не только английское правительство собирало ежегодные парламенты, чтобы обеспечить средствами соперничество с соседями. Провинциальные штаты во Франции собирались от одного раза в год до одного раза в три года. Во всех перечисленных государствах корона не могла или не желала вводить новые налоги без одобрения сословных представительств. Историки-«аб- солютисты» с этим не согласны. Наряду с существованием бюрократии возможность взимать налоги без согласия репрезентативной ассамблеи рассматривается ими как решающий показатель «абсолютности» монарха.[305]Но если бы французские монархи имели такую возможность, то до нас не дошли бы сведения об их финансовых проблемах. Там, где налоговые полномочия представительств не были оговорены четко, это происходило потому, что большая часть доходов короны их ведению не подлежала. Королевская прерогатива распространялась на доход короны от горного дела и солеварения в Венгрии, от колониальных империй в Португалии и Касти,- лии, от обширных коронных земель в Пруссии и от косвенных налогов в Неаполе, Сицилии и Венгрии. Во Франции, Пруссии, Кастилии и Сицилии, где косвенные налоги были однажды утверждены, их можно было взимать — если только они не повышались — без очередного обращения к представительствам.[306] Ни один из этих путей получения доходов в XVIII столетии не был доступен для английской короны, и по этой единственной причине она зависела от парламента сильнее, чем большинство европейских монархий. Однако ни в одном из этих случаев получение средств еще не свидетельствовало о том, что «абсолютная» монархия заручилась одобрением сословных представительств. Для взимания этих налогов их согласие не требовалось. Налогообложение являлось одним из тех предметов, которые нередко провоцировали конфликт между государями и представительствами. То же можно сказать и о попытках короны устранить аномальные явления в администрации и насадить единообразие. Другим фактором было стремление к религиозному единству в стране. Конфликты привлекали внимание историков чаще, чем компромиссы, производя двойное заблуждение. Во-первых, конфликт считался доминантой в отношениях между монархами и представительствами. Соответственно с точки зрения государя благом было представительство слабое, приостановившее свою деятельность или вовсе несуществующее.[307] Это отражает традиционное представление об их несовместимости с абсолютной властью: представительства могли сосуществовать с ней только в маргинальном или угасающем состоянии. Такую концепцию поставило под сомнение уже упомянутое осознание того, что в Англии при Тюдорах и Стюартах сутью их взаимоотношений было сотрудничество. Применительно к континенту аргумент о сотрудничестве работает еще более убедительно, поскольку там представительства и их чиновники являлись не только проводниками, но и в некотором роде финансистами политики правительства. Однако консультативные ассамблеи неизменно характеризуются как угроза монархической власти. Когда экзаменаторы спрашивают студентов об «ограничениях абсолютизма», они ожидают услышать рассказ о том, как, охраняя традиционные привилегии, парламенты и штаты, устанавливали границы применению абсолютной власти короны. И они, конечно, не обманываются в своих ожиданиях. Но воспринимая ограничения в качестве тормозов на маховом колесе монархии, данное направление в историографии упускает истинный смысл функций представительства. Оно было составной частью правительства, а не его конкурентом, хотя в XX веке, когда правительственная политика осуществляется главным образом усилиями правительственных чиновников, это нелегко осознать. Штаты и парламенты могли создавать препятствия решениям короны именно потому, что сами являлись неотъемлемым компонентом управления: по тем вопросам, в обсуждение которых они вовлекались, центральное правительство нередко не имело единой точки зрения. Консультативные органы, связанные с членами правительства узами патроната и клиентелы, соответственно также могли занимать различные позиции. Во-вторых, историки неверно интерпретировали сам конфликт. Возникает искушение воспринимать его как препятствие, тупик, если не как начало революции, внутри плохо функционирующей системы, как первые раскаты надвигающейся бури или симптомы смертельной болезни. Ни один период в истории не пострадал от подобных клише больше, чем XVIII столетие во Франции, изучение которого было осложнено из-за чрезмерного увлечения современников медицинскими и метеорологическими метафорами. Конфликт — это здоровое явление, к преодолению которого были приспособлены конституционные механизмы раннего Нового времени. Конфликт препятствует закоснению социальных и политических систем и стимулирует инновации, поскольку интересы вовлеченных в него сторон меняются под влиянием их новых потребностей в деньгах, власти и статусе. Конституционные установления являются инструментом для разрешения конфликтов.[308] Некоторые конфликты неразрешимы. Самые опасные из них порождаются попытками навязать преобразования консервативному обществу, в котором прочно закреплены привилегии отдельных лиц, корпораций и сообществ. Всякий, кто пытался их искоренить, брался, образно говоря, за хирургическую операцию со смертельным исходом, так как опухоль, подлежавшая удалению, была частью живой ткани. Несмотря на то что эта метафора носит медицинский характер, она очень точно показывает истинную, потенциально губительную природу привилегий. В каждом государстве привилегии были постоянной темой для обсуждения. Они символически подтверждались на коронации государя, выборах мэра, при введении в должность менее высоких официальных лиц. Санкцией привилегий было прошлое, выгоды от них были грандиозными. Даже крестьянские общины обладали коллективными правами на урожай и пастбища. Поскольку все подданные были убеждены, что главной целью гражданского и светского правления было поддержание и защита их свобод, те правители, которые изменяли их без должного уважения или преднамеренно, рисковали вызвать восстание.[309] Деспотические наступления на привилегии подрывали доверие к монарху как к защитнику закона. И все же в раннее Новое время основной принцип континуитета столкнулся с равной по силе тенденцией к переменам, которая лишь недавно привлекла внимание историков.[310] Имеется в виду формирование «империй» испанских и австрийских Габсбургов и французских Бурбонов — «империй» в том смысле, что в них, вопреки номинальному равенству, отраженному в многочисленных титулах монархов, та территория, в которой размещались королевский двор и буржуазная административная столица, доминировала над остальными регионами, что обычно влекло за собой попытку центра распространить свои законы и обычаи на провинции. Такая имперская программа уничтожила Филиппа II в Нидерландах, Оливареса в Каталонии, Карла I в Шотландии, Иосифа II в Бельгии и Венгрии. Кроме того, в сложных по территориальному составу королевствах опасно было допускать существование в одной из стран религии, запрещенной в других. Карл I понял это в Шотландии, а Филипп II — в Нидерландах.[311] КXVII столетию монархи уже не допускали вступать в контрактные отношения, основанные на обязательстве соблюдать права подданных в обмен на их верность. На практике это тем не менее не мешало последним разрывать отношения, если они чувствовали, что закон попирается, а права и привилегии находятся в опасности. Либеральным историкам XIX века нравилось изображать эпоху апс1еп гё§1тепыльным складом устаревших идей и учреждений, сопротивлявшихся живительному влиянию Просвещения. На самом деле перемены в управлении происходили начиная с XVI века, а с развитием идей камерализма в конце XVII столетия они приостановились. Приняв за основу старое понятие «регулярное полицейское государство», камерализм акцентировал взаимозависимость доходов короля и благосостояния его подданных. Эта осознанная потребность в административных и экономических реформах едва ли была новостью для XVIII века, и большая часть перемен, а также политических кризисов, создававшихся правительством, была результатом сопротивления тех, чьи интересы при этом ущемлялись. В этот период лишь в немногих случаях проводимая политика сама по себе провоцировала недовольство, так как большинство государей действовали осторожно и знали, где следовало остановиться. Самыми опасными были до и послевоенные периоды, когда правительство пыталось найти средства для удовлетворения возросших финансовых запросов. За Тридцатилетней войной последовал так называемый «общий кризис XVII столетия», а проведение великих реформ (1763-1789) в определенной степени было приближено войнами середины XVIII века. Многие подобные начинания производились с одобрения и при содействии учреждений, защищавших права и привилегии. Однако хотя Оливарес и пытался убедить подозрительные провинции в преимуществах более тесного союза с Кастилией, столетие спустя старые приемы управления и ведения переговоров вновь не вызывают ничего, кроме презрения.
|